Родить и выжить
Родить и выжить

Полная версия

Родить и выжить

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 5

Вера Кожевникова

Родить и выжить

Глава 1. Моя мама, я и эстроген

Отвратительно!

Семь месяцев назад я согласилась на зеркало во всю стену.

Артём сказал, оно визуально расширит пространство.

Тогда мне нравилось на себя смотреть.

А сейчас я почти ненавижу своё отражение.

Я на восьмом месяце.

Стою перед зеркалом боком, в одних огромных трусах — уродливых, чёрных, с широкой резинкой, которая не давит на живот, зато выглядит так, будто я позаимствовала их у бабушки.

Я глажу этот живот: круглый, тугой, с выпирающим пупком, который вывернулся наружу недели три назад и теперь торчит под футболкой непристойным бугорком.

— Скоро встретимся, малыш, — говорю я вслух, и голос звучит странно в тишине квартиры, слишком бодро, слишком правильно, как будто я репетирую роль счастливой беременной для социальных сетей.

Которых у меня, кстати, больше нет, потому что я удалила все соцсети на пятом месяце, когда поняла, что не выдерживаю бесконечного потока фотографий чужих идеальных животов, обёрнутых в кружевное бельё, с подписями в духе «я так благодарна своему телу за этот подарок».

Я тоже благодарна, наверное.

Где-то в глубине.

Но на поверхности — это просто живот, который мешает завязывать шнурки (иногда прошу это сделать мужа), спать на спине (сплю полусидя, подложив под спину три подушки), видеть свои ноги в душе (ладно, не до эпиляции).

Поворачиваюсь к зеркалу лицом.

Лицо, кстати, тоже изменилось — щёки округлились, нос стал шире. Да-да, нос при беременности тоже отекает — никто об этом не предупреждает. Я узнала об этом в три ночи, когда не спала и читала форумы. Там же узнала, что рёбра расходятся в стороны, чтобы освободить место для матки, что диафрагма поднимается на четыре сантиметра вверх, что объём крови увеличивается почти вдвое.

Тело строит целую вселенную внутри себя, и при этом продолжает ходить на работу, улыбаться коллегам и делать вид, что всё нормально.

Губы ярче, полнее — вот это мне даже нравится, хотя я знаю, что это просто гормоны, просто усиленное кровообращение, просто временно.

Гормоны вообще сейчас делают всё.

Прогестерон: из-за него я сплю как убитая в семь вечера.

Релаксин: из-за него связки размягчились, и я хожу вразвалку, как пингвин после корпоратива. Эстроген: из-за него я плачу над рекламой кошачьего корма.

Тело стало отдельным государством со своими законами, а я в нём что-то вроде временного правительства, которое формально у власти, но реально — ничего не решает.

Провожу рукой по животу сверху вниз, медленно. Чувствую под ладонью плотную, натянутую кожу, и малыш откликается — толкается изнутри, будто говорит: «Я здесь, мам, я с тобой».

Люблю эти минуты.

Мам. Я — мам.

Странно, что это слово до сих пор не укладывается в голове — хотя до родов, по подсчётам врача, меньше месяца. На последнем приёме она сказала, что головка уже опустилась, и это хорошо, и я кивала, делая вид, что понимаю, что это значит, хотя в реальности не могла себе представить, куда именно внутри меня можно падать.

Я — мам. Я — мама. Я буду мамой.

Нет.

Я не буду мамой. Вернее — не буду такой мамой, какой была моя мать.

Я не хочу ходить в застиранном халате, с потухшим взглядом, с руками, пахнущими луком и «Фейри». Не хочу привыкать говорить тихо, чтобы не тревожить отца, сидящего в своём кабинете. Он постоянно что-то чертил, и тогда весь мир должен был вращаться вокруг его чертежей, его молчания, его права не чувствовать.

Со мной будет по-другому.

Я справлюсь. Я другая — ведь я контролирую ситуацию.

Выпрямляю спину (насколько это возможно с животом, тянущим вперёд и вниз, заставляя поясницу прогибаться), расправляю плечи, поднимающиеся к ушам сами собой. Иногда ловлю себя на том, что несу плечи где-то на уровне мочек, и приходится усилием опускать их вниз.

Улыбаюсь своему отражению.

Ты невероятная, Лена. Ты справишься.

* * *

За спиной хлопает входная дверь.

