Тишина за стенами
Тишина за стенами

Полная версия

Тишина за стенами

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Она была не несчастна. У неё были любящие родители, дом, сестра, две подруги, ровные оценки, фортепьяно, два платья на выбор, аптека под окнами, в которой пахло травами. Несчастных причин у неё не было. Но и слова ‘’счастлива’’ она к себе сейчас примерить не могла. Оно к ней не подходило. Оно к ней проходило мимо, как одежда не её размера.

- Не знаю, отче, - сказала она наконец, очень тихо.

Отец Игнаций долго молчал. Потом сказал:

- Это не грех, деточка. Не понимать, счастлив ты или нет, - это не грех. Это вопрос. На него тебе ещё много лет нужно будет отвечать. Может быть, всю жизнь. Я тебе только одно скажу. Когда ты не знаешь, спроси Господа прямо. Не ‘’отпусти мне грехи’’ - это тебе и так отпустят. А прямо: ‘’Господи, я не знаю, кто я и зачем я. Покажи мне’’. И сиди тихо. И жди ответа. Ответ придёт. Может, не сегодня. Может, не через год. Но он придёт. У Господа нет глухоты.

Он помолчал ещё. Потом тихо прочитал отпустительную молитву и благословил её. Цофия встала, перекрестилась и вышла из исповедальни.

Она не помнила потом, как дошла до своей парты. На следующем уроке у них была география; учительница что-то говорила про Балканы, водила указкой по карте. Цофия сидела у окна и смотрела на голые ветки каштана в школьном дворе. Внутри у неё было очень тихо. Не радостно, не грустно - просто тихо, как бывает в комнате, в которой только что закрыли дверь.

Вечером она долго не могла заснуть. Лежала в кровати и думала. Ханна из соседней кровати спросила: ‘’Цоша, что с тобой?’’ - Цофия сказала: ‘’Ничего, спи’’. Ханна вздохнула и через минуту засопела. Цофия лежала с открытыми глазами и мысленно делала то, чему её научили днём, - спрашивала прямо. ‘’Господи, я не знаю, кто я и зачем я. Покажи мне’’. И сидела тихо. И ждала.

Ответа в ту ночь не было.

Не было и через неделю.

Не было и через месяц.

Ответ пришёл летом тридцать седьмого, в воскресенье, в обычной приходской церкви на улице Святой Анны. Семья её ходила туда по воскресеньям всегда; Цофия знала эту церковь с детства, знала все её иконы, тёмные пятна на фресках, скрип каждой скамьи. В то воскресенье ничего особенного в храме не происходило - обычная летняя месса, неполная церковь, в полупустых рядах сидели в основном старики. Цофия стояла рядом с матерью. Пели ‘’Sanctus’’. И в какой-то момент - она не могла потом сказать, на какой именно ноте, на каком именно слове, - внутри у неё произошло то, что она ни до, ни после ни с чем не могла бы сравнить. Не видение. Не слышание. Не голос. Просто - внутри стало много очень тёплого, тихого, светлого, и это ‘’много’’ было больше, чем она сама. И в этом ‘’много’’ было ясно - без слов, без объяснений, без какой-либо отдельной мысли - что её жизнь имеет своё место. Что это место - здесь. Что оно - для Него. И что это не выбирается, как выбирают платье; это уже выбрано, и от неё требуется только согласиться.

Это длилось - она потом считала - не дольше двух минут. Может быть, секунд тридцать. Может быть, десять. Не больше. Потом всё кончилось, и снова было ‘’Sanctus’’, и старики в скамьях, и фрески, и мать рядом, и луч солнца через витраж. Цофия стояла, не двигаясь, и думала только одно: ‘’Я согласна’’. Она это сказала про себя совершенно тихо, не торжественно, как говорят ‘’да’’ в ответ на простой вопрос.

