
Полная версия
Родить и выжить

Вера Кожевникова
Родить и выжить
Глава 1. Моя мама, я и эстроген
Отвратительно!
Семь месяцев назад я согласилась на зеркало во всю стену.
Артём сказал, оно визуально расширит пространство.
Тогда мне нравилось на себя смотреть.
А сейчас я почти ненавижу своё отражение.
Я на восьмом месяце.
Стою перед зеркалом боком, в одних огромных трусах — уродливых, чёрных, с широкой резинкой, которая не давит на живот, зато выглядит так, будто я позаимствовала их у бабушки.
Я глажу этот живот: круглый, тугой, с выпирающим пупком, который вывернулся наружу недели три назад и теперь торчит под футболкой непристойным бугорком.
— Скоро встретимся, малыш, — говорю я вслух, и голос звучит странно в тишине квартиры, слишком бодро, слишком правильно, как будто я репетирую роль счастливой беременной для социальных сетей.
Которых у меня, кстати, больше нет, потому что я удалила все соцсети на пятом месяце, когда поняла, что не выдерживаю бесконечного потока фотографий чужих идеальных животов, обёрнутых в кружевное бельё, с подписями в духе «я так благодарна своему телу за этот подарок».
Я тоже благодарна, наверное.
Где-то в глубине.
Но на поверхности — это просто живот, который мешает завязывать шнурки (иногда прошу это сделать мужа), спать на спине (сплю полусидя, подложив под спину три подушки), видеть свои ноги в душе (ладно, не до эпиляции).
Поворачиваюсь к зеркалу лицом.
Лицо, кстати, тоже изменилось — щёки округлились, нос стал шире. Да-да, нос при беременности тоже отекает — никто об этом не предупреждает. Я узнала об этом в три ночи, когда не спала и читала форумы. Там же узнала, что рёбра расходятся в стороны, чтобы освободить место для матки, что диафрагма поднимается на четыре сантиметра вверх, что объём крови увеличивается почти вдвое.
Тело строит целую вселенную внутри себя, и при этом продолжает ходить на работу, улыбаться коллегам и делать вид, что всё нормально.
Губы ярче, полнее — вот это мне даже нравится, хотя я знаю, что это просто гормоны, просто усиленное кровообращение, просто временно.
Гормоны вообще сейчас делают всё.
Прогестерон: из-за него я сплю как убитая в семь вечера.
Релаксин: из-за него связки размягчились, и я хожу вразвалку, как пингвин после корпоратива. Эстроген: из-за него я плачу над рекламой кошачьего корма.
Тело стало отдельным государством со своими законами, а я в нём что-то вроде временного правительства, которое формально у власти, но реально — ничего не решает.
Провожу рукой по животу сверху вниз, медленно. Чувствую под ладонью плотную, натянутую кожу, и малыш откликается — толкается изнутри, будто говорит: «Я здесь, мам, я с тобой».
Люблю эти минуты.
Мам. Я — мам.
Странно, что это слово до сих пор не укладывается в голове — хотя до родов, по подсчётам врача, меньше месяца. На последнем приёме она сказала, что головка уже опустилась, и это хорошо, и я кивала, делая вид, что понимаю, что это значит, хотя в реальности не могла себе представить, куда именно внутри меня можно падать.
Я — мам. Я — мама. Я буду мамой.
Нет.
Я не буду мамой. Вернее — не буду такой мамой, какой была моя мать.
Я не хочу ходить в застиранном халате, с потухшим взглядом, с руками, пахнущими луком и «Фейри». Не хочу привыкать говорить тихо, чтобы не тревожить отца, сидящего в своём кабинете. Он постоянно что-то чертил, и тогда весь мир должен был вращаться вокруг его чертежей, его молчания, его права не чувствовать.
Со мной будет по-другому.
Я справлюсь. Я другая — ведь я контролирую ситуацию.
Выпрямляю спину (насколько это возможно с животом, тянущим вперёд и вниз, заставляя поясницу прогибаться), расправляю плечи, поднимающиеся к ушам сами собой. Иногда ловлю себя на том, что несу плечи где-то на уровне мочек, и приходится усилием опускать их вниз.
Улыбаюсь своему отражению.
Ты невероятная, Лена. Ты справишься.
* * *
За спиной хлопает входная дверь.