Артём пришёл с пробежки, слышу, как стягивает кроссовки в прихожей, кряхтит (он всегда кряхтит, когда разувается, хотя ему всего тридцать три, но у него хроническая боль в пояснице, которую он упорно игнорирует, потому что «к врачам ходят слабаки»).

Вот он в дверях спальни — высокий, вспотевший, в старой футболке с логотипом уже забытого полумарафона, пахнущий потом и холодным воздухом с улицы.

— Ты чего голая? — спрашивает он без осуждения, мягко, почти нежно подходит сзади, обнимает, кладёт подбородок мне на плечо, и мы вместе смотрим в зеркало — он жилистый, я круглая, мы нелепые, но вместе, и в этом что-то есть.

— Не голая, а в трусах, — поправляю я. — Делала упражнения.

— Какие упражнения?

Его руки ложатся мне на живот — большие, тёплые. Малыш толкается, и я понимаю, что Артём это чувствует, потому что замирает, прижимает ладони сильнее.

— Йога для беременных. Почувствовать вес тела, ощутить опору.

Это неправда. Я просто стояла перед зеркалом и разговаривала с животом. Но «разговаривала с животом» звучит менее социально приемлемо, чем «йога».

— И как? — спрашивает он, целует меня в шею, чуть ниже уха, туда, где особенно чувствительно, и я непроизвольно вздрагиваю.

— Хорошо. Кажется, я готова.

Он молчит, продолжает целовать — шею, плечо, ключицу. Я понимаю, что он хочет, хотя врач на прошлой неделе сказала, что «теоретически можно, если вам комфортно, но аккуратно», и мне стало так неловко, что я просто кивнула и больше не поднимала эту тему.

— Ты невероятная, — шепчет он.

И я тоже хочу. Тело хочет. На восьмом месяце либидо ведёт себя как гость, который пришёл без звонка и явно не собирается уходить. Это тоже гормоны, я знаю. Прогестерон падает, эстроген растёт, кровоснабжение малого таза усиливается — всё это очень логично с точки зрения физиологии и совершенно неожиданно с точки зрения женщины, которая не видит собственных ног.

Мы переползаем на кровать. Медленно, аккуратно, на боку, потому что по-другому нельзя. Это не так, как раньше. Но всё равно хорошо. Всё равно я чувствую его, чувствую себя, что я здесь, что я жива, что я не растворилась в этом животе и этих трусах от бабушки, что я всё ещё Лена, которая хочет, чувствует, живёт.

После он засыпает рядом, не уходя в другую комнату. Я лежу, слушаю его дыхание — ровное, глубокое, — и думаю: вот так и должно быть. Всё хорошо. Я справлюсь.

Засыпаю с этой мыслью.

* * *

Ночью мне снится сон.

Я рожаю — чувствую схватки. Вернее, думаю, что это схватки: боль, накатывающая волнами и отпускающая, а врачи вокруг говорят «тужься, тужься сильнее», и я тужусь из последних сил, и чувствую, как что-то выходит, и облегчение, и думаю: всё, родила, сейчас мне дадут ребёнка.

Но мне не дают ребёнка.

Врачи отходят. На столе, между моих ног, сидит моя мать.

В застиранном синем халате. В стоптанных тапках. Волосы седые, не крашеные, в жидком хвосте. Лицо усталое, опухшее. Глаза потухшие. Она смотрит на меня, и губы её шевелятся, и она говорит тихо, так тихо, как всегда, чтобы не потревожить отца:

— Теперь ты — я.

Я пытаюсь закричать, но голоса нет. Пытаюсь встать, а ноги не слушаются. Мать приближается, и я вижу, что у неё мои глаза, мой нос, мои губы. Что она — это я. И я — это она. Границы стираются, и я проваливаюсь, растворяюсь, исчезаю, и последнее, что слышу — её голос, мой голос:

— Так у всех, доченька. Главное — ребёночек, семья.

Просыпаюсь.

Сердце колотится так, что я не могу перестать его слышать.

Футболка ледяная от пота. Простыня мокрая. Дышу часто, поверхностно — диафрагма зажата, рёбра не расходятся, воздуха не хватает. Паника поднимается волной.

Встаю — медленно, тяжело, придерживаясь за спинку кровати. Иду в ванную.

Включаю свет. Зажмуриваюсь. Открываю глаза, смотрю в зеркало над раковиной.

И вижу другое лицо.

Мать.

Нет. Нет-нет-нет.

