
Полная версия
Ниже бездны, выше облаков
- Мы с ним раньше в одном дворе жили, - сказал Лопырев. - Даже друзьями были. Моя мамка ему шмотки отдавала, подкармливала из жалости. У него же самого мать – алкашка и бичиха. Да! Вы не знали? А отца вообще в помине никогда не было. Ну а потом этот урод взял и спёр у нас деньги. Батя машину новую брать хотел, бабки дома держал, не прятал. Мы же не думали, что он после всего может нас обокрасть. Мало того, он еще и всем во дворе растрепал, будто он не при делах, будто это я взял. Ага, сам у себя. Ненавижу урода!
Мы, конечно, были ошарашены, особенно я. Уж как-то совсем не вязался Димин образ с этой историей. Не похож он на подлого, мелкого воришку, который тащит чужое втихаря. Но остальные поверили, Запевалова так вообще вся презрением прониклась.
- Ну, вот. Только крысы нам тут не хватало! – процедила она.
Когда Димы не было в классе, его обсуждали наперебой: и про мать-пьяницу, и про то, что он за Лопыревым вещи донашивал, и про то, как он обокрал их. Это было невыносимо слушать, но рты ведь им не заткнешь.
И почему они все так безоговорочно поверили Лопыреву? Неужели никто не видит, что Дима не такой. Но Эдик на этом не успокоился и стал чуть ли ни каждый день подзуживать Запевалову на более жесткие меры.
- Мы ведь избавились от Волковой, а Расходников гораздо хуже, - доставал Лопырев. – Он ведь и у нас может что-нибудь украсть. Оно нам надо?
В такие моменты я его ненавидела, мы даже пару раз схлестнулись.
- Что ты к нему привязался?
- А ты чего его защищаешь? У меня, между прочим, причина есть – он нас обокрал.
- Это ты так говоришь.
- То есть ты хочешь сказать, что я вру? – вспыхнул Лопырев и тут же заныл:
- Женька, она сказала, что я наврал про Расходникова.
- Успокойся, Эдичка. Главное, я тебе верю, - проворковала Запевалова, бросив на меня быстрый, но колючий взгляд.
- И я тебе верю, Эдик, - тут же подхватила Лукьянчикова - предательница. И меня же еще посмела обвинить:
- А тебе, Таня, стыдно, должно быть в своих друзьях сомневаться.
Как же злорадно посмотрел на меня Лопырев! Наверное, в тот момент я окончательно для себя решила, что эту историю от и до он сочинил сам. Только вот зачем?
Ну а Лопырев, получив всеобщее одобрение, вновь принялся за старую песню:
- Давайте отомстим Расходникову. А лучше вообще его выживем из нашего класса.
Поначалу Женька все равно отмахивалась от его нытья, мол, «руки марать об это ничтожество не хочется». Но Лопырев не унимался:
- Конечно, Волкова же лично тебе насолила, а этот козел Расходников – только мне. Это называется дружба? Общие интересы? Плевать тебе на друзей!
- Э-эй. Ты давай, попридержи-ка язык, а то сейчас договоришься. Ладно. Побеседуем с твоим бывшим дружком. Только раньше времени не радуйся. Пока только почву прощупаем, а там поглядим.
Уже тогда я поняла, что ничего хорошего из этой «беседы» не получится и молилась, чтобы Запевалова забыла о своих словах. Так вполне могло случиться, потому что отчасти Лопырев был прав: Женька не переносит лишь то, что касается непосредственно ее. Но Дима вскоре и сам дал повод. И еще какой!
Он нахамил ей при всем классе, прямо во время урока. Но, если честно, Женька его и спровоцировала. Он всего лишь поправил Тамару Ивановну. Впрочем, как поправил? Утер ей нос! А я и подумать не могла, что он такой умный и знает историю. Но Тамара Ивановна оскорбилась, а Женька решила заступиться за свою «любимую» учительницу и получила в итоге от него по лбу, образно говоря.