Артём пришёл с пробежки, слышу, как стягивает кроссовки в прихожей, кряхтит (он всегда кряхтит, когда разувается, хотя ему всего тридцать три, но у него хроническая боль в пояснице, которую он упорно игнорирует, потому что «к врачам ходят слабаки»).
Вот он в дверях спальни — высокий, вспотевший, в старой футболке с логотипом уже забытого полумарафона, пахнущий потом и холодным воздухом с улицы.
— Ты чего голая? — спрашивает он без осуждения, мягко, почти нежно подходит сзади, обнимает, кладёт подбородок мне на плечо, и мы вместе смотрим в зеркало — он жилистый, я круглая, мы нелепые, но вместе, и в этом что-то есть.
— Не голая, а в трусах, — поправляю я. — Делала упражнения.
— Какие упражнения?
Его руки ложатся мне на живот — большие, тёплые. Малыш толкается, и я понимаю, что Артём это чувствует, потому что замирает, прижимает ладони сильнее.
— Йога для беременных. Почувствовать вес тела, ощутить опору.
Это неправда. Я просто стояла перед зеркалом и разговаривала с животом. Но «разговаривала с животом» звучит менее социально приемлемо, чем «йога».
— И как? — спрашивает он, целует меня в шею, чуть ниже уха, туда, где особенно чувствительно, и я непроизвольно вздрагиваю.
— Хорошо. Кажется, я готова.
Он молчит, продолжает целовать — шею, плечо, ключицу. Я понимаю, что он хочет, хотя врач на прошлой неделе сказала, что «теоретически можно, если вам комфортно, но аккуратно», и мне стало так неловко, что я просто кивнула и больше не поднимала эту тему.
— Ты невероятная, — шепчет он.
И я тоже хочу. Тело хочет. На восьмом месяце либидо ведёт себя как гость, который пришёл без звонка и явно не собирается уходить. Это тоже гормоны, я знаю. Прогестерон падает, эстроген растёт, кровоснабжение малого таза усиливается — всё это очень логично с точки зрения физиологии и совершенно неожиданно с точки зрения женщины, которая не видит собственных ног.
Мы переползаем на кровать. Медленно, аккуратно, на боку, потому что по-другому нельзя. Это не так, как раньше. Но всё равно хорошо. Всё равно я чувствую его, чувствую себя, что я здесь, что я жива, что я не растворилась в этом животе и этих трусах от бабушки, что я всё ещё Лена, которая хочет, чувствует, живёт.
После он засыпает рядом, не уходя в другую комнату. Я лежу, слушаю его дыхание — ровное, глубокое, — и думаю: вот так и должно быть. Всё хорошо. Я справлюсь.
Засыпаю с этой мыслью.
* * *
Ночью мне снится сон.
Я рожаю — чувствую схватки. Вернее, думаю, что это схватки: боль, накатывающая волнами и отпускающая, а врачи вокруг говорят «тужься, тужься сильнее», и я тужусь из последних сил, и чувствую, как что-то выходит, и облегчение, и думаю: всё, родила, сейчас мне дадут ребёнка.
Но мне не дают ребёнка.
Врачи отходят. На столе, между моих ног, сидит моя мать.
В застиранном синем халате. В стоптанных тапках. Волосы седые, не крашеные, в жидком хвосте. Лицо усталое, опухшее. Глаза потухшие. Она смотрит на меня, и губы её шевелятся, и она говорит тихо, так тихо, как всегда, чтобы не потревожить отца:
— Теперь ты — я.
Я пытаюсь закричать, но голоса нет. Пытаюсь встать, а ноги не слушаются. Мать приближается, и я вижу, что у неё мои глаза, мой нос, мои губы. Что она — это я. И я — это она. Границы стираются, и я проваливаюсь, растворяюсь, исчезаю, и последнее, что слышу — её голос, мой голос:
— Так у всех, доченька. Главное — ребёночек, семья.
Просыпаюсь.
Сердце колотится так, что я не могу перестать его слышать.
Футболка ледяная от пота. Простыня мокрая. Дышу часто, поверхностно — диафрагма зажата, рёбра не расходятся, воздуха не хватает. Паника поднимается волной.
Встаю — медленно, тяжело, придерживаясь за спинку кровати. Иду в ванную.
Включаю свет. Зажмуриваюсь. Открываю глаза, смотрю в зеркало над раковиной.
И вижу другое лицо.
Мать.
Нет. Нет-нет-нет.