Зажмуриваюсь, открываю снова. Лицо моё. Конечно, моё. Просто усталое, просто заспанное, просто беременное. Но сходство — вот оно. Округлые щёки. Отёкший нос. Взгляд. Боже, этот взгляд — покорный, примирённый, как будто уже согласившийся.

Опускаюсь на холодный кафельный пол. Упираюсь спиной в стену. Обхватываю руками колени — насколько это возможно с животом между ног.

Пытаюсь дышать.

Где-то в памяти всплывает книга — тибетская практика, тонглен. Я читала её ещё до беременности, когда верила, что можно всё контролировать, если знать правильные техники. Наивные времена.

Смысл простой, почти возмутительный: на вдохе забираешь боль — свою, чужую, всю, какая есть. На выдохе отправляешь свет, тепло, всё хорошее. Вдыхаешь страх, выдыхаешь любовь.

Кто в здравом уме будет специально вдыхать в себя страдание?

Но там была важная оговорка: не надо реально брать на себя чужие проблемы и ломаться. Идея другая — перестать шарахаться от боли. Перестать делить мир на «моё» и «чужое», «приятное» и «неприятное». Научиться стоять посреди всего этого — и дышать.

Мы всю жизнь хорошее пытаемся удержать, а от плохого убегаем. А надо развернуть это движение: сказать боли — заходи, я тебя вижу, посижу с тобой, а потом отпущу.

Пробую.

Закрываю глаза. Дышу: просто слежу за дыханием, пока оно не становится чуть ровнее. Никакой мистики. Просто я и мой вдох-выдох.

Думаю о себе, той, которая сидит на полу ванной, измотанная, в слезах, на восьмом месяце беременности, с ощущением, что не справляется.

О маме, всю жизнь умевшей только кормить и терпеть.

О всех женщинах, которые сейчас где-то плачут тихо, чтобы никто не слышал.

Вдыхаю. Представляю — образ только, не буквально: тяжёлый дым, чёрный туман, густые волны страха. Принимаю это в себя, пусть проходит через сердце, преобразуясь в свет.

На выдохе — отдаю тепло. Себе. Маме. Ребёнку внутри, который сейчас, чувствую, тоже не спит.

Вдох — боль.

Выдох — свет.

Диафрагма всё ещё зажата. Рёбра не расходятся по-настоящему. Но я продолжаю.

И что-то немного, чуть-чуть, но сдвигается: крошечная щель в стене, которую я выстроила вокруг себя.

Душевная боль не исчезает, но перестаёт быть чудовищем, готовым сожрать меня целиком. Становится просто человеческой болью. Терпимой. «Всё как у людей».

Малыш толкается — сильно, резко, будто спрашивает: «Эй, мам, ты чего?»

Я думаю: он уже готовится. Внутри происходит что-то, чему у меня нет слов, — какая-то подготовка, какая-то работа, которую мы делаем вместе, он и я, прямо сейчас, в четыре утра на полу ванной. И то, как я справляюсь с этой ночью — это тоже подготовка.

К тому, чтобы встретить его с открытыми руками, а не с зажатой диафрагмой и сжатыми зубами. Мне хочется, чтобы мой малыш появился в любовь. Я представляю, как рада буду встретиться с ним, ведь я так его ждала: маленького, моего, очень важного другого человека.

Я сижу ещё минуту-две. Дышу.

Вдох — тьма перестаёт быть такой густой.

Выдох — тишина.

Я не мама. Ещё нет. Я всё ещё Лена. Сижу на холодном полу, плачу, но дышу. Боюсь, но не убегаю.

Совсем не как мама.

Пока.

ПРАКТИКА «ТОНГЛЕН» — трансформация боли

Когда накрывает страх, паника или ощущение «я не справлюсь», мы инстинктивно сжимаемся — телом и душой. Мы пытаемся оттолкнуть неприятные чувства, но от этого они только сильнее вгрызаются в нас.

Эта практика учит не убегать от боли, а пропускать её сквозь себя, превращая в тепло и опору. Она помогает перестать делить мир на «моё» и «чужое», «приятное» и «ужасное» — и просто дышать.

Как выполнять:

Найди тихое место. Сядь, закрой глаза. Сделай несколько обычных вдохов и выдохов, чтобы прийти в себя.

Вдох. Представь боль, страх или усталость всего мира. Пусть это будет любой возникающий образ: тяжёлый дым, тёмный туман, густая волна.

Сделай вдох и позволь этому образу войти в сердце.

