
Полная версия

Глава 1
Последним, что я запомнила, был звук. Нечеловеческий, выворачивающий душу скрежет металла о металл, от которого, казалось, лопаются барабанные перепонки. А потом мир крутанулся в бешеной карусели, вспыхнул ослепительно белым и погас.
Я ждала боли. Ждала писка медицинских приборов, запаха хлорки и голоса хирурга: «Мы её теряем». Или, на худой конец, шума оживленной трассы и сирен скорой помощи.
Но вместо этого на меня навалилась тишина. Плотная, ватная, душная тишина, пахнущая не лекарствами, а чем-то приторно-сладким. Горячим воском. Пылью. И едва уловимо — увядшими цветами.
Я попыталась сделать вдох, но грудную клетку сдавило, словно на ней лежал могильный камень.
«Жива», — мелькнула первая, паническая мысль. — «Господи, я жива».
Вторая мысль обожгла раскаленным железом: «Миша!».
Он сидел сзади. В детском кресле. Мы ехали в кино, он смеялся и болтал ногами, пачкая обивку моих новых чехлов.
— Миша! — попыталась крикнуть я, но вместо голоса из горла вырвался сиплый, жалкий хрип, похожий на скрип несмазанной петли.
Я рванулась, пытаясь сесть, сбросить с себя это тяжелое, душащее нечто. Тело не слушалось. Оно было чужим — странно легким, невесомым, но совершенно бескостным, словно из меня вынули стержень. Рука, которую я с трудом подняла к лицу, дрожала, как у глубокой старухи.
Глаза открывались с трудом, ресницы слиплись. Я моргнула раз, другой, прогоняя мутную пелену.
Надо мной не было белого больничного потолка. Надо мной нависал балдахин. Темная, тяжелая ткань, местами проеденная молью, собиралась в пыльные складки. Сквозь щель в пологе пробивался тусклый, дрожащий огонек.
Я повернула голову. Шея хрустнула, отдаваясь тупой болью в затылке.
В углу комнаты, в полумраке, теплилась лампада перед темным ликом иконы. Красный огонек отражался в стекле высокого, узкого окна, за которым чернела ночь.
Никаких приборов. Никаких медсестер. Только этот запах — воск и застарелая болезнь. И холод. Пробирающий до костей холод, от которого не спасало даже тяжеленное ватное одеяло, под которым я лежала, обливаясь липким потом.
Где я? Какая-то деревенская больница? Монастырь? Куда нас привезли после аварии?
Я высвободила руки из-под одеяла и замерла.
Это были не мои руки.
Я знала свои ладони до каждой черточки: короткие, деловые ногти, покрытые бордовым шеллаком, крошечный шрам на большом пальце от ножа, вечно сухая кожа от работы с мукой.
Эти руки были длинными, тонкими, почти прозрачными. Кожа, белая, как пергамент, просвечивала синими жилками. Ногти — без лака, длинные, с неровными краями, словно их обгрызли. На безымянном пальце правой руки болталось тонкое золотое кольцо, которое явно было велико.
— Бред, — прошептала я одними губами. Голос был чужим. Высоким, ломким. — Галлюцинации. Черепно-мозговая.
Нужно встать. Нужно найти врача. Нужно узнать, где сын.
Собрав последние крохи воли в кулак, я откинула одеяло. Холод тут же вцепился в кожу ледяными пальцами. На мне была длинная, до пят, ночная сорочка. Тонкий хлопок, кружева у горла, промокшие от пота.
Я спустила ноги на пол. Доски были ледяными, крашеными рыжей краской, местами стертой до дерева. Из щелей тянуло сквозняком. Я вздрогнула всем телом, но упрямство — та самая черта, которая помогла мне построить бизнес с нуля после развода, — гнало меня вперед.
Шаг. Еще один. Колени подогнулись, и я рухнула бы, если бы не вцепилась в высокий резной столбик кровати. Дыхание сбилось, сердце колотилось где-то в горле, как пойманная птица.