Потом она об этом долго никому не говорила. Не родителям - она знала, что для отца это будет рано и больно. Не подругам - Ядя и Розалия не поняли бы, и Цофия испортила бы им что-то в их отношении к ней. Только отцу Игнацию, через две недели, на той же еженедельной исповеди, когда снова пришла его очередь, - она тихо рассказала. Отец Игнаций выслушал, помолчал - он на исповеди вообще много молчал, это была его манера, - и сказал негромко: ‘’Ну вот, деточка. Я же говорил, что у Господа нет глухоты’’. И всё. Никаких советов, никаких предостережений, никаких разговоров о том, рано ей или поздно подавать прошение. Только эта одна фраза.

Через год она впервые поговорила с отцом. Через два - поступила.

С тех пор прошло пять с половиной лет. Из них три - в монастыре. Цофия за эти три года ни разу - ни в первый месяц, когда было особенно трудно, ни в третий, когда от тоски по матери она однажды ночью плакала в подушку, ни во второй год, в его середине, когда у неё была долгая полоса сухости, и слова молитвы шли пустые, как пустая шелуха, - ни разу за все эти три года не пожалела о своём согласии. Сухие полосы проходили. Тоска проходила. Согласие оставалось. Оно было не настроением и не чувством. Оно было как пол под ногами: можно было его не замечать, но он был, и без него нельзя было стоять.

Это Цофия и заставила себя вспомнить сейчас, сидя у окна швейной мастерской, докрашивая иглу через шов простыни. Не потому, что она боялась пошатнуться. Она не боялась. Она просто, по старой привычке, любила в трудные минуты возвращаться к этим двум исповедям и к тому летнему воскресенью на улице Святой Анны. Это было её внутреннее ‘’пол под ногами’’. Она по нему сейчас тихо постучала каблуком, проверяя - стоит ли. Стоял.

Ничего страшного, значит, не случилось.

Случилась встреча в саду.

Цофия так это для себя и обозначила - простыми словами, без преувеличения, как обозначают факт: ‘’Случилась встреча в саду’’. И с этим теперь надо было жить дальше - спокойно, не делая глупостей, не выдумывая лишнего. Бог не для того отдал ей её жизнь, чтобы она пошатнулась от случайно увиденного шрама у мужской губы. Стыдно было бы.

В тот день и в следующие несколько она старалась устроить так, чтобы во двор выходить как можно реже. Огород она попросила у сестры Иоанны заменить себе библиотекой - сказала, что обещала матери Магдалене закончить переписку одной старой книги (это была правда; обещала ещё две недели назад). Сестра Иоанна посмотрела на неё внимательно, секунду подумала и кивнула: ‘’Хорошо, девочка. Иди в библиотеку’’. Цофия поняла, что сестра Иоанна, возможно, что-то заметила. Может быть, по тому, как Цофия пришла с пустой корзиной из сада в среду. Может быть, по бледности. Может быть - она ведь старая, сестра Иоанна, ей шестьдесят пять, и она знает женщин, и она знает молодых сестёр, и она знает, что бывает с ними в первый год, во второй, в третий и в дальнейшие года; знает гораздо больше, чем сама когда-нибудь скажет.

Сестра Иоанна ни о чём не спросила. Это была вторая женщина за день, которая о ней не спросила, и Цофия про себя поблагодарила.

В библиотеке было тихо. Это была длинная узкая комната на втором этаже, с маленькими, в свинцовых переплётах, окнами, выходившими на сад. Книжные шкафы тёмного дуба стояли у стен от пола до потолка, и в них тесно, корешок к корешку, были вставлены тома: латинские отцы Церкви, польские проповеди XVI и XVII веков, жития, требники, несколько изданий Фомы Аквинского, многотомные хроники цистерцианского ордена. Цофия любила библиотеку больше всех других мест в монастыре. Здесь пахло старой бумагой и едва уловимо - пылью. Книжные пылинки висели в косом луче света. На главном столе у окна стояла маленькая лампа, чернильница и стопка чистых листов.

