
Полная версия
Плюс один день. История победы над парализацией
Эта нелепая рекомендация звучала дико в контексте происходящего. И да, маму действительно пустили в реанимацию – с одной единственной, совершенно сюрреалистичной целью: покормить меня. Вся ситуация казалась вывернутой наизнанку, бредовой и пугающей. Она достала контейнер с фаршированными перцами – моим некогда любимым блюдом. Но сейчас их вид вызывал отторжение. Аромат, который раньше сводил с ума, теперь казался навязчивым, а вкус – пресным. Челюсти двигались с трудом, словно пережевывали резину. Глотать было еще сложнее – каждый крошечный кусочек застревал в горле комом, вызывая приступы удушья, норовя попасть не туда. Мне приходилось постоянно запивать их водой, буквально проталкивая эту безвкусную массу в желудок.
Мама явно старалась растянуть процесс кормления, действуя с нарочитой медлительностью. Каждая ложка перца, поднесенная к моим губам, казалась не просто едой, а драгоценной секундой отсрочки. В еe глазах читалась тревога: она боялась, что еe выпроводят, как только миссия «покормить мясом» будет выполнена. Еe присутствие здесь было аномалией, возможной лишь благодаря звонку сбежавшего реаниматолога. Каким-то образом он убедил персонал пустить ее ко мне именно с этой абсурдной целью. В чем была истинная подоплека странного требования про «мясо», оставалось загадкой.
Между застревающими в горле кусочками перца мама тихо сообщила: «врач велел его больше не беспокоить. Он не будет повторять процедуру. Точка». К моему удивлению, я не почувствовала ни удара, ни разочарования – лишь тупое оцепенение. Да, я понимала, что это был последний шанс, но в пучине немощи и сюрреализма эта мысль не вызывала слeз. Сознание, ещe не оправившееся от «синего полeта», отказывалось принимать новую порцию отчаяния.
Затем мама с решимостью, свойственной ей в критические моменты, без лишних колебаний и вопросов, сняла с меня памперс и подсунула судно. Я снова почувствовала на себе чужие взгляды с соседних коек. Но моя спасительница встала щитом между мной и ними, загородив меня спиной в халате «сантехника» и создавая островок приватности. Волна теплой, почти детской благодарности захлестнула меня. Головой я понимала всю нелепость – думать о стыде, когда балансируешь на грани жизни и смерти, когда тело предает на каждом шагу. Но жгучее чувство все равно поднималось изнутри, обжигая щеки.
Вопреки мрачным предчувствиям, в реанимации меня все же не бросили. Маму, правда, вскоре выпроводили, но спустя какое-то время за мной прибыли сотрудники из неврологического отделения. Неожиданно было принято решение перевести меня обратно, в палату интенсивной терапии второго отделения неврологии. Но, прежде чем колеса каталки успели тронуться, из реанимации позвонили в неврологию и – о, чудо! – попросили забрать маму вместе со мной, разрешив сопровождать меня в машине скорой помощи.
И снова унизительная процедура перемещения безвольного тела. С помощью простыни меня опять переложили с койки на каталку. На прощание сунули в руку яркую соломинку – трогательный сувенир из мира боли и надежды. Я возвращаюсь обратно – в знакомые стены интенсивной терапии. Когда каталку вывезли на улицу, я увидела папу. Он ждал у входа, и его лицо было не просто встревоженным, а искаженным горем, которое он уже не пытался скрыть. Вид заплаканного отца ударил меня сильнее любого шлепка. Именно тогда накрыла горькая волна осознания: я только что могла умереть. И потеряла последний шанс, потому что проклятый плазмаферез провалился, а второй попытки не будет.
Собрав в кулак остатки воли, я предприняла титаническое усилие, чтобы помахать ему. Получилось лишь слабое, едва заметное движение пальцами. Но папа заметил —лицо на мгновение просветлело, он ободряюще взмахнул рукой в ответ и показал мне большой палец. «Держись, ты боец! Несмотря ни на что, я горжусь тобой» – прочитала я в этом простом жесте. По крайней мере, очень хотелось верить, что он думал именно так. Мама быстро забралась в «скорую» вслед за каталкой и села рядом, крепко держа мою безвольную руку в своей. Всю дорогу, на каждом повороте, мои ноги и свободная рука безжизненно соскальзывали с узкой каталки. Я не могла их контролировать, не чувствовала их тяжести – словно это были не мои конечности, а чужие, ненужные придатки. Мама бережно возвращала их на место, снова и снова поправляя простыню, прикрывавшую мою наготу. Ощущая полное онемение, я с пугающей ясностью поняла: стало только хуже.