А дальше – еще хуже. Когда Запевалова решила выяснить с ним отношения, Дима снова ей нагрубил, обозвал пресной. Можно сказать, публично опозорил. А зная натуру Запеваловой, я на двести процентов уверена, что она ни за что ему этого не простит. У Запеваловой ведь мания величия, помноженная на патологическую мстительность. Дима же выступил против нее при всех, значит, и наказание Женька придумает такое, чтобы все видели и знали, каково это – с ней ссориться, а тем более оскорблять ее.
К тому же я заметила, что некоторые, например, Умрихин, в тот момент едва сдержали смешок. Не знаю, засекла ли она, но и без того, боюсь, Дима наговорил себе на «смертную казнь». Так оно и получилось. Оскорбленная Запевалова жаждала расквитаться с ним.
Первый план был такой: заманить Диму за школу, а там уж по обычной схеме – надавать пинков и по домам.
- А как его заманить? – недоумевали в классе.
- Ну, он же у нас типа смелый парень. Так что особой проблемы здесь не вижу. Скажем, чтобы сам туда пришел, если не боится.
- Думаешь, придет? – спросил мерзкий Лопырев.
- Почти уверена. Знаю я таких, любителей покрасоваться.
- А если он с собой кого-нибудь приведет?
- Мы ведь не заранее скажем, а в последний момент. А здесь он еще, по-моему, никого не знает. Кроме Манцур, конечно. Представляю, если он потащит ее на разборки. Вот смеху-то будет.
- Ага! Кинется и грудью любимого прикроет.
Все принялись нести всякую чушь про Диму и его подружку, кривляться, хохотать, а мне было не до смеха. До последнего я надеялась, что все обойдется. И теперь просто земля из-под ног уходила. А что если у них всё получится, если они допекут Диму и он уйдет от нас? Остальные же ушли. А без него… да я просто жить не смогу.
***
Запевалова сообщила Диме, что весь класс будет ждать его за школой после уроков. Она три дня караулила момент, чтобы объявить ему «решение класса», потому что Дима в лучшем случае приходит и уходит со звонком, а на перемене он либо с Манцур, либо с парнями из одиннадцатого класса ходит курить. А тут на уроке литературы в класс кто-то заглянул и вызвал Тамару Ивановну. Запевалова конечно же не могла не воспользоваться такой возможностью.
Женькины слова Дима выслушал без эмоций. Посмотрел на нее, как на полную дуру и даже усмехнулся снисходительно, а на всех оставшихся уроках вел себя абсолютно невозмутимо. Зато я нервничала так, что на месте не сиделось. Два или три раза ответила невпопад, впрочем, в последнее время это со мной случается нередко.
Я по-настоящему боялась за Диму и, кажется, всё бы отдала, чтоб только его не трогали. Но когда завела разговор, не оставить ли нам его в покое, Запевалова столько мне всего наговорила, что стало ясно, таким образом я и его не спасу, и себя потоплю. На себя-то плевать. Или не плевать? Ведь я боюсь выступить против Запеваловой. Боюсь чуть не до обморока, то ли ее саму, то ли травли, на которую она так запросто может подбить весь класс.
После школы мы всем скопом собрались в условленном месте и… прождали его целый час понапрасну. Он не явился! Неужели он действительно струсил?
С одной стороны, я испытала немыслимое облегчение, даже ликование, но с другой, почувствовала легкий укол разочарования. Как-то не хотелось думать, что вся его смелость и независимость – это всего лишь навсего позерство – а именно такой вывод сделала Запевалова:
- Ха-ха, вот наш герой – во всей красе. Переоценила я его. Он – обычный трус с клоунскими замашками. Поди уже дома штанишки сушит.
Не солоно хлебавши, мы разбрелись по домам. Лопырев брызгал слюной от досады. А Запевалова сказала:
- Не заводись, Эдик. Тем хуже для него. Наказания ведь ему все равно не избежать, только разозлил нас еще больше. Ну, ничего, я придумаю, как сделать так, чтобы наша встреча состоялась.