Цофия открыла шкаф с краеведческими хрониками монастыря - те самые, которые она переписывала для матери Магдалены, - взяла нужный том и села за стол. Хроника шла с тысяча четыреста семьдесят пятого года, когда монастырь был основан, и доходила до тысяча восемьсот шестьдесят третьего, когда после восстания значительная часть архива была вывезена и потерялась. После этой даты записи шли неровно, отрывочно, и мать Магдалена давно мечтала привести всё это в порядок: переписать единым почерком, чтобы можно было пользоваться. Это была медленная, кропотливая работа, и Цофии она нравилась.

Она открыла там, где остановилась в прошлый раз - на тысяча пятьсот девяносто восьмом году, - и принялась за работу. Перо, обмакнутое в чернила. Ровные буквы. Старые латинские формулы. ‘’Anno Domini millesimo quingentesimo nonagesimo octavo’’. Тысяча пятьсот девяносто восьмой. Где-то в Жешуве в тот год был, конечно, голод; где-то была чума; где-то была война между шляхетскими родами; ничего этого хроника не упоминала - она упоминала только то, что монастырь получил в дар от пана Тарновского участок земли в две моргена. Это было всё. Жизнь монастыря шла своим чередом, по часам, по службам, по молитвам, и большой мир за стенами проходил мимо, оставляя по себе только эти краткие сухие пометки: получил землю, лишился крыши, похоронили двух сестёр после поветрия, освятили новую часовню.

Цофия писала, и ей становилось спокойнее. Стук пера по бумаге был ровный. За окном, во дворе, кто-то прошёл - мужские шаги, сапоги, - Цофия услышала их и не подняла головы. Она нарочно не подняла. Она дождалась, пока шаги стихнут, и продолжила писать.

К полудню она исписала восемь страниц.

В обед в трапезной - там, где они теперь ели первыми, в семь и в час, - Цофия сидела на своём обычном месте у дальнего конца стола, между сестрой Иоанной и сестрой Терезой. Сегодня читала на пюпитре сестра Барбара. Она читала из Августина - ‘’О граде Божьем’’, в старом польском переводе. Голос у Барбары был тонкий, чистый, без выражения - её этому учили. Цофия слушала вполуха. Перед ней стояла тарелка с густым гороховым супом и блюдце с куском ржаного хлеба. Она ела медленно. Аппетит у неё за эти дни не пропал, но и не разгорался; ела ровно, по обязанности. После обеда, на маленькой общей паузе во дворе, когда сёстры по две, по три выходили подышать воздухом, Цофия не вышла. Она сидела в коридоре на лавочке у окна и перебирала чётки.

В этот момент она впервые увидела его - не вблизи, как тогда в саду, а через окно, со второго этажа, с другой стороны двора.

Он стоял один у западной стены, под старой липой, и курил. Шинель была расстёгнута. Фуражка надета небрежно. Лицо повёрнуто чуть в сторону, к небу. Папироса в уголке рта дымилась. Он стоял неподвижно - так, как стоят люди, которым некуда идти. Не как стоит часовой и не как стоит человек, кого-то ждущий. Просто стоял.

Цофия наблюдала за ним из окна - секунд десять, не дольше - и отвернулась. У неё не было того отдельного волнения, как тогда, в саду; сердце шло ровно. Она просто увидела и отвернулась. Но в эти десять секунд она успела увидеть человека, который, кажется, очень устал. Устал не от чего-то одного - не от дороги, не от службы, не от войны. Устал - как устают изнутри.

Цофия снова сжала в руке чётки. ‘’Господи, - сказала она про себя, - помилуй его. Помилуй меня’’. Это было всё, что она сейчас могла честно сказать.