Наконец, машина скорой помощи припарковалась у входа в неврологическое отделение. Мама неотступно следовала за нами, и случилось чудо – ей разрешили остаться на ночь. Соседняя койка, жесткая и неудобная, стала для неe временным пристанищем, дискомфорт которой она не замечала. Помню, как меня переложили на кровать, укрыли одеялом, и я чувствовала на себе еe пристальный, тревожный взгляд. Силы окончательно меня покинули — борьба с подступающей темнотой была проиграна, и я мгновенно провалилась в тяжелое, вязкое забытье, даже не успев толком ощутить утешение от близости родного человека.
Мама в ту ночь не сомкнула глаз, до утра просидев на краю койки и вслушиваясь в каждый мой вздох. Будучи медиком, она без слов понимала всю катастрофичность ситуации. Ей не нужны были путаные объяснения врачей или показания приборов — она читала между строк: то, что случилось со мной в реанимации, было клинической смертью. Позже, когда тусклый свет ночника едва разгонял мрак, заглянула дежурная медсестра. Увидев маму, она замерла на пороге. Ее взгляд переместился на меня, бледную и неподвижную. Тяжело вздохнув, она тихо проговорила: «Господи… Лишь бы все обошлось. Вы уж присмотрите за ней, пожалуйста. Я понимаю, это моя ответственность… но вы справитесь лучше, я уверена». Кивнув, она бесшумно скрылась за дверью.
Тишина в палате была обманчивой. Из коридора доносились приглушенные звуки – настойчиво звонил телефон на посту, слышались взволнованные разговоры. Почти не разбирая слов спросонья, я понимала, что обсуждали мой случай, провальную процедуру, исчезновение врача и критическое состояние, в котором я оказалась. Я напрягала слух до боли в ушах, пытаясь уловить хоть обрывок фразы, чтобы сложить пазл событий, но голоса тонули в гулкой пустоте, снова унося меня в спасительное небытие.
Утро прокралось в палату серым, неуверенным светом. Первое, что я увидела, открыв глаза – мамино лицо. Она все еще была здесь, на соседней койке, как верный, измученный страж. Ее присутствие было единственным якорем в мутном потоке сознания, не способным, однако, сдержать нахлынувшую волну воспоминаний. Реанимация, моя кровь в прозрачной трубке капельницы, синий свет, побег врача, фаршированный перец, слезы отца – все слилось в один вязкий, удушливый ком, сдавивший горло.
Вчера, в тумане шока, главной мыслью было облегчение: «Я жива». Но сегодня, с приходом нового дня, пришло сокрушительное понимание: мой последний шанс ускользнул. Процедура не просто не удалась – она была прервана на полпути. Врач, обещавший помочь, велел больше его не беспокоить. Это означало, что в нашем городе плазмаферез мне никто не сделает. Тупик. Реаниматолог настоятельно советовал не предпринимать вторую попытку. Причина проста и ужасна: я была настолько истощена болезнью, что следующий подобный стресс мог стать фатальным.
Холодная обида смешивалась с недоумением и страхом. Как он мог? Он же клялся, что сделает все возможное и вытащит меня! А сам… сбежал, бросив меня, и даже не предупредив медсестер. Все это выглядело подозрительно, попахивало какой-то грязной тайной. Хотя, если быть честной, поступок доктора, каким бы чудовищным он ни казался, можно было понять. Затея с плазмаферезом, организованная в обход правил – нелегальная процедура, сопряженная с риском. Когда возникла угроза моей жизни, он просто испарился, чтобы избежать ответственности. Это осознание добавило горечи к моему и без того плачевному состоянию.
Маму попросили уйти до обхода, чтобы врач не обнаружил несанкционированную «ночевку» в палате интенсивной терапии. Прощание было коротким и скомканными, но полными решимости. «Сегодня же мы с папой заберем тебя домой», – твердо пообещала она, сжимая мою руку. – «Здесь тебе больше делать нечего. Уколы и капельницы мы и сами сможем организовать». Я по-прежнему была беспомощна: не могла двигаться, есть и пить. Но рассчитывать на помощь персонала неврологии не приходилось, поэтому решение забрать меня домой казалось единственно верным. Образ родных стен стал маяком надежды – я поверила, что больничный кошмар вот-вот закончится. Но моей надежде не суждено было сбыться.