Прошла неделя, другая, третья. Ровным счетом ничего не происходило, да и Запевалова молчала. Единственное – на следующий день после не состоявшихся разборок с Димой на доске появилась надпись – «Расходников – жалкий трус».
Дима не смутился, не психанул. Он только снова усмехнулся и чуть заметно качнул головой, мол, ну и придурки. Зато Тамара Ивановна раскипятилась, велела Диме стереть надпись, но тот отказался:
- Кто писал, тот пусть и стирает.
Выяснить, кто писал, у нее не получилось – все молчали или отпирались, и стирать слова позора пришлось Лукьянчиковой, как дежурной по классу. Ну а Дима хмыкнул и сказал не кому-нибудь, а именно Запеваловой:
- В следующий раз краской пиши.
Ну а больше никаких инцидентов не было, хотя я все равно жила в постоянном напряжении и страхе, прекрасно осознавая, что Запевалова никому ничего никогда не спускает, и этого всего лишь затишье перед бурей.
26. Дима
Всё чаще лезут мысли: я сделал себя таким, каким хотел быть или казаться. Но это не настоящий я, а какой настоящий – теперь уже не докопаться. Привычка – вторая натура – в моем случае стала первой. Образ, слепленный из разрозненных черт любимых героев любимых книг, захватил меня целиком.
В свое время я поглощал книжку за книжкой, думаю, по большей части потому, что иных развлечений у меня попросту не имелось. Телевизор, компьютер да, черт побери, банальная машинка – об этом ребенком и мечтать не смел.
Мать со мной тоже не особо разговаривала. А улица, хоть и стала для меня чуть не центром вселенной, заполонить от и до мою жизнь не могла. Недостаток общения я компенсировал неуемным, жадным чтением, без разбора. Оттого поначалу в голове была каша.
Я не все понимал, не все принимал, а то, что принимал, истолковывал очень по-своему, под себя. Иногда искал в книгах оправдание своим поступкам, иногда находил черты, которые казались мне безумно привлекательными. В воображении возник некий собирательный образ – мой кумир, которому я на первых порах пытался подражать, пока не сросся с ним совсем. И кумиром для меня был не Д’ Артаньян, не Дон Кихот, ну или кем там грезят стать излишне мечтательные мальчики.
Мой же герой взял от всех понемногу: бесстрашие и жесткость у капитана Ларсена, скептицизм и насмешливость у лорда Генри, твердость у Глеба Жеглова и тэ дэ, и тэ пэ. Вообще же, отметил за собой такую особенность: в книгах зачастую я испытывал симпатию к тем персонажам, которых принято называть антагонистами. То есть к тем, что всю дорогу чинят препоны до мозга костей положительному главгеру. В основном, с этих злодеев я и надергал понемногу того-другого-третьего, пока в моем сознании не получился идеальный объект для подражания.
Может, все это и глупость, вернее, конечно же глупость, но! Маленький я, добрый и скромный, никому нафиг не был нужен. Однако, чем сильнее я ожесточался, тем больше ко мне тянулись сверстники. Парадокс.
Мне нравилось да и, признаться, сейчас нравится быть независимым, холодным, где-то даже циничным. Мне нравилось смотреть на людей свысока, плевать на общество и при этом тешить себя мыслью, что я-то не такой как все, особенный. Даже лучшего друга, Костю Бахметьева, к которому был искренне привязан, я считал недалеким, если не сказать туповатым. Про остальных вообще молчу.
Впрочем, свои суждения вслух не высказывал, не потому что боялся обидеть Костяна или, тем более, кого-то еще (подобная щепетильность мне, в принципе, чужда), просто в моем окружении слыть умником или даже просто начитанным, скажем так, не особо почетно. Вот навалять кому-то – это другое дело, это герой. А я, недолюбленный и так часто отвергаемый в детстве, жаждал… нет, не любви – любовь мне и даром не нужна, сомневаюсь, что она вообще существует… я жаждал признания. И эта страсть быть признанным трансформировалась в совершенно искаженные формы.