В полумраке я различила очертания мебели: массивный шкаф, похожий на гроб, кресло с высокой спинкой и трюмо. Зеркало. Мне нужно было зеркало.
Я, держась за стену, поплелась к нему. Отражение выплыло из темноты медленно, словно нехотя.
Я замерла. Воздух застрял в легких.
На меня смотрела не Полина Андреевна, технолог кондитерского производства и владелица лучшей пекарни в районе. На меня смотрела незнакомка.
Совсем молодая девчонка, лет двадцати двух, не больше. Худая до прозрачности. Острые ключицы торчали из ворота сорочки так, что казалось, прорвут кожу. Волосы — светлые, спутанные в колтун, рассыпались по плечам. Но самым страшным были глаза. Огромные, ввалившиеся, обведенные темными кругами, они смотрели с какой-то обреченной тоской.
Я подняла руку и коснулась щеки. Холодная. Чужая.
Отражение повторило мой жест.
— Этого не может быть, — прошептала я. — Я сплю. Я в коме. Это аватар.
Я ущипнула себя за предплечье. Больно. На бледной коже тут же расплылось красное пятно.
Я развернулась, оглядывая комнату уже более осмысленно. Высокие потолки с лепниной, закопченной от времени. Иконы. Свечи. Ни одной розетки. Ни одного пластикового предмета. На столике у кровати — кувшин с водой и какой-то пузырек с мутной жижей.
— Миша… — снова позвала я, чувствуя, как паника ледяной волной поднимается от живота к груди. — Где мой сын?
В этот момент массивная дверь скрипнула и приоткрылась. В комнату просунулась голова в белом платке. Следом появилась девица в простом сером платье и фартуке, держащая в руках медный таз и стопку полотенец.
Она увидела меня — стоящую посреди комнаты, босую, похожую на привидение, — и застыла. Глаза её округлились, рот приоткрылся.
— Ба-а-арыня… — протянула она дрожащим голосом.
Таз с грохотом полетел на пол. Вода плеснула мне на босые ноги, но я даже не вздрогнула. Металлический звон, казалось, расколол тишину этого склепа.
Девица рухнула на колени и начала истово креститься, глядя на меня с суеверным ужасом.
— Свят, свят, свят! Пелагея Андреевна! Очнулись! А ведь лекарь сказывал, до утра не дотянете! Ох, чудо-то какое! Пресвятая Богородица заступилась!
Она бормотала что-то еще, кланяясь в пол, но я не слушала. Я сделала шаг к ней, чувствуя, как ярость придает сил моему слабому телу.
— Встань! — приказала я. Голос прозвучал хрипло, но властно. — Кто ты?
Девушка вздрогнула, подняла на меня заплаканные глаза. Лицо у нее было простое, курносое, усыпанное веснушками.
— Так Дуняша я, барыня. Горничная ваша. Не признали? Ох, горе-то какое, память отшибло после горячки…
— Плевать на память, — я схватила её за плечо, сжимая худыми пальцами грубую ткань платья. — Где ребенок? Где мальчик, который был со мной?
Дуняша захлопала глазами, явно не понимая.
— Какой мальчик, матушка? С вами ж токмо кучер был, когда вас без памяти из саней вынимали. Вы ж с ярмарки ехали, да простыли, да в жар впали… Третий день уж лежите пластом.
— Не ври мне! — я встряхнула её, хотя саму меня шатало от слабости. — Мой сын! Миша! Ему пять лет, он был в машине… в санях! Где он?!
Дуняша побелела еще больше. Она попыталась отстраниться, глядя на меня уже не как на чудо, а как на умалишенную.
— Пелагея Андреевна, побойтесь Бога, какой Миша? У вас один сынок, Николенька. Барчук наш. Наследник.
Николенька.
Имя резануло слух. Чужое имя. Чужая жизнь.