Рассвет десятого августа принес не облегчение, а ледяную ясность, которая ранила хуже физической боли. Недавние страхи казались детскими капризами по сравнению с той бездной бессилия, в которую я рухнула за ночь. Мое тело превратилось в чужеродный, неподатливый объект. Ноги, еще вчера хоть как-то откликавшиеся на прикосновения, теперь лежали, походившие на два безжизненных бревна. Я посылала им отчаянные сигналы из глубин сознания, но они отказывались повиноваться, словно нервные пути к ним были перерезаны. То же самое происходило с руками – они лежали вдоль тела бесполезными плетьми, неспособными даже на слабое движение. Голова намертво прикипела к подушке – я не могла повернуть ее ни вправо, ни влево, не говоря уже о том, чтобы приподнять. Даже веки стали тяжелыми, как свинцовые ставни, и требовали изнурительного усилия, чтобы приподнять их хотя бы на щелочку. Мир сузился до клочка больничного потолка над головой и размытых силуэтов по периферии зрения. Но худшим открытием стал пролежень – тот, что начал формироваться еще в первый день в реанимации из-за унизительного памперса, за ночь расцвел багровым, болезненным пятном, расползшимся по всему крестцу. И ко всему этому добавилось новое, пугающее ощущение – нехватка воздуха. Каждый вдох давался с трудом, будто пудовая гиря опустилась на грудь, сдавливая легкие. Тогда я еще не знала, что это был зловещий предвестник новой беды – отказывала диафрагма, медленно сдаваясь под натиском болезни.
В обед медсестра принесла суп, второе, столовые приборы и, бросив: «Врач сказал, ты слишком худая. Только попробуй всe не съесть!», ушла, не дождавшись ответа. Я шепотом попыталась объяснить, что не в силах этого сделать, но она уже скрылась за дверью. Спустя несколько попыток я лишь смогла наклониться, чтобы сделать глоток воды. Оставалось лишь лежать и вдыхать запах остывшего куриного супа.
Через полчаса вернулась медсестра и набросилась на меня с криками за то, что я ослушалась.
— Я не могу поднять руку, — прохрипела я, тщетно пытаясь пошевелить пальцами.
— Ещe недавно сама судно ставила, брала бутылку, а теперь рука не работает? — усмехнулась она. — У нас тут мужчина лежит, тоже не хочет сам есть, ждет, когда ему будут подавать. Я ему тоже так говорю: «Справляйся, если не хочешь остаться голодным». Я смотрела на неe с недоумением. Неужели она не знала о неудавшемся плазмаферезе? Почему не поверила мне?
Голос, осипший накануне, почти пропал. Пока не требовалось говорить, я не обращала на это внимания. Когда позвонили родители, рядом, на счастье, оказалась санитарка и помогла ответить. «Иммуноглобулин не предлагают, – сообщили они. – Решили забрать тебя домой, а потом – в областную больницу. Может, там найдут другой способ. Врач не против, мы обо всeм договорились. Сейчас фотографируем анализы, бабушка с тeтей заказали перевозку для лежачих больных, скоро будут». Радость затопила меня. Неважно как, главное – домой, где я смогу пить и меня покормят.
Следующий звонок я пропустила – поднять телефон было невозможно. Пыталась позвать на помощь, но могла лишь хрипеть. Когда наконец появилась медсестра, телефон уже молчал. Решив, что мне нужно судно, она его подставила. Но когда я указала на телефон, мне ответили, что врачи запретили мне разговаривать с родителями. Запретили?! Как такое возможно? И почему меня еще не забрали?
Вскоре в палату вошла заведующая неврологией.
— Подпишите согласие на выписку, – сказала она. – У вас острый период, дома вы можете умереть, мы несем ответственность.
— Не могу, — прошептала я.
— Тогда мы не можем вас отпустить. Родители не имеют права подписывать, нужна доверенность.
— Вложите ручку в пальцы, попробую.
Мне подложили лист, вложили ручку, и я нацарапала что-то неразборчивое. Заведующая с медсестрами удовлетворенно удалились. Позже выяснилось, что я подписала согласие не на выписку, а на повторную спинномозговую пункцию.
Меня отвезли не в реанимацию, где обычно делали эту манипуляцию, а в обычную процедурную в нашем отделении. Пункцию делал неразговорчивый пожилой мужчина. Когда игла пронзила поясницу, он произнeс:
— Я не могу ничего выкачать, здесь пусто.