Долгое время я оставался чрезвычайно доволен собой. Мне льстило, что в любом споре могу поставить точку, неважно – словом или кулаком. Льстило, что все рвались со мной общаться, набивались в друзья, хотя сам эту «дружбу» и в грош не ставил. Льстило, что сегодня мог буквально с грязью смешать человека, а назавтра он первый протягивал мне руку, искательно заглядывал в глаза и трепетал от радости, если я вяло отвечу на приветствие.
Я мог сказать что угодно и кому угодно, и сам же ловил от этого кайф. Но всё это было в той жизни, в той школе. Да и было ли? Не припомню, чтобы хоть кто-то из них встал на мою защиту, когда Грин решил меня выпнуть.
Всё было фальшивым. А в первую очередь – я сам.
Вообще-то в самокопание я неожиданно ударился совсем не потому, что стал до фига мудрым или честным, не собирался и меняться. Да и моралфагов на дух не переношу.
Просто та нечаянная встреча с матерью что-то во мне всколыхнула. Как бы взглянул на себя со стороны. И сам себе не понравился. Сытый, довольный, живу припеваючи, а о матери напрочь забыл, словно вычеркнул. А она наверняка живет впроголодь, глушит и не водку-то даже, а какую-нибудь жуткую бормотуху.
А ее вид! Матери ведь едва за тридцать, а дашь все пятьдесят, а то и шестьдесят, половину из которых она как будто бомжевала.
Еще несколько месяцев назад, когда бабка забирала меня к себе, мать была не в таком кошмарном состоянии, хотя уже тогда кубарем катилась под горку. Понятно, что это ее выбор. Так бабка повторяет.
У нее как-то безболезненно получилось откреститься от своей непутевой дочери и кроме как по-плохому она ее и не вспоминает. Хотя квартплату за мать она добросовестно вносит, впрочем, это, скорее всего, не забота, а предосторожность – как бы квартира не уплыла из семьи за долги.
Поначалу я тоже не забивал голову подобными вопросами. Последнее же время меня постоянно грызло ощущение, что я поступил с матерью как законченный урод. Вернее, нет, не постоянно, а как раз таки время от времени.
После того нападения малолеток я подсобирал кое-какие деньжата, купил нормальных продуктов, приехал к ней. Наш дом, и прежде-то не дворец, стал настоящей клоакой. Застарелая грязь, копоть на обоях, потолке, тошнотворная вонь, повсюду – груды пустых бутылок, ворох бычков. Хотел взглянуть на свою комнату, но она оказалась запертой.
Подумал, может, мать ее кому-то сдает. В конце концов, на какие шиши она существует или вон хотя бы пьет? Ее саму я нашел на диване в большой комнате – именно нашел, потому что среди бесформенной кучи грязного белья тощую фигурку разглядеть было непросто.
Мертвецки пьяная, мать крепко спала. На кухне при этом обнаружились каких-то два пьяных гоблина. Сидели за обгаженным донельзя столом, точнее, не сидели, а держались из последних сил.
Даже выяснять не стал, кто такие и какого здесь торчат, выволок обоих за дверь. Пообещал им устроить тепель-тапель, если еще раз сунутся. Но, боюсь, назавтра мои угрозы гоблины даже не вспомнили, в таком состоянии мемори фэйл – обычное дело.
Превозмогая омерзение, убрал кухонный стол, вымыл посуду, подмел, вынес мусор, сварил макароны. Распахнул оба окна да пошире в надежде, что морозный воздух выгонят этот жуткий духан. Вроде посвежело, но стоило окна закрыть, как вонь опять поползла из всех щелей.