Вечером, после повечерия, мать Магдалена остановила её в коридоре. Это было неожиданно: настоятельница обычно не подходила к сёстрам сама, без вызова. Но сегодня она прошла мимо своей двери, дошла до конца коридора, где Цофия одна несла в кухню стопку чистых салфеток, и тихо позвала: ‘’Сестра Цофия, на минуту’’. Цофия остановилась.

Они стояли у узкого окна, выходящего на сад. Уже совсем стемнело, окно было чёрное, и в стекле отражалось их лица - два бледных овала на тёмном фоне.

- Девочка моя, - сказала мать Магдалена тихо, тем своим ровным голосом, без всякой особой интонации, - я не буду тебя ни о чём спрашивать. Я хочу тебе сказать только одно. Что бы это ни было - оно проходит через каждую из нас, рано или поздно. У кого-то в первый год, у кого-то в десятый. У кого-то в виде усталости, у кого-то в виде гордости, у кого-то - в виде живого человека за стеной. Это не страшно. Страшно - только когда мы об этом молчим сами с собой. Перед Богом - пожалуйста, говори. Перед собой - тоже. С другими - как тебе самой будет лучше. Я ни о чём не прошу. Я только говорю: не молчи сама с собой. Это самое главное. Поняла, дитя?

Цофия медленно кивнула.

- Поняла, мать.

- Иди.

Цофия пошла дальше с салфетками. У неё в горле стояло что-то горячее, и она долго в кухне не могла себя успокоить, пока не отнесла салфетки на место и не вышла во двор глотнуть холодного воздуха.

Во дворе было пусто. Над часовней висел тонкий месяц. Воздух был чистый, морозный - к ночи опять подморозило. Цофия стояла одна, и смотрела на небо, и тихо плакала - не от горя, не от смятения, а просто оттого, что её сегодня впервые за много дней увидели изнутри, и сделали это так осторожно, что не хотелось закрываться.

Она утёрла слёзы рукавом. Глубоко вздохнула.

Перед тем как идти к себе, она зашла в часовню - на минуту, на свою собственную короткую вечернюю молитву, ту, которой её никто не учил и которую она читала только сама себе.

В часовне было полутемно. Горели только лампады у боковых икон. Цофия опустилась на колени у скамьи в своём ряду, перекрестилась и сложила руки.

- Господи, - сказала она тихо, по-польски, своими словами, - я не знаю, что это. Я не знаю, зачем Ты привёл меня к этому. Может быть, это испытание. Может быть, это просто весна и я давно не была в большом мире. Может быть, это что-то другое. Я не знаю. Но я хочу Тебе сказать одно. Я Тебя не отдаю. Я Тебя выбрала и я Тебя не отдаю. Что бы ни происходило, что бы я ни чувствовала, что бы я ни увидела, как бы кто на меня ни посмотрел - я Тебя не отдаю. Слышишь? Я могу растеряться. Я могу устать. Я могу сделать глупость. Но в самом главном - я Твоя. Это я. Я говорю это сама. Не потому, что меня кто-то заставил. Это моё решение. Оно у меня было в семнадцать лет. Оно у меня есть сейчас, в девятнадцать. Оно у меня будет, сколько Ты дашь мне жить. Аминь.

Она перекрестилась.

Долго ещё стояла на коленях, ни о чём не думая, просто пуста и тиха внутри.

Потом встала, поклонилась алтарю и вышла из часовни.

На дворе луна стояла выше; стало совсем светло. Цофия прошла к восточному крылу, поднялась к себе, разделась в темноте, легла под холодное одеяло и закрыла глаза.

Сегодня она засыпала спокойнее, чем все эти последние дни. Не потому, что что-то решила, - она ничего не решила, и решать было нечего. А потому, что наконец-то сказала вслух, пусть только Богу, то, что в ней теперь, кажется, надолго будет правдой. ‘’Я Твоя. И я не отдаю’’.

За стеной, в коридоре, прошла на ночное дежурство сестра Тереза - Цофия узнала её шаги. На башне ударил колокол, последний за этот день. Один раз. Темно. Тихо.