Значит, я одна.
Земля ушла из-под ног. Я пошатнулась, и Дуняша тут же вскочила, подхватывая меня под локоть. Она была крепкой, пахла кислым хлебом и потом.
— Ох, барыня, вам лежать надо! Нельзя вам вставать! Батюшка Игнатий уже едет, отходную читать собирался, а тут вы на ногах… Граф Аркадий Петрович велели глаз с вас не спускать, но к Николеньке не пускать, чтоб заразу не разносили.
— Граф? — переспросила я, цепляясь за обрывки информации. — Кто такой граф?
— Дядюшка покойного мужа вашего, опекун, — Дуняша говорила быстро, пытаясь утащить меня обратно к кровати. — Злой он нынче, барыня. Кричал давеча, что вы усадьбу по миру пустили, что Николеньку заберет, а вас — в монастырь, грехи замаливать. Говорит, не в себе вы.
Монастырь. Опекун. Усадьба.
Пазл в голове начал складываться в страшную картину. Я попала. Я действительно попала в какое-то прошлое. И я здесь совсем одна, в теле слабой женщины, которую все уже списали со счетов.
Слезы, горячие и злые, подступили к горлу. Миша… Мой маленький, смешной Миша, который так любил наггетсы и мультики про роботов. Он остался там. В искореженной машине. Один. Или… мертвый.
Я обмякла в руках горничной. Смысл сопротивляться исчез. Пусть укладывают. Пусть везут в монастырь. Мне все равно. Без сына мне этот мир, будь он хоть трижды девятнадцатым веком, не нужен.
Дуняша, чувствуя, что я сдалась, осмелела. Она поправила сбившуюся подушку, усадила меня на край кровати.
— Вот и славно, вот и хорошо. Сейчас чайку с малиной принесу. А Николенька-то… — она тяжело вздохнула, поднимая с пола таз. — Ох, и намучились мы с ним, барыня. Как вы слегли, так его словно подменили. Бес вселился, не иначе.
Я подняла голову. Что-то в её тоне заставило мое сердце пропустить удар.
— Что значит — бес?
Дуняша перекрестилась, глядя на дверь.
— Так орет благим матом третьи сутки! В детской заперся, няньку, старую Марфу, за руку укусил до крови. Стульями баррикады строит. А слова какие говорит — срам один! Никто понять не может.
— Какие слова? — прошептала я. Внутри зажглась крохотная, безумная искра надежды.
— Да бесовские! — зашептала Дуняша, округляя глаза. — Кричит: «Где мой планшет?». «Вайфай», говорит, дайте. А давеча управляющему, Кузьме Игнатичу, сказал, что он… прости Господи… «бот». И что он его «забанит». Кузьма Игнатич аж сплюнул, говорит, горячка мозговая у барчука, как у маменьки.
Я застыла.
Планшет. Вайфай. Бот. Забанит.
Это не бред. Это не девятнадцатый век. Этих слов здесь не знают. Их знает только один человек в этом мире. Мой сын.
Мой Миша здесь! Он в теле этого Николеньки!
Сила, горячая и мощная, ударила в голову, мгновенно выжигая слабость и апатию. Мой ребенок жив. Он рядом. И ему страшно.
— Где детская? — спросила я. Голос больше не дрожал. Он звенел сталью.
Дуняша попятилась.
— Так в конце коридора, барыня. Токмо нельзя вам! Граф велели запереть барчука, пока лекарь из города не приедет, чтоб…
Я не дослушала.
Резко встав, я оттолкнула горничную с дороги. Голова кружилась, перед глазами плыли черные мушки, но это больше не имело значения.
Я распахнула тяжелую дверь и вывалилась в коридор.
Здесь было холодно и темно. Лишь редкие свечи в настенных канделябрах разгоняли мрак. Пол был ледяным, но я бежала босиком, путаясь в длинном подоле ночной рубашки, не чувствуя холода.