Проснулась мать. Моему появлению не удивилась, не обрадовалась, вообще эмоций – ноль. Глаза невидящие, осоловелые, саму из стороны в сторону шатает. Усадил ее поесть. Жевала она вяло, приходилось подпинывать. На мало-мальский порядок в доме не обратила никакого внимания.
Собственно, мне было все равно, не ради спасибо я туда пришел, но подивился: неужели ей совсем плевать, что вокруг творится. Устав ковыряться вилкой, она принялась таскать макаронины из тарелки прямо пальцами. Защипнет – и в рот.
Пожалуй, этот момент ужаснул меня сильнее, чем отвратительная вонь и грязь, чем ее быдлоподобные гости и груды бутылок, да вообще всё вместе. Для меня как бы прозвучало неожиданно и ясно, что от матери моей, той которой всегда знал, ни осталось ровным счетом ничего. Это вообще был не человек.
Потом вдруг она спросила, словно очнулась, куда подевались ее дружки, а узнав, что я их выгнал, подняла хай. Я психанул, послал ее к черту и ушел с твердым намерением никогда больше не возвращаться и вообще забыть про мать.
Где-то через неделю она позвонила, а я, как идиот, сбросил. А она, оказывается, звонила из больницы. Об этом я узнал позже от Костика Бахметьева:
- Димон, ты хоть знаешь, что мать твоя в больнице лежит?
Я напрягся.
- Не знаю.
- Моя мамка к ней ходила раза два.
- Что с ней?
- У нее… это… вроде опухоль…
27. Дима
Мать я еле узнал. Она и прежде-то была худющей, теперь совсем иссохлась и превратилась в крохотную старушку.
Неподвижное, безжизненное тельце на узкой больничной койке. Она лежала с закрытыми глазами, но не похоже, что спала. Голова ее отчего-то была резко запрокинута назад так, что вверх торчал острый и узкий подбородок. Казалось, каждая мышца ее напряжена до предела.
Я легонько коснулся пальцами ее плеча, тихо позвал: «Мама». К моему удивлению, она тотчас отреагировала. Мелко задрожала, словно высвобождаясь от сковавшего ее напряжения, и только потом расслабилась и разомкнула веки.
Увидев меня, мать оживилась – шевельнула пальцами, даже слегка улыбнулась. По впалым щекам покатилась слеза.
Я не знал, что сказать. Просто стоял и смотрел. Не помню даже, думал ли о чем-нибудь в тот момент. Ничего не помню, кроме замешательства и смятения.
Она пыталась что-то сказать, шевеля сухими, потрескавшимися губами. Но получалось только: «П-п-п-п». Какая-то тетка, тоже посетительница, предположила:
- Может, просит подушку поправить или повернуть ее. Их же тут, знаешь, не переворачивают, как положат, так и лежат.
Повернуть! Да я прикоснуться к матери боялся, такой она мне казалась хрупкой, немощной. Но затем все же аккуратно и потихоньку сдвинул ее чуть в сторону, расправил, как мог, постель, малость взбил плоскую, точно блин подушку. Мать улыбнулась.
Та же тетка посоветовала мне купить коньячок для лечащего врача, но денег с собой было только на большую шоколадку. Ее я и купил в прибольничном киоске. Отдал дежурной медсестре, чтобы лучше приглядывала за матерью. С врачом тоже поговорил. Нашел его в ординаторской, где тот одновременно жевал бутерброд и что-то печатал одним пальцем.
- Операция прошла успешно, - сообщил он мне. – Матери твоей повезло: опухоль в капсуле была. Треть желудка мы удалили. Не смотри так, это, можно сказать, рядовой случай. Люди вон живут и при полном удалении. Метастазов у нее нет – это главное. Химию делать не надо. Но вообще…
Он прервался, дожевал свой бутерброд, только потом продолжил.
- Ни поесть, ни поспать, ни присесть, - пожаловался. – Буквально на коленке обедать приходится. И это еще у нас не операционный день сегодня.