Цофия заснула.

В эту ночь ей приснился отец - не молодой, не старый, какой он был в день её отъезда, на вокзале в Кракове. Он смотрел на неё, ничего не говоря, и улыбался одной из тех своих улыбок, которые у него были только для неё одной. Цофия во сне не помнила, что это сон, и не знала, что отца сейчас от неё отделяют четыре с половиной года войны и сотни километров занятой страны. Во сне ей было пять лет. Они стояли в его аптеке, у прилавка, и он показывал ей пузырёк с зелёной жидкостью и говорил: ‘’Это, Цоша, не для питья. Это для здоровья’’. Она смеялась и спрашивала: ‘’Папа, а как же это для здоровья, если не для питья?’’ И отец, не отвечая, продолжал улыбаться.

Этот сон длился, может быть, секунд десять - снаружи, по часам - но внутри Цофии он лёг на самое дно сердца и остался там надолго.

Снаружи, за стенами монастыря, шла ночь шестого дня немецкого постоя. Шла мартовская польская ночь сорок второго года. Шла война. Шёл, ни о чём не подозревая, в тёплой жёсткой кровати в западном крыле, человек, у которого она в этот же вечер не сумела не заметить шрама у верхней губы.

Все они спали под одной крышей.

Каждый - в своём.

Глава 3

Тишина за стенами

Прошла неделя.

За эту неделю в монастыре установился тот неудобный, ненадёжный, всё-таки уже узнаваемый порядок, который складывается между двумя группами людей, вынужденно живущими под одной крышей и ничего, в сущности, друг от друга не желающими, кроме того, чтобы их не было слышно. Сёстры жили по своему укладу, немцы - по своему, и эти два уклада научились почти не соприкасаться. Шаги в коридорах в разное время. Трапезы в разные часы. Прогулки во дворе - у каждых свой угол. Сёстры выходили дышать после повечерия, к восточной стене, где липовая аллея тянулась к огороду; немцы курили в западной части двора, у колодца, под старой грушей. В часы, когда сёстры шли на службу, немцы благоразумно не появлялись в коридорах. В часы немецкого подъёма и завтрака сёстры не пересекали двор - у них как раз шли молитвенные чтения. Всё было выстроено молча, без обсуждений, само собой: одна сторона аккуратно уступила, другая аккуратно поняла.

Один раз в день, утром, в трапезной, мать Магдалена и капитан Бергер встречались за общим разговором - коротким, всегда у окна, всегда стоя. Бергер кратко докладывал, нет ли каких-либо нужд, нет ли жалоб от сестёр; мать Магдалена кратко отвечала, что нужд нет и жалоб нет. Они говорили на отчётливом, точном немецком, обращались друг к другу с подчёркнутой вежливостью - ‘’госпожа настоятельница’’, ‘’господин капитан’’ - и расходились через четыре или пять минут. Бергер всегда кивал на прощание. Мать Магдалена всегда отвечала тем же лёгким наклоном головы. Ни один из них ни разу не сел.

Николас наблюдал эти встречи со стороны. Не пристально - просто видел, проходя через трапезную к своему столу или возвращаясь со двора. У него было ощущение, что эти двое - настоятельница и капитан - заключили между собой какой-то очень старый договор, такой, какие заключают через многие поколения, и оба прекрасно знают условия. Внешне это выглядело как любезность; на деле это было что-то другое, какое-то трудное взаимное уважение людей, которые предпочли бы никогда не встречаться, но раз уж встретились - не желают друг другу унижения.

Сам Николас за эту неделю говорил с сёстрами три раза.

Первый - с сестрой Анной в трапезной, попросив добавки супа. ‘’Дзенькуе’’, - сказал он опять, на этот раз уже без неловкости. ‘’Прошэ’’, - ответила она так же, как и тогда.