Зажмуриваюсь, открываю снова. Лицо моё. Конечно, моё. Просто усталое, просто заспанное, просто беременное. Но сходство — вот оно. Округлые щёки. Отёкший нос. Взгляд. Боже, этот взгляд — покорный, примирённый, как будто уже согласившийся.
Опускаюсь на холодный кафельный пол. Упираюсь спиной в стену. Обхватываю руками колени — насколько это возможно с животом между ног.
Пытаюсь дышать.
Где-то в памяти всплывает книга — тибетская практика, тонглен. Я читала её ещё до беременности, когда верила, что можно всё контролировать, если знать правильные техники. Наивные времена.
Смысл простой, почти возмутительный: на вдохе забираешь боль — свою, чужую, всю, какая есть. На выдохе отправляешь свет, тепло, всё хорошее. Вдыхаешь страх, выдыхаешь любовь.
Кто в здравом уме будет специально вдыхать в себя страдание?
Но там была важная оговорка: не надо реально брать на себя чужие проблемы и ломаться. Идея другая — перестать шарахаться от боли. Перестать делить мир на «моё» и «чужое», «приятное» и «неприятное». Научиться стоять посреди всего этого — и дышать.
Мы всю жизнь хорошее пытаемся удержать, а от плохого убегаем. А надо развернуть это движение: сказать боли — заходи, я тебя вижу, посижу с тобой, а потом отпущу.
Пробую.
Закрываю глаза. Дышу: просто слежу за дыханием, пока оно не становится чуть ровнее. Никакой мистики. Просто я и мой вдох-выдох.
Думаю о себе, той, которая сидит на полу ванной, измотанная, в слезах, на восьмом месяце беременности, с ощущением, что не справляется.
О маме, всю жизнь умевшей только кормить и терпеть.
О всех женщинах, которые сейчас где-то плачут тихо, чтобы никто не слышал.
Вдыхаю. Представляю — образ только, не буквально: тяжёлый дым, чёрный туман, густые волны страха. Принимаю это в себя, пусть проходит через сердце, преобразуясь в свет.
На выдохе — отдаю тепло. Себе. Маме. Ребёнку внутри, который сейчас, чувствую, тоже не спит.
Вдох — боль.
Выдох — свет.
Диафрагма всё ещё зажата. Рёбра не расходятся по-настоящему. Но я продолжаю.
И что-то немного, чуть-чуть, но сдвигается: крошечная щель в стене, которую я выстроила вокруг себя.
Душевная боль не исчезает, но перестаёт быть чудовищем, готовым сожрать меня целиком. Становится просто человеческой болью. Терпимой. «Всё как у людей».
Малыш толкается — сильно, резко, будто спрашивает: «Эй, мам, ты чего?»
Я думаю: он уже готовится. Внутри происходит что-то, чему у меня нет слов, — какая-то подготовка, какая-то работа, которую мы делаем вместе, он и я, прямо сейчас, в четыре утра на полу ванной. И то, как я справляюсь с этой ночью — это тоже подготовка.
К тому, чтобы встретить его с открытыми руками, а не с зажатой диафрагмой и сжатыми зубами. Мне хочется, чтобы мой малыш появился в любовь. Я представляю, как рада буду встретиться с ним, ведь я так его ждала: маленького, моего, очень важного другого человека.
Я сижу ещё минуту-две. Дышу.
Вдох — тьма перестаёт быть такой густой.
Выдох — тишина.
Я не мама. Ещё нет. Я всё ещё Лена. Сижу на холодном полу, плачу, но дышу. Боюсь, но не убегаю.
Совсем не как мама.
Пока.
ПРАКТИКА «ТОНГЛЕН» — трансформация боли
Когда накрывает страх, паника или ощущение «я не справлюсь», мы инстинктивно сжимаемся — телом и душой. Мы пытаемся оттолкнуть неприятные чувства, но от этого они только сильнее вгрызаются в нас.
Эта практика учит не убегать от боли, а пропускать её сквозь себя, превращая в тепло и опору. Она помогает перестать делить мир на «моё» и «чужое», «приятное» и «ужасное» — и просто дышать.
Как выполнять:
Найди тихое место. Сядь, закрой глаза. Сделай несколько обычных вдохов и выдохов, чтобы прийти в себя.
Вдох. Представь боль, страх или усталость всего мира. Пусть это будет любой возникающий образ: тяжёлый дым, тёмный туман, густая волна.
Сделай вдох и позволь этому образу войти в сердце.