Заведующая начала кричать:
— Из Ростова пришло распоряжение взять у неe повторную пункцию на разные вирусы. Мы обязаны!
— Это вредно! – возразил врач. – Организм обезвожен, посмотрите, какая она худая!
— Ничего не знаю! Делайте! – отрезала заведующая.
После нескольких мучительных попыток им все же удалось нацедить несколько капель спинномозговой жидкости. Решив, что этого достаточно для приказа «сверху», они быстро свернули процедуру. Меня бесцеремонно вернули в палату и бросили на кровать, даже не перевернув на бок после пункции, как положено.
Я лежала, глядя в потолок, и отчетливо понимала: теперь меня не заберут. Мне предстояло несколько суток лежать неподвижно, чтобы избежать страшных осложнений. Надежда на дом рухнула окончательно. Меня не просто обманули, а заперли здесь, проведя ненужную и опасную процедуру вопреки здравому смыслу, лишь бы угодить начальству. Эта нелепая, бесчеловечная зависимость от Ростова стала осязаемой. Местные врачи были лишь винтиками в бюрократической машине, где нити управления сходились в областном центре. Диагнозы ставились заочно, лечение назначалось по бумагам. Какая чудовищная глупость! Как могли там, в Ростове, сидя в уютных кабинетах и перебирая безликие анализы, судить о моем состоянии?
Они не видели моего тела, превратившегося в обтянутый кожей скелет, где мышечная ткань практически отсутствовала. Не ощущали моей слабости, не слышали прерывистого дыхания. Для них я была строчкой в отчeте, случаем, который нужно закрыть. И тот факт, что повторная пункция при таком истощении была противопоказана, никого не смутил. Приказ есть приказ.
Жажда после процедуры стала невыносимой. Она сушила горло, обжигала губы, словно я проглотила раскалeнные угли. Капельница монотонно капала в вену, прозрачная жидкость растекалась по телу, но это не приносило облегчения. Процедурная медсестра, равнодушно снимая иглу, бросила на ходу: «Скоро ужин принесут, там и поешь, и попьешь». Я готова была разрыдаться от такого циничного равнодушия. Хотелось схватить телефон и потребовать у родителей ответа: почему? Почему вместо долгожданного возвращения домой меня снова подвергли этому ужасу? Но смартфон лежал на тумбочке мертвым грузом, а голос по-прежнему отказывался служить, превращая крик души в жалкий, едва слышный хрип.
Вечером принесли ужин. Та же медсестра, прикрепленная к моей палате, с безразличным видом поставила на тумбочку тарелку с кашей и чашку чая. Рядом привычно брякнула алюминиевая ложка. Я попыталась прохрипеть просьбу о судне, но мой шепот утонул в тишине палаты, не достигнув еe ушей. Она развернулась и ушла, оставив меня наедине с голодом и беспомощностью.
Аромат простой гречневой каши, который в обычной жизни я бы, наверное, и не заметила, сейчас казался божественным. Он смешивался с запахом черного чая, дразнил, будоражил ослабленное тело. Жажда и голод сплелись в один тугой, мучительный узел внизу живота. И тогда, в порыве отчаяния, я сделала то, что показалось бы немыслимым еще несколько часов назад. Собрав последние крупицы воли, напрягая все подвластные мне мышцы шеи и спины, я совершила невозможное – смогла медленно перевалиться на правый бок. Тумбочка оказалась совсем близко. Вытянув шею, я дотянулась губами, а потом и языком до краешка тарелки и смогла слизать несколько крупинок каши. Она оказалась довольно горячей, обожгла язык и нeбо, но сквозь боль я ощутила животное удовлетворение – вкус еды! Теплой, настоящей еды. Это были жалкие крохи, но они стали единственной пищей за долгие часы, прошедшие с шести утра, когда мама кормила меня в последний раз.
Горькая истина не оставляла сомнений: меня не отпустили. И тут до ушей донесся отдаленный, но яростный крик. Мамин голос! Я узнала бы его из тысячи. Позже я выяснила, что она, отчаявшись, прорвалась в кабинет начмеда, требуя, умоляя, заклиная отдать ей дочь. Но опоздала – в тот самый момент мне уже вонзали иглу в спину. Родители находились здесь, в больнице, до сих пор, уже несколько часов, ругались и рвались ко мне, но их планы разбились о стену врачебного произвола. Осознание того, что они были рядом, но недосягаемы, было пыткой. Сердце рвалось к ним. О, если бы я могла позвать! Но голос превратился в жалкое сипение.