Выдох. Представь, что внутри этот тёмный дым преобразуется в чистый, белый свет. На выдохе отправь этот свет в мир, всем, кому сейчас тяжело.

Повторяй в своём ритме: вдох — принимаю боль, выдох — отдаю тепло и облегчение. Боль может никуда не исчезнуть.

Смысл в том, чтобы продолжать жить даже когда очень сложно. Со временем нервная система научится воспринимать иначе.

Как это работает с научной точки зрения:

Дыхание и успокоение мозга. Исследователи обнаружили конкретную мозговую цепь, которая связывает переднюю поясную кору (отвечает за сложные мысли) с дыхательным центром в стволе мозга. Когда мы сознательно замедляем дыхание, мы активируем эту цепь, и она тормозит выработку тревоги, делая нас спокойнее.

Сердце и тонус. Медленное дыхание, особенно с длинным выдохом, увеличивает вариабельность сердечного ритма (ВСР) — показатель того, насколько хорошо работает наш парасимпатический нерв, отвечающий за расслабление и восстановление. Доказано, что выдох активирует парасимпатическую систему, замедляя пульс и снижая общее напряжение.

Результаты по самой практике тонглен. Первое рандомизированное исследование с участием медработников показало: после 15-минутной практики тонглен у людей значительно повышается уровень сострадания и та самая ВСР, что говорит об устойчивости к стрессу.

Получается, техника работает на трех уровнях:

Нейронный: мы напрямую «включаем» противотревожную мозговую цепь;

Гормональный: активируем систему расслабления;

Психологический: перестаем тратить энергию на борьбу с болью и перенаправляем ее на принятие решения и заботу о себе.

Данные об этом есть, например, в Nature Neuroscience

Глава 2. Три сантиметра за десять часов

Я запомнила этот день по запаху: хлорка, пот и что-то ещё, очень похожее на запах секса, только с добавлением металлического привкуса.

Уже потом, через месяцы, я узнала, что это амниотическая жидкость — околоплодные воды — смешанные с кровью. Оказывается, рожающее тело пахнет именно так: жизнью, плотью; древний, животный запах.

А тогда я просто стояла на пороге предродовой и думала: здесь пахнет чужими страхами. И мой собственный страх растворялся в этом общем воздухе, становился анонимным, почти терпимым.

Первые схватки пришли ночью — они были похожи на лёд, который сжимаешь в кулаке и не можешь разжать. Я проснулась, лежала в темноте, считала секунды — тридцать восемь, сорок две, двадцать одна, сорок, — думала: началось. Думала: я готова.

Три месяца я читала книги про роды без страха, два месяца ходила на курсы, где акушерка в длинном платье, похожая на церковную матушку с дипломом нейробиолога, учила нас звучать: низко, открыто, как волчица, как буря, как сама земля.

«Звук открывает шейку», — говорила акушерка, и голос у неё был таким уверенным, что хотелось записать на бумажке и приклеить над кроватью. — «Не зажимайтесь, не молчите. Рычите, пойте, ревите. Тело знает, что делать. Доверьтесь».

На курсах объясняли ещё кое-что, что я тогда записала в блокнот и подчеркнула дважды: роды без вмешательств ничего не говорят про стойкость характера и героизм.

Всё объяснено простой банальной химией, которую в школе мне категорически не давалась → которая в школе мне категорически не давалась. Когда схватки идут сами, без стимуляции, тело вырабатывает собственный окситоцин волнами, в ритме, синхронизирующем маму и ребёнка.

Ребёнок в это время тоже не пассивный пассажир: он выделяет гормоны стресса, которые помогают ему подготовиться к жизни снаружи, к первому вдоху, к холоду, к свету. Это совместная работа. Дуэт.

Тогда мне показалось, что это очень красиво. Потом пришла первая настоящая схватка, и я подумала: как больно.

* * *

К обеду схватки стали серьёзнее — тиски, методично сжимающие всё внутри, которые могут поймать её в любом положении и обездвижить.

Я дышала (вдох на четыре счёта, выдох на восемь, как учили), пыталась расслабиться, разжать челюсть, опустить плечи, отпустить, но челюсть сжималась сама, плечи ползли к ушам, и я думала: я делаю что-то не так. Надо лучше сосредоточиться.

В роддом приехали вечером. Артём вёл машину медленно, объезжал ямы, а я сидела боком на сиденье, упиралась ногами в пол, дышала, считала, и между схватками смотрела в окно.