Выдох. Представь, что внутри этот тёмный дым преобразуется в чистый, белый свет. На выдохе отправь этот свет в мир, всем, кому сейчас тяжело.
Повторяй в своём ритме: вдох — принимаю боль, выдох — отдаю тепло и облегчение. Боль может никуда не исчезнуть.
Смысл в том, чтобы продолжать жить даже когда очень сложно. Со временем нервная система научится воспринимать иначе.
Как это работает с научной точки зрения:
Дыхание и успокоение мозга. Исследователи обнаружили конкретную мозговую цепь, которая связывает переднюю поясную кору (отвечает за сложные мысли) с дыхательным центром в стволе мозга. Когда мы сознательно замедляем дыхание, мы активируем эту цепь, и она тормозит выработку тревоги, делая нас спокойнее.
Сердце и тонус. Медленное дыхание, особенно с длинным выдохом, увеличивает вариабельность сердечного ритма (ВСР) — показатель того, насколько хорошо работает наш парасимпатический нерв, отвечающий за расслабление и восстановление. Доказано, что выдох активирует парасимпатическую систему, замедляя пульс и снижая общее напряжение.
Результаты по самой практике тонглен. Первое рандомизированное исследование с участием медработников показало: после 15-минутной практики тонглен у людей значительно повышается уровень сострадания и та самая ВСР, что говорит об устойчивости к стрессу.
Получается, техника работает на трех уровнях:
Нейронный: мы напрямую «включаем» противотревожную мозговую цепь;
Гормональный: активируем систему расслабления;
Психологический: перестаем тратить энергию на борьбу с болью и перенаправляем ее на принятие решения и заботу о себе.
Данные об этом есть, например, в Nature Neuroscience
Глава 2. Три сантиметра за десять часов
Я запомнила этот день по запаху: хлорка, пот и что-то ещё, очень похожее на запах секса, только с добавлением металлического привкуса.
Уже потом, через месяцы, я узнала, что это амниотическая жидкость — околоплодные воды — смешанные с кровью. Оказывается, рожающее тело пахнет именно так: жизнью, плотью; древний, животный запах.
А тогда я просто стояла на пороге предродовой и думала: здесь пахнет чужими страхами. И мой собственный страх растворялся в этом общем воздухе, становился анонимным, почти терпимым.
Первые схватки пришли ночью — они были похожи на лёд, который сжимаешь в кулаке и не можешь разжать. Я проснулась, лежала в темноте, считала секунды — тридцать восемь, сорок две, двадцать одна, сорок, — думала: началось. Думала: я готова.
Три месяца я читала книги про роды без страха, два месяца ходила на курсы, где акушерка в длинном платье, похожая на церковную матушку с дипломом нейробиолога, учила нас звучать: низко, открыто, как волчица, как буря, как сама земля.
«Звук открывает шейку», — говорила акушерка, и голос у неё был таким уверенным, что хотелось записать на бумажке и приклеить над кроватью. — «Не зажимайтесь, не молчите. Рычите, пойте, ревите. Тело знает, что делать. Доверьтесь».
На курсах объясняли ещё кое-что, что я тогда записала в блокнот и подчеркнула дважды: роды без вмешательств ничего не говорят про стойкость характера и героизм.
Всё объяснено простой банальной химией, которую в школе мне категорически не давалась → которая в школе мне категорически не давалась. Когда схватки идут сами, без стимуляции, тело вырабатывает собственный окситоцин волнами, в ритме, синхронизирующем маму и ребёнка.
Ребёнок в это время тоже не пассивный пассажир: он выделяет гормоны стресса, которые помогают ему подготовиться к жизни снаружи, к первому вдоху, к холоду, к свету. Это совместная работа. Дуэт.
Тогда мне показалось, что это очень красиво. Потом пришла первая настоящая схватка, и я подумала: как больно.
* * *
К обеду схватки стали серьёзнее — тиски, методично сжимающие всё внутри, которые могут поймать её в любом положении и обездвижить.
Я дышала (вдох на четыре счёта, выдох на восемь, как учили), пыталась расслабиться, разжать челюсть, опустить плечи, отпустить, но челюсть сжималась сама, плечи ползли к ушам, и я думала: я делаю что-то не так. Надо лучше сосредоточиться.
В роддом приехали вечером. Артём вёл машину медленно, объезжал ямы, а я сидела боком на сиденье, упиралась ногами в пол, дышала, считала, и между схватками смотрела в окно.