Второй - с очень молоденькой сестрой, лет восемнадцати, которой он не знал имени; она несла во двор тяжёлое ведро, и оно у неё перевешивало. Николас, проходя мимо, не успев подумать, придержал ей дужку с одной стороны. Сестра ахнула, опустила глаза, тихо сказала ‘’дзенькуе’’ и пошла дальше, теперь уже сама. Николас, отойдя несколько шагов, оглянулся: она шла быстро, не оборачиваясь, и плечи у неё были немного съёжены, как у человека, которому стало стыдно или страшно. Николас пожалел, что подошёл. После этого случая он решил, что молодых сестёр трогать вообще нельзя - никак, ни даже из вежливости, ни даже придерживая ведро. С ними всё надо делать так, чтобы они тебя не заметили.

Третий - с самой матерью Магдаленой, и это была отдельная, довольно странная история, которую Николас потом несколько раз ещё про себя вспомнит.

Это было на пятый день после приезда, под вечер. Бергер с Хофманом уехали в Жешув, на штабное совещание; должны были вернуться к ночи. Вольф остался с подразделением. Николас оказался - по случайному совпадению нескольких графиков - старшим в монастыре до прибытия капитана. Это был чисто формальный статус; ничего серьёзного при нём произойти было не должно. Но в шесть вечера к нему в комнату постучал капрал Шмидт и сказал: ‘’Господин обер-лейтенант, к вам настоятельница’’. Николас удивился. Настоятельница не ходила к офицерам сама - это противоречило всему сложившемуся порядку. Он вышел в коридор.

Мать Магдалена стояла у входа в западное крыло. Не дальше - она нарочно не вошла глубже. В руке у неё был свёрнутый лист бумаги.

- Господин обер-лейтенант, - сказала она по-немецки, своим обычным ровным голосом. - Простите, что беспокою. У нас затруднение с дровами.

- С дровами?

- Поставщик из села Олешице, который должен был привезти их ещё в субботу, не приехал. У нас осталось на два дня. Не больше. Если завтра в это же время не привезут, то послезавтра ваши люди и мои сёстры окажутся в нетопленом доме.

Николас взял у неё лист. Это было направление, выданное немецкой администрацией в Жешуве: монастырю предписывалось получать дрова по фиксированной цене у некоего гражданина Зыгмунта Маевского из Олешице, в количестве стольких-то кубометров в месяц. Бумага была серьёзная, со штампом и подписью.

- Я могу послать капрала Шмидта в Олешице утром, - сказал Николас. - Проверить, что там у этого Маевского. Может быть, заболел. Может быть, телега сломалась.

Мать Магдалена секунду помолчала.

- Я не знаю, господин обер-лейтенант, - сказала она, - насколько хорошо вы знаете местные дела. Маевский не заболел и телега у него не сломалась. Маевский не везёт нам дрова, потому что в воскресенье в его дом пришли какие-то люди. Не местные. Не из Жешува. Не в форме. Они забрали у него две его лошади и сказали, что вернутся ещё. Маевский испугался и третий день не выходит из дому. Я знаю это от деревенского ксёндза, который вчера привозил нам письмо.

Николас посмотрел на неё. Она смотрела на него - спокойно, без подчёркивания, как смотрят на дороге.

- Партизаны?

- Я не знаю, кто. Я знаю только, что Маевский напуган и больше дрова возить нам не будет. Это первое. Второе - если ваш капрал поедет в Олешице, эти люди, кем бы они ни были, могут увидеть его. Это для деревни плохо. Это для нас всех плохо. Я бы вас попросила не посылать его.

Николас подумал.

- Тогда - что вы предлагаете?

- Я предлагаю, - сказала мать Магдалена, - чтобы мы поехали к другому поставщику. В село Хыжне, по другой дороге. Там есть человек, который раньше возил нам дрова и который согласится снова. Я уже посылала ему через одного крестьянина, ответ получила сегодня. Он привезёт послезавтра. На два дня нам хватит того, что есть.