Коридор казался бесконечным. Мимо проплывали портреты каких-то усатых мужчин в мундирах, закрытые двери, старые сундуки.
— Барыня! Постойте! Нельзя! — визжала где-то сзади Дуняша.
Пусть визжит. Пусть хоть сам черт за мной гонится.
Я услышала его раньше, чем увидела дверь.
Тонкий, сорванный детский плач, переходящий в икоту. И голос. Родной, любимый голос моего сына, который сейчас звучал как самое прекрасное в мире пение.
— Откройте! Вы не имеете права! Я буду жаловаться в ООН! Мама! Мамочка!
Я подлетела к массивной двустворчатой двери. Ручка была заперта снаружи — в проушины был вставлен тяжелый железный засов.
— Миша! — закричала я, барабаня кулаками по дереву. — Миша, я здесь! Открой!
За дверью наступила тишина. Мертвая, звенящая тишина. А потом неуверенный, дрожащий шепот:
— Мама? Это ты? Ты не умерла?
Слезы хлынули из глаз, но теперь это были слезы облегчения.
— Я жива, родной. Я здесь. Сейчас, подожди…
Я вцепилась в засов. Он был тяжелым, ржавым. Мои новые слабые руки скользили по холодному металлу. Я уперлась ногой в косяк, навалилась всем телом. Ногти, кажется, сломались, но я не чувствовала боли.
— Ну давай же! — рычала я сквозь зубы. — Открывайся, гадина!
Сзади послышался топот. Дуняша бежала не одна — с ней был какой-то мужик в кафтане, видимо, лакей.
— Держи её! — крикнул мужик. — Помрачилась барыня!
В этот момент засов с жутким скрежетом поддался и отлетел в сторону. Дверь распахнулась.
Я ввалилась внутрь детской.
Здесь царил хаос. Дорогие венские стулья были свалены в кучу у окна. Шторы сорваны. На полу валялись растерзанные подушки и деревянные лошадки.
А посреди этого разгрома, сжимая в руке ножку от стула, как бейсбольную биту, стоял маленький мальчик.
Он был похож на ангелочка с рождественской открытки: золотистые кудри, кружевной воротничок, бархатные штанишки. Но лицо его было перекошено от ужаса и решимости, а по щекам, грязным от сажи (видимо, пытался лезть в камин), текли слезы.
Он увидел меня.
На секунду в его глазах мелькнуло сомнение — ведь он видел чужую женщину. Бледную, лохматую, в ночной рубашке.
— Мама? — недоверчиво спросил он, опуская «оружие».
Я рухнула перед ним на колени, раскинув руки.
— Макарошки, — выдохнула я наш с ним пароль. Тот самый, который мы придумали, когда играли в шпионов, чтобы он не ушел с чужими людьми.
Стул с грохотом упал на пол.
— Мама! — Миша бросился ко мне, врезаясь с разбегу в мою грудь.
Я обхватила его, прижимая к себе так сильно, что боялась сломать ему ребра. Я зарылась лицом в его кудряшки. Они пахли не детским шампунем с клубникой, а лавандой и старой пудрой, но под этим запахом был запах моего сына. Теплый, родной.
Он рыдал, вцепившись в мою сорочку.
— Мама, они забрали мой планшет! Тут нет розеток! Тут тетка страшная хотела меня кашей кормить! Мама, поехали домой! Я хочу домой!
— Тише, тише, мой хороший, — я гладила его по спине, раскачиваясь из стороны в сторону. — Мы разберемся. Мы всё придумаем. Главное, ты жив.
В дверях столпились слуги. Дуняша, лакей, какая-то старуха в чепце (видимо, укушенная нянька). Они смотрели на нас, раскрыв рты.
— Гляди-ка, признал, — прошамкала старуха. — А ведь кричал, что не знает её. Бесовщина отступила, видать.