Мимо плыли фонари, витрины, люди с пакетами, обычная жизнь, где никто никого не рожает, где все просто идут домой. На секунду мне захотелось выйти, раствориться в этой толпе, притвориться, что я тоже просто иду за хлебом.
Люди ели пиццу. Смеялись. Понятия не имели, каково это.
— Потерпи, — сказал Артём, и голос у него был напряжённым, чужим.
Не стала ему отвечать.
Посмотрела на его руки на руле: побелевшие костяшки, вздувшиеся вены. Между схватками я видела, как он косится на меня — быстро, испуганно, как смотрят на человека, которого не знают, как спасать, но очень хотят. И в этом взгляде было столько беспомощной любви, что на секунду я забыла о боли, думая: мы оба понятия не имеем, что делаем.
Но мы здесь вместе. И почему-то от этого было легче.
Потом накрыла новая волна, и я зажмурилась, вцепилась в ручку двери, забыла про дыхание, забыла про Артёма, забыла про всё, кроме этого железного шара, который методично распирал меня изнутри. В какой-то момент я услышала, как он сказал тише, почти самому себе: «Ты справишься. Ты сильная».
И я не поняла, обращался он ко мне или к себе, уговаривал меня или себя.
Со следующей волной я снова вцепилась в ручку двери и окончательно потеряла связь со всеми прекрасными словами, которые выписывала в блокнот. Где-то в глубине сознания маленький голос шептал: ты же читала, что нельзя зажиматься, нельзя терпеть, надо проживать.
Мысленно показала голосу средний палец (кстати, это тоже хороший психотерапевтический приём, спасение от навязчивых внутренних голосов), и продолжила терпеть.
Роды — такая штука: раз ввязался, уже не соскочишь.
Предродовая палата запомнилась кусками: белые стены, резиновый матрас, фитбол в углу (акушерка сказала «попрыгай, полегчает», и это была либо профессиональная мудрость, либо изощрённое издевательство), окно с видом на парковку, где мигали красные огни машин.
Время сломалось — пять минут тянулись час, час пролетал за секунду. Артёма отправили в коридор, и я осталась одна с акушеркой, женщиной лет сорока, с усталыми глазами и быстрыми уверенными руками.
— Раскрытие три сантиметра, — сказала акушерка, и я подумала: три? Всего три? До десяти ещё семь, и если три заняли десять часов, то… лучше не считать. Некоторые вычисления безопаснее не производить.
— Попробуй на четвереньках, — сказала акушерка. — И звучи. Низко, из живота. АААААА. Вот так.
Я попробовала. Встала на четвереньки (матрас продавился под коленями, резина липла к ладоням), начала раскачиваться, и когда пришла следующая схватка, открыла рот: «АААААА». Получилось жалко, тонко, как писк испуганного котёнка.
— Ниже, — мягко поправила акушерка. — Не из горла, из живота. Представь, что ты зверь. Зверь рожает.
Зверь, подумала я. Зверь бы сейчас сбежал. Зверь не читал бы книжки про осознанные роды и не слушал бы подкасты. Зверь просто орал бы и делал, что велит тело, а моё тело велело только одно: сжаться, спрятаться, перетерпеть.
Я попробовала ещё раз: «УУУУУУУ». Лучше. Но не то: не открытие, не облегчение, а просто механический крик для акушерки, чтобы та не думала, что я не стараюсь.
Часы шли. Раскрытие четыре. Пять. Я пробовала всё: на корточках, на фитболе, в ванне (десять минут под тёплой водой, вышла мокрая, дрожащая, схватки не ослабли). Звучала — «ААААА», «УУУУ», «ОООО» — но рычание выходило театральным, и главное: не помогало.
Боль не растворялась в звуке. Просто была — тупая, тяжёлая, накатывала волнами, каждая длиннее предыдущей, промежутки короче, дышать некогда, думать некогда.
* * *
В какой-то момент — часов в одиннадцать вечера, или в два ночи, или вообще не известно, время перестало иметь значение — в палату зашёл врач. Мужчина лет пятидесяти, в зелёной шапочке, с голосом человека, который видел это тысячу раз и точно знает: всё будет как-нибудь.
— Раскрытие шесть, медленно идёт, — доложила акушерка. Мне послышалось: «Даже рожать не может нормально».