- Так в чём же затруднение, госпожа настоятельница?

Мать Магдалена впервые слегка улыбнулась. Это была очень тихая, очень короткая улыбка - почти не улыбка, а просто чуть-чуть смягчившиеся углы рта.

- Затруднение, господин обер-лейтенант, в том, что этот человек из Хыжне - еврей.

Николас молчал.

- У него, - продолжала мать Магдалена ровно, - была лесопилка. Лесопилку у него отобрали в сороковом, его самого выселили из дома. Он живёт в селе у дальних родственников жены и до сих пор кое-как занимается дровами - у него есть один знакомый лесник, у которого он берёт сухостой. Документов у него теперь, разумеется, никаких. Если ваши люди его остановят на дороге - у него будут неприятности. Возможно, очень большие неприятности. Я подумала, что я обязана сообщить вам об этом до того, как он въедет в наши ворота. Я могла бы и не сообщать. Но я сообщаю.

Николас долго смотрел на неё.

Он понял в эту минуту несколько вещей сразу. Первое - что мать Магдалена не просит его о помощи. Она просто сообщает. Если он скажет ‘’нет, в наши ворота еврей не въедет, найдите другого поставщика’’, - она кивнёт и пойдёт искать другого. Не будет ни просьб, ни уговоров. Это в её устах не прошение; это сообщение факта взрослому человеку. Второе - что она ему доверилась. Не очень доверилась - но доверилась настолько, чтобы сказать вслух то, чего могла бы не говорить. И третье, самое неприятное для него самого: что она при этом, кажется, точно знает, что он скажет. Не угадывает - знает. Это и был, видимо, тот старый молчаливый договор, по которому она и Бергер пили друг с другом утренний воздух у окна.

- Госпожа настоятельница, - сказал Николас осторожно, - а ваш ксёндз из Олешице… он не мог бы поехать к этому человеку из Хыжне сам?

- Мог бы. Я могу к нему обратиться. Но я подумала, - она посмотрела ему в глаза, - что в данный момент в монастыре старший - вы. И что лучше, чтобы вы об этом знали. И сами решили, как вам это удобнее.

- Через два дня вернётся капитан Бергер, - сказал Николас.

- Я это понимаю.

- Если я скажу капитану Бергеру о вашей просьбе…

- Я не подавала вам просьбы, господин обер-лейтенант. Я сообщила вам затруднение.

Николас усмехнулся про себя. Очень тонко.

- Хорошо, - сказал он. - Послезавтра, когда придёт ваш человек из Хыжне, я распоряжусь, чтобы караульный у ворот его пропустил без проверки документов. Если он подаст знак, что это от монастыря. У вас есть такой знак?

Мать Магдалена слегка наклонила голову.

- У нас был раньше. Я его передам. Спасибо, господин обер-лейтенант.

- Не благодарите, - сказал Николас. - Я ничего не сделал. У вас затруднение с дровами, у нас холодает по ночам, я решаю вопрос по своему ведомству.

Она снова наклонила голову.

- До свидания, - сказал он.

- Господь да хранит вас.

Она вышла. Николас постоял ещё минуту в коридоре, глядя на закрытую за ней дверь. Потом вернулся к себе в комнату, сел на стул и довольно долго не двигался.

Он понимал, что только что сделал. Он не был дураком и не был трусом. Если завтра кто-то - да хотя бы тот же Бергер по возвращении, узнай он об этом, - захочет разобраться с обер-лейтенантом Россо, который без распоряжения старшего по званию пропустил в монастырь еврея без документов, у Николаса будут крупные неприятности. Не катастрофа, разумеется; не дезертирство и не измена. Но запись в личное дело будет. Может быть, понижение. Может быть, перевод. Может быть, что-нибудь похуже, в зависимости от того, к кому попадёт это дело наверху.

На страницу:
4 из 6