Я подняла голову. Слезы высохли. Теперь, когда сын был у меня в руках, страх исчез. На его место пришла холодная, расчетливая ярость матери-медведицы.
Я — Полина Андреевна, которая выжила в девяностые, пережила развод с мужем-абьюзером и подняла бизнес в кризис. Неужели я не справлюсь с кучкой крепостных и одним старым графом?
Я медленно встала, держа Мишу за руку. Голова все еще кружилась, но спину я держала прямо. Впервые за эти минуты я почувствовала себя собой. Не жалкой Пелагеей, а хозяйкой положения.
— А ну пошли вон! — рявкнула я так, что лакей вздрогнул. — Все! Вон отсюда!
— Барыня, так ведь… — начал было лакей.
— Я сказала — вон! — я сделала шаг вперед, закрывая собой ребенка. — Кто позволил запирать наследника? Кто позволил морить его голодом? Завтра же всех уволю! А сейчас — марш отсюда, и чтобы духу вашего здесь не было до утра!
Они переглянулись. В их глазах был страх. Сумасшедших на Руси боялись и уважали. А то, что барыня, которая раньше слова поперек не говорила, вдруг начала орать и командовать, пугало их больше всего.
Они попятились. Дверь закрылась.
Я щелкнула засовом изнутри (он был и с этой стороны, к счастью). Потом повернулась к сыну.
Миша шмыгнул носом и посмотрел на меня своими огромными серыми глазами (у Николеньки глаза были серые, а у Миши — карие, отметила я про себя. Еще одна деталь).
— Мам, ты выглядишь как зомби из того фильма, — честно сказал он. — А я кто? Почему я в платье?
Я нервно хихикнула. Нервное напряжение начало отпускать, сменяясь истерическим смешком.
— Это не платье, зайчик. Это… винтажный костюм. Мы с тобой попали в квест. Помнишь, мы хотели сходить? Вот. Очень реалистичный квест.
— А, прикол, — Миша немного успокоился. Слово «квест» ему было понятно. — А долго мы тут будем? Я есть хочу. Тут еда невкусная. Каша серая и без сахара.
Я огляделась. В детской на столе стоял поднос с нетронутой тарелкой какой-то застывшей массы и кувшин.
— Сейчас найдем что-нибудь, — пообещала я, хотя живот у самой свело от голода.
Я подошла к окну. Шторы были сорваны, и теперь я могла видеть двор.
Там было темно и сыро. Моросил мелкий дождь со снегом — типичная ноябрьская погода средней полосы. Двор был завален опавшей листвой, забор покосился. У крыльца стояла какая-то повозка, запряженная понурой лошадью.
Разруха. Полная, тотальная разруха.
«Куда же ты смотрела, Пелагея?» — подумала я с горечью. — «Как можно было довести дом до такого состояния?»
Впрочем, судя по тому, что я увидела в зеркале, прежней хозяйке тела было не до хозяйства. Она сама угасала.
— Мам, — Миша дернул меня за руку. — А где папа? Он тоже в квесте?
Я прикусила губу. Бывший муж остался в будущем, и слава богу. Но здесь…
— Папы здесь нет, малыш. Мы с тобой вдвоем. Мы команда. Помнишь?
— Ага, — кивнул он. — Банда.
В дверь деликатно, но настойчиво постучали.
Я напряглась.
— Кто там? — крикнула я, не спеша открывать.
— Управляющий я, Кузьма Игнатьич, — голос был грубый, прокуренный, без капли уважения. — Барыня, вы там долго еще в прятки играть будете? Тут человек к вам приехал. Важный.
— Ночь на дворе! — возмутилась я. — Какой человек?
— Так Дмитрий Игнатьич Белозеров. Кредитор ваш. Говорит, ждать до утра не станет. Велел передать: или вы сейчас спускаетесь, или он завтра же казаков с приставами пришлет, выселять вас будет.
Сердце упало куда-то в пятки.