Врач посмотрел на меня, лежавшую на боку, свернувшись, обняв подушку, потому что между схватками тело не расслаблялось, каждая мышца чувствовалась отдельно и враждебно.
— Хочешь эпидуралку? Полегчает.
Эпидуралка. Волшебное слово. Про неё я читала — обезболивание, укол в позвоночник, и боль уходит, как будто рожаешь не ты, а кто-то другой, за стеной.
Также я читала, что это плохо: тело должно чувствовать, иначе роды затягиваются, иначе потуги не ощутишь, иначе ты — не настоящая мать, а так, с костылями.
Ещё я читала про естественные роды — про доверие себе, про связь с ребёнком, про древнее женское знание, которое не нуждается в анестезии.
Читала я много. Но сейчас в голове эти знания выглядели примерно как инструкция по технике безопасности, которую изучаешь стоя по горло в воде.
Было ещё кое-что, что я знала и о чём думала краем сознания, пока боль позволяла думать: окситоцин, который вырабатывается при естественных схватках, передаётся ребёнку.
Я тогда думала об окситоцине и связи с ребёнком так, как думает испуганная женщина, начитавшаяся слишком уверенных текстов: если я обезболюсь, значит, выйду из процесса, подведу его, сделаю что-то непоправимое.
Сейчас я сказала бы себе иначе.
Боль в родах не является экзаменом на материнство. Женщина не обязана доказывать любовь ребёнку тем, что выдержит всё молча, красиво и без помощи. Иногда обезболивание действительно нужно: когда боль перестаёт быть волной и становится пыткой, когда тело уже не раскрывается, а только сжимается, когда женщина истощена настолько, что ей нужен шанс выдохнуть и собрать остатки сил.
Но я бы не сказала себе и обратного: «Не думай, что это вообще ничего не меняет». Меняет. Любое вмешательство что-то меняет.
Эпидуральная анестезия не обезболивает ребёнка так, как обезболивает мать. Он всё ещё проходит через давление схваток, через сжатие, через работу рождения. Он не лежит в отдельной мягкой комнате с пледом и кнопкой вызова акушерки.
И если мать почти полностью выходит из ощущений тела, ребёнок продолжает свой путь в большей телесной тишине со стороны мамы.
Это не повод для вины. Но повод для уважения к процессу.
Иногда в родах действительно наступает плато боли: момент, когда кажется, что больше невозможно, а потом тело волшебным образом привыкает к интенсивности, дыхание находит ритм, схватки перестают быть врагом и становятся работой.
Этот момент почти всегда находится совсем рядом с той точкой, где женщина уже готова сдаться, и тогда рядом должен быть кто-то, кто не стыдит и не давит, а помогает пережить ещё одну схватку, потом ещё одну, потом ещё пять минут.
Ради того, чтобы выбор возможно было сделать из состояния ясности, выключив панику, собравшись, вспомнить о том, что хотелось до того, как роды начались.
Если после этих пяти минут женщина всё равно говорит: «Я хочу обезболивание», — это уже будет её взрослое решение. Но если она понимает, что может ещё немного остаться с ребёнком в общем усилии, что боль не бесконечна, что между схватками есть паузы, что тело иногда умеет больше, чем испуганная голова, — ей важно дать этот шанс.
Я не хочу, чтобы женщины гордились тем, что терпели любой ценой. Это слишком похоже на старую семейную религию страдания.
Но я хочу, чтобы женщина знала: в родах она не просто пациентка, которой делают больно и которую надо срочно спасти от ощущений. Она участница. Её дыхание, голос, поза, доверие, страх, усталость, решение попросить помощи или решение подождать ещё одну волну — всё это часть рождения.
И ребёнок в этом процессе не абстракция. Он тоже работает. Он тоже проходит. Он тоже встречается с миром.
Обезболивание не отменяет связь и не ломает любовь, и точно не делает женщину плохой матерью.
Но связь не начинается только после того, как ребёнка положили на грудь.
Она уже происходит в родах (к слову, она возникает с момента зачатия, а у кого-то и раньше, с момента, когда малыша пригласили в семью): в том, как женщина остаётся с собой, со своим телом и с ним, маленьким человеком, который ещё не умеет говорить, но уже идёт к ней через эту узкую, трудную, невероятную дверь.
Сейчас же открыла рот, хотела сказать: нет, я справлюсь, — и тут накатила схватка.
— Да! — рот крикнул это сам. — Тащите скорее, я же тут сейчас сдохну!