Мимо плыли фонари, витрины, люди с пакетами, обычная жизнь, где никто никого не рожает, где все просто идут домой. На секунду мне захотелось выйти, раствориться в этой толпе, притвориться, что я тоже просто иду за хлебом.

Люди ели пиццу. Смеялись. Понятия не имели, каково это.

— Потерпи, — сказал Артём, и голос у него был напряжённым, чужим.

Не стала ему отвечать.

Посмотрела на его руки на руле: побелевшие костяшки, вздувшиеся вены. Между схватками я видела, как он косится на меня — быстро, испуганно, как смотрят на человека, которого не знают, как спасать, но очень хотят. И в этом взгляде было столько беспомощной любви, что на секунду я забыла о боли, думая: мы оба понятия не имеем, что делаем.

Но мы здесь вместе. И почему-то от этого было легче.

Потом накрыла новая волна, и я зажмурилась, вцепилась в ручку двери, забыла про дыхание, забыла про Артёма, забыла про всё, кроме этого железного шара, который методично распирал меня изнутри. В какой-то момент я услышала, как он сказал тише, почти самому себе: «Ты справишься. Ты сильная».

И я не поняла, обращался он ко мне или к себе, уговаривал меня или себя.

Со следующей волной я снова вцепилась в ручку двери и окончательно потеряла связь со всеми прекрасными словами, которые выписывала в блокнот. Где-то в глубине сознания маленький голос шептал: ты же читала, что нельзя зажиматься, нельзя терпеть, надо проживать.

Мысленно показала голосу средний палец (кстати, это тоже хороший психотерапевтический приём, спасение от навязчивых внутренних голосов), и продолжила терпеть.

Роды — такая штука: раз ввязался, уже не соскочишь.

Предродовая палата запомнилась кусками: белые стены, резиновый матрас, фитбол в углу (акушерка сказала «попрыгай, полегчает», и это была либо профессиональная мудрость, либо изощрённое издевательство), окно с видом на парковку, где мигали красные огни машин.

Время сломалось — пять минут тянулись час, час пролетал за секунду. Артёма отправили в коридор, и я осталась одна с акушеркой, женщиной лет сорока, с усталыми глазами и быстрыми уверенными руками.

— Раскрытие три сантиметра, — сказала акушерка, и я подумала: три? Всего три? До десяти ещё семь, и если три заняли десять часов, то… лучше не считать. Некоторые вычисления безопаснее не производить.

— Попробуй на четвереньках, — сказала акушерка. — И звучи. Низко, из живота. АААААА. Вот так.

Я попробовала. Встала на четвереньки (матрас продавился под коленями, резина липла к ладоням), начала раскачиваться, и когда пришла следующая схватка, открыла рот: «АААААА». Получилось жалко, тонко, как писк испуганного котёнка.

— Ниже, — мягко поправила акушерка. — Не из горла, из живота. Представь, что ты зверь. Зверь рожает.

Зверь, подумала я. Зверь бы сейчас сбежал. Зверь не читал бы книжки про осознанные роды и не слушал бы подкасты. Зверь просто орал бы и делал, что велит тело, а моё тело велело только одно: сжаться, спрятаться, перетерпеть.

Я попробовала ещё раз: «УУУУУУУ». Лучше. Но не то: не открытие, не облегчение, а просто механический крик для акушерки, чтобы та не думала, что я не стараюсь.

Часы шли. Раскрытие четыре. Пять. Я пробовала всё: на корточках, на фитболе, в ванне (десять минут под тёплой водой, вышла мокрая, дрожащая, схватки не ослабли). Звучала — «ААААА», «УУУУ», «ОООО» — но рычание выходило театральным, и главное: не помогало.

Боль не растворялась в звуке. Просто была — тупая, тяжёлая, накатывала волнами, каждая длиннее предыдущей, промежутки короче, дышать некогда, думать некогда.

* * *

В какой-то момент — часов в одиннадцать вечера, или в два ночи, или вообще не известно, время перестало иметь значение — в палату зашёл врач. Мужчина лет пятидесяти, в зелёной шапочке, с голосом человека, который видел это тысячу раз и точно знает: всё будет как-нибудь.

— Раскрытие шесть, медленно идёт, — доложила акушерка. Мне послышалось: «Даже рожать не может нормально».