Кредитор. Выселять.
Значит, у нас не просто нет денег. У нас нет даже крыши над головой.
Я посмотрела на Мишу. Он тер глаза кулачками, сонный и испуганный.
Я не могу позволить выгнать нас на улицу. Не сейчас.
— Скажи ему… — я набрала в грудь воздуха. — Скажи, что я сейчас спущусь.
— Мам, ты куда? — испугался Миша.
— Я скоро, родной. Я только поговорю с одним дядей. Это часть игры. Мне нужно… получить бонус. Ты посидишь тут тихо? Дверь закроешь на засов и никому, слышишь, никому не открывай, кроме меня. Пароль — «Макарошки».
Миша серьезно кивнул и шмыгнул носом:
— Окей. Но если он босс, ты его ультой бей.
Я грустно улыбнулась, погладила его по чужим светлым кудрям.
— Обязательно, сынок. Ультой.
Я вышла в коридор, оставив сына за закрытой дверью.
Мне нужно было привести себя в порядок. Спускаться к кредитору в ночной рубашке и босиком было нельзя. Это сразу поражение.
Я вернулась в свою спальню. Дуняши не было.
Я открыла шкаф. Запах нафталина ударил в нос.
Платья. Черные, серые, коричневые. Глухие вороты, тяжелые ткани. Траур. Видимо, Пелагея носила траур по мужу или по своей загубленной жизни.
Я выбрала самое приличное — темно-синее, шерстяное, с минимумом кружев.
Надеть его оказалось пыткой. Пуговицы на спине, крючки, какие-то завязки. Корсет я нашла на стуле. Покрутила в руках эту конструкцию из китового уса и ткани.
«Орудие пыток», — подумала я. Но без него платье висело мешком.
Кое-как, извиваясь ужом, я затянула шнуровку. Воздуха стало меньше, зато спина сама собой выпрямилась.
«Броня», — подумала я. — «Это моя броня».
Я нашла на столике гребень, кое-как расчесала спутанные волосы, заплела их в простую косу. Взглянула в зеркало.
Изможденная бледность никуда не делась. Глаза горели лихорадочным блеском.
— Ну что, Полина Андреевна, — сказала я своему отражению. — Время переговоров. Ты акул бизнеса ела на завтрак. Неужели с купцом девятнадцатого века не справишься?
Я вышла из комнаты и направилась к лестнице.
Дом был огромным и гулким. Ступени скрипели под моими ногами (я нашла какие-то туфли, чуть великоватые, но мягкие).
Снизу, из холла, доносились голоса.
Один — заискивающий, противный. Голос управляющего.
Второй — низкий, рокочущий, полный раздражения и силы.
— …Мне плевать, Кузьма, больна она или притворяется. Вексель просрочен неделю назад. Я не богадельня. Мне нужна эта земля под лесопилку, а не этот гнилой курятник с истеричкой.
Я замерла на середине лестницы.
Внизу, в центре холла, стоял мужчина.
Он стоял спиной ко мне, но даже со спины он казался огромным. Широкие плечи, обтянутые добротным темным сюртуком, мощная шея, темные волосы, слегка вьющиеся на затылке. Он держал в руках трость с серебряным набалдашником и постукивал ею по моему паркету. Ритмично. Раздражающе.
Тук. Тук. Тук.
— Гнать их в шею, — произнес он, поворачиваясь к управляющему. — Завтра же.
Я глубоко вздохнула, чувствуя, как корсет впивается в ребра, и начала спускаться.
— Дмитрий Игнатьевич, — мой голос прозвучал неожиданно твердо и звонко в пустом холле. — Если вы продолжите портить мой паркет своими сапогами и этой палкой, я включу стоимость ремонта в счет вашего долга.
Мужчина замер. Медленно, очень медленно он поднял голову и посмотрел на лестницу.
Наши взгляды встретились.
Глава 2
Наши взгляды скрестились, словно шпаги.