Я кивнул, мол, согласен, сочувствую, но:
- Да-да, понимаю, а что вообще?
- М-м?
- Вы про мать мою говорили.
- А-а. Вообще… запустила себя твоя мамка. Развалина совсем. Сейчас если выкарабкается, чтобы ни-ни, - он щелкнул себя по шее. - Ясно?
Спустя несколько дней мать перевели из блока интенсивной терапии в обычную палату. Я был рад, насколько вообще можно радоваться при подобных обстоятельствах.
Палата была ужасной. Нет, стены как стены, не в том дело. Убивало окружение. В палате лежало человек восемь, а, может, и больше, я старался особо не смотреть по сторонам. Но, скажу так, это не те больные, которые как в «Интернах», точат апельсины, решают кроссворды и травят друг другу анекдоты.
Здесь все кряхтели, стонали, заходились в кашле, корчились от боли. Раньше слышал такое выражение: «витает дух смерти» и считал, что оно полностью образное, то есть говорится так, для красного словца. Но здесь, как нигде, я реально почувствовал присутствие смерти, хоть и невидимое, но такое явное, будто она нависла над всеми этими несчастными, гадая, кого бы прихватить следующим.
Вполне вероятно, что у меня всего лишь разыгралось воображение, но на уровне инстинкта хотелось гнать оттуда без оглядки.
Нет, я, конечно, все равно приходил каждый день, хоть и старался особенно не засиживаться, даже к концу недели постепенно стал привыкать ко всем этим хрипам-стонам-вскрикам. К тому же некоторые вполне себе держались бодрячком. А в одно из посещений заметил, что соседняя с матерью койка опустела. Женщина, что там лежала, по словам матери, умерла еще ночью, но увезли ее только утром.
Я решил забрать мать домой. Она обрадовалась, даже повеселела, вот только к бабке ехать отказалась наотрез.
- В принципе, я и сам думал ее вскоре выписывать. У нас, сами понимаете, с местами напряженка, - сказал врач. – А она потихоньку придет в норму, дома даже быстрее. Осложнений быть не должно, так что… Единственное, после резекции желудка надо соблюдать строгую диету. Ну, это всё я в выписке укажу.
- А сколько? – не смог я произнести до конца вопрос, который терзал меня с того момента, как узнал о болезни матери.
Но врач и сам догадался.
- Что, сколько? Проживет? Ну, это от нее зависит. Будет и дальше пить, махом загнется. А будет соблюдать рекомендации, так еще поживет. Я знаю полно похожих случаев, где и двадцать, и тридцать лет жили практически полноценной жизнью.
Перед тем, как привезти мать, я снова наведался в нашу квартиру, которая опять напоминала, что угодно – кельдым, притон, помойку, только не место, где люди живут. Убил день, чтобы всё выгрести и вычистить. Материл мать на чем свет стоит.
Потом все же решил взглянуть, во что превратилась моя комната. Ключа не нашел, поэтому дверь пришлось высадить. И обомлел.
Тут не просто оказалось более-менее чисто. Всё сохранилось точь-в-точь так, как было при мне. Кровать, стол, стеллаж с книгами, под кроватью – гири. Даже бумбокс не тронула, который я купил после пятого класса на собственные кровные – пол-лета с Костиком подрабатывали в овощном магазине. И диски все на месте.
Не ожидал…
***
- Димка, чего тебе каждый день ко мне бегать? – спросила мать. – Живи здесь. В твоей комнате никто ничего не трогал, даже не заходил. А то мотаешься в такую даль. Смотри, какой худой стал.
Но вернуться к матери я не мог. Бабка в последнее время тоже маялась то с сердцем, то с давлением. А, опасаясь, что я все-таки перееду от нее, и вовсе расклеилась. Вот и приходилось метаться туда-сюда: утром в школу, потом домой к бабке, потом к матери (а это полтора часа в один конец и две пересадки), вечером назад.