Врач посмотрел на меня, лежавшую на боку, свернувшись, обняв подушку, потому что между схватками тело не расслаблялось, каждая мышца чувствовалась отдельно и враждебно.

— Хочешь эпидуралку? Полегчает.

Эпидуралка. Волшебное слово. Про неё я читала — обезболивание, укол в позвоночник, и боль уходит, как будто рожаешь не ты, а кто-то другой, за стеной.

Также я читала, что это плохо: тело должно чувствовать, иначе роды затягиваются, иначе потуги не ощутишь, иначе ты — не настоящая мать, а так, с костылями.

Ещё я читала про естественные роды — про доверие себе, про связь с ребёнком, про древнее женское знание, которое не нуждается в анестезии.

Читала я много. Но сейчас в голове эти знания выглядели примерно как инструкция по технике безопасности, которую изучаешь стоя по горло в воде.

Было ещё кое-что, что я знала и о чём думала краем сознания, пока боль позволяла думать: окситоцин, который вырабатывается при естественных схватках, передаётся ребёнку.

Я тогда думала об окситоцине и связи с ребёнком так, как думает испуганная женщина, начитавшаяся слишком уверенных текстов: если я обезболюсь, значит, выйду из процесса, подведу его, сделаю что-то непоправимое.

Сейчас я сказала бы себе иначе.

Боль в родах не является экзаменом на материнство. Женщина не обязана доказывать любовь ребёнку тем, что выдержит всё молча, красиво и без помощи. Иногда обезболивание действительно нужно: когда боль перестаёт быть волной и становится пыткой, когда тело уже не раскрывается, а только сжимается, когда женщина истощена настолько, что ей нужен шанс выдохнуть и собрать остатки сил.

Но я бы не сказала себе и обратного: «Не думай, что это вообще ничего не меняет». Меняет. Любое вмешательство что-то меняет.

Эпидуральная анестезия не обезболивает ребёнка так, как обезболивает мать. Он всё ещё проходит через давление схваток, через сжатие, через работу рождения. Он не лежит в отдельной мягкой комнате с пледом и кнопкой вызова акушерки.

И если мать почти полностью выходит из ощущений тела, ребёнок продолжает свой путь в большей телесной тишине со стороны мамы.

Это не повод для вины. Но повод для уважения к процессу.

Иногда в родах действительно наступает плато боли: момент, когда кажется, что больше невозможно, а потом тело волшебным образом привыкает к интенсивности, дыхание находит ритм, схватки перестают быть врагом и становятся работой.

Этот момент почти всегда находится совсем рядом с той точкой, где женщина уже готова сдаться, и тогда рядом должен быть кто-то, кто не стыдит и не давит, а помогает пережить ещё одну схватку, потом ещё одну, потом ещё пять минут.

Ради того, чтобы выбор возможно было сделать из состояния ясности, выключив панику, собравшись, вспомнить о том, что хотелось до того, как роды начались.

Если после этих пяти минут женщина всё равно говорит: «Я хочу обезболивание», — это уже будет её взрослое решение. Но если она понимает, что может ещё немного остаться с ребёнком в общем усилии, что боль не бесконечна, что между схватками есть паузы, что тело иногда умеет больше, чем испуганная голова, — ей важно дать этот шанс.

Я не хочу, чтобы женщины гордились тем, что терпели любой ценой. Это слишком похоже на старую семейную религию страдания.

Но я хочу, чтобы женщина знала: в родах она не просто пациентка, которой делают больно и которую надо срочно спасти от ощущений. Она участница. Её дыхание, голос, поза, доверие, страх, усталость, решение попросить помощи или решение подождать ещё одну волну — всё это часть рождения.

И ребёнок в этом процессе не абстракция. Он тоже работает. Он тоже проходит. Он тоже встречается с миром.

Обезболивание не отменяет связь и не ломает любовь, и точно не делает женщину плохой матерью.

Но связь не начинается только после того, как ребёнка положили на грудь.

Она уже происходит в родах (к слову, она возникает с момента зачатия, а у кого-то и раньше, с момента, когда малыша пригласили в семью): в том, как женщина остаётся с собой, со своим телом и с ним, маленьким человеком, который ещё не умеет говорить, но уже идёт к ней через эту узкую, трудную, невероятную дверь.

Сейчас же открыла рот, хотела сказать: нет, я справлюсь, — и тут накатила схватка.

— Да! — рот крикнул это сам. — Тащите скорее, я же тут сейчас сдохну!

На страницу:
1 из 5