Если бы я писала роман о девятнадцатом веке, сидя на своей уютной кухне с чашкой латте, я бы непременно описала героя как «писаного красавца с глазами цвета грозового неба». Но реальность, пахнущая сыростью и безнадежностью, диктовала другие метафоры.
Дмитрий Игнатьевич Белозеров был похож на скалу. Или на медведя, которого разбудили посреди зимы и забыли покормить. Темные, почти черные глаза смотрели из-под густых бровей не просто холодно — они смотрели сквозь меня, оценивая, сколько можно выручить за эту бледную моль в синем платье, если сдать её в ломбард вместе с паркетом.
Он медленно, с ленцой хищника, поднял трость и указал ею на меня, словно на неодушевленный предмет.
— Паркет? — его голос был низким, глубоким, с легкой хрипотцой, от которой по спине почему-то пробежали мурашки. — Пелагея Андреевна, вы меня удивляете. Я полагал, что в вашем положении думают о спасении души, а не о ремонте того, что вам уже не принадлежит.
Управляющий Кузьма, стоящий рядом с ним, мерзко захихикал, стягивая шапку и комкая её в руках.
— И то верно, Дмитрий Игнатьич! Барыня у нас того… после горячки-то… заговариваются.
Я сжала перила так, что старый лак, казалось, впился в ладони. Корсет, эта чертова конструкция из китового уса, сжал ребра, не давая сделать глубокий вдох. Но это было даже к лучшему. Боль отрезвляла. Она напоминала: я здесь не гостья. Я в теле женщины, которую загнали в угол. И если я сейчас отступлю, меня, а главное — моего сына, раскатают катком.
— Кузьма, — произнесла я ледяным тоном, продолжая спускаться. Ступенька. Еще одна. Главное — не запутаться в подоле и не рухнуть к ногам этого купца. — Пошел вон.
Управляющий поперхнулся смешком.
— Чего-сь?
— Ты уволен, — отчеканила я, наконец ступая на пол холла. — Собери свои вещи и убирайся. Расчет получишь… позже. Если я не обнаружу недостачи в амбарных книгах. А я ее обнаружу.
Кузьма вытаращил глаза, его красное, испитое лицо пошло пятнами. Он открыл рот, чтобы огрызнуться, но тут Белозеров глухо рыкнул:
— Ты не слышал, что барыня сказала? Пшел.
Купец даже не посмотрел на него. Его тяжелый, внимательный взгляд был прикован ко мне. Управляющий, что-то бормоча себе под нос и злобно зыркая, попятился к дверям и выскочил в ночную темноту.
Мы остались одни.
Холл был огромным, темным и гулким. Свечи в единственном канделябре горели неровно, отбрасывая на стены пляшущие тени. Ветер за окном швырял в стекла мокрый снег, создавая жутковатый аккомпанемент нашей встрече.
Белозеров сделал шаг ко мне. Я инстинктивно захотела отступить, но заставила себя стоять на месте. Он был высоким — на голову выше меня. От него пахло дорогим табаком, кожей, морозным воздухом и какой-то едва уловимой опасностью.
— Браво, — произнес он без тени улыбки. — Эффектно. Выгнали единственного человека, который знал, где в этом доме лежат дрова. Вы решили замерзнуть насмерть, чтобы не платить долги? Хитро.
— Я решила навести порядок, — парировала я, вскинув подбородок. — И начала с мусора. Прошу в гостиную, Дмитрий Игнатьевич. Не будем обсуждать дела в прихожей, как прислуга.
Я развернулась и, шурша юбками, направилась к двустворчатым дверям, молясь, чтобы в гостиной было хоть немного теплее. Спиной я чувствовала его взгляд. Тяжелый, давящий. Он явно не ожидал такого приема. Он ждал слез, мольбы, обмороков — всего того, что полагается делать слабой женщине девятнадцатого века.