В общем, хоть разорвись. Еще и Анита психовала, мол, забросил ее совсем, видимся только на переменах и чуть-чуть после учебы.
Мы и правда с ней стали встречаться гораздо реже. Вернее, встречались-то, конечно, ежедневно, в школе, на переменах, после занятий, пока я ее провожал домой. Но вот вечерние наши гулянья пришлось отменить, что ей совершенно не нравилось.
Причем поначалу она отнеслась вроде как с пониманием, ахала: «Бедный Дима! Бедная твоя мама!».
Потом же все сильнее и сильнее раздражалась, злилась, обижалась. И никак до нее не доходило, что у меня реально нет свободного времени. Ссорились вообще постоянно. То есть ссорилась она, практически без моего участия.
Я только скажу: «Нет, сегодня не могу. Да, опять не могу».
И всё, понеслось: «Ты только и делаешь, что разные поводы ищешь, чтобы никуда со мной не ходить! В прошлом месяце у тебя то денег не было, то бабушка болела, то еще какая-нибудь фигня. Теперь у тебя каждый день одно и то же – мама, мама, мама… Сколько можно?! Ты – такой молодец у нас, обо всех заботишься, а я все время побоку. Ты вчера меня даже с днем Святого Валентина забыл поздравить! Тебе вообще на меня плевать. А мне что же, прикажешь, дома сидеть как дуре, дожидаться, когда ты соизволишь вспомнить про меня. Ну уж нет! Я не косая, кривая уродина. Тебе ничего не надо, найдутся и другие».
«Да, пожалуйста», - отвечал ей.
Ну а что тут скажешь?
Правда, на другой день мы опять мирились. Анита подойдет, улыбнется своей коронной улыбочкой: «Я там тебе вчера лишнего сказала, сорри. Мир?». Неделя в таком режиме – и я вообще перестал реагировать на ее слова.
Бабка тоже ворчала:
- Мамаша твоя – живучая, как кошка. Ничего с ней не случится. Сразу не загнулась, а теперь и подавно оклемается. Так что нечего к ней бегать каждый день. А то опять из школы вылетишь за прогулы да за двойки. Учти, я такого позора второй раз не переживу. У меня и так моторчик сдает.
Всей правды бабка не знала. Я наврал ей, что у матери язва. Не хотел тревожить из-за «моторчика». Может, и зря. Тогда бы она наверняка не была столь категорична и к матери бы отнеслась добрее. Хотя кто их разберет…
Ну а на школу мне и правда было наплевать. Ходил только поприсутствовать и то выборочно. Но так наверняка было бы и при любых других обстоятельствах. Однако, раз уж бабка мое пофигистское отношение к учебе списывала на излишнюю заботу о больной матери, почему бы не воспользоваться. В конце концов, такой мотив выглядит более благородно, чем банальная лень.
- Не бегал бы, - огрызался я. – Если бы вы общались с матерью, как все нормальные люди.
На этом бабка заводилась и вываливала на меня все свои многолетние обиды.
- Да, знаешь ли ты, что твоя мать вытворяла, когда была даже младше тебя? Деньги у меня из кошелька таскала. Могла всю ночь где-то шататься, а под утро пьяной прийти. В пятнадцать лет из дома сбежала. Я бегала ее искала по всяким притонам. Морги, больницы обзвонила. А оказалось, она у взрослого мужика все эти дни преспокойно жила. А я ведь всё для нее делала. С институтом договорилась бы. Думала после школы к нам пойдет, выучится, специальность хорошую получит. Но нет, лучше перед пьяными задом крутить! А когда моя мать умерла, и ей свою квартиру оставила, думаешь, что она сделала? Выгнала меня! Я пришла к ней поговорить. А она чуть с лестницы не спустила родную мать, матами орала на весь подъезд. Никогда, до самой смерти не забуду этот срам.