В ловушке обездвиженного тела и врачебного обмана я приняла безумное решение – спровоцировать приступ. Моя истерзанная болезнью и страхом нервная система была натянута как струна. Достаточно было лишь немного подтолкнуть.
Закрыв глаза, я думала о своем критическом положении: о невыносимой жажде и голоде, сводящем живот, об унизительной беспомощности, предательстве собственного тела, слабеющих мышцах, нарастающем жаре. Ужас, жалость к себе, обида – я сознательно раздувала эти угли, пока они не вспыхнули паникой.
Тело откликнулось мгновенно. Дрожь, судороги, стук в висках, частое и поверхностное дыхание. Собрав последние силы, я хрипло позвала на помощь. В этот раз сработало – в палату вошла ночная медсестра.
— Приступ… — выдавила я, задыхаясь. — Таблетки… мне нужны… специальные… купируют…
— Я ничего не могу дать без назначения врача, — ответ был предсказуем и безжалостен.
— Маму… позовите… — взмолилась я, чувствуя, как волна паники накрывает снова. – Она знает… что делать… Она здесь… я слышу…
Я действительно слышала обрывки фраз, доносившиеся с улицы. Я была уверена – это они, мои родители, стояли там, внизу, такие близкие и далекие. Почему они не кричали мне? Не пытались объяснить, что случилось? Впрочем, ответ я уже знала –их обманули так же, как и меня. Запудрили мозги, а потом специально провели пункцию – идеальный предлог, чтобы задержать меня в больнице. Ведь перевозить пациента в таком состоянии, да еще и с моим диагнозом, никто не станет. Меня заперли здесь снова, хладнокровно и расчетливо, используя мое собственное тело и медицинские процедуры как невидимую решeтку.
Часы ожидания растянулись в мучительную вечность, пока наконец не появился дежурный врач – один на все бесчисленные отделения этой больницы в ночи. К тому моменту, когда он неспешно вошел в палату, судороги, искусственно вызванные моим отчаянием, давно стихли. Приступ, так и не ставший настоящим, исчерпал себя, не достигнув главной цели – увидеть маму. Я лежала, обессиленная и опустошенная, уже не паникой, а глухой тоской. Врач бросил на меня беглый взгляд, выслушал краткий доклад медсестры и равнодушно кивнул: «Таблетки свои? Пусть пьет». С этими словами он удалился.
— Я… сама… не могу… — прошептала я, чувствуя жгучий румянец унижения.
Медсестра с пренебрежением вытряхнула таблетки из упаковки и практически швырнула их мне в рот. К счастью, все же догадалась поднести стакан с водой, позволив проглотить горькие пилюли. Собрав остатки смелости, я прохрипела просьбу о судне. С тем же брезгливым выражением лица, кричащее громче любых слов, она выполнила и эту манипуляцию. На самом дне отчаяния я пообещала больше никогда не ложиться в больницу. Лучше умереть дома, остаться инвалидом, перетерпеть любую боль – что угодно, лишь бы не позволять обманывать себя, топтать своe достоинство и издеваться над слабостью.
Впереди маячила целая ночь в этом аду. Смогут ли родители вырвать меня отсюда завтра? Мучительный вопрос без ответа. Я лежала без сна и следила за игрой теней на потолке, за тем, как чернота за окном постепенно сменялась предрассветной серостью и робкими розовыми отсветами. Три часа? Четыре? Пять? И вот, когда первые лучи солнца пробились сквозь щели в жалюзи, заливая палату пыльным золотом, я услышала спасительный звук – звонок мобильного телефона. Удивление смешалось с недоумением: трубка лежала на кровати, рядом с левой рукой. Как она там оказалась? Я не помнила, чтобы мне ее возвращали. До этого смартфон был у врачей, под негласным, но строгим запретом. Возможно, медсестра сжалилась надо мной и подложила его поближе? Но я все равно не могла им воспользоваться, руки были парализованы.
Телефон зазвонил еще раз, настойчиво и требовательно. Потом снова. Но как я ни старалась перевернуться на левый бок, чтобы дотянуться до заветной трубки, такое движение оказалось выше моих сил. Тело отказывалось повиноваться. Отчаяние подстегнуло последнюю, почти звериную изворотливость. Медленно, сантиметр за сантиметром, я сползла чуть ниже по кровати и, вытянув шею до предела смогла ткнуть носом в зеленую иконку на экране. Победа!
«Алло! Лиза! Алло!» – Голоса родителей ворвались в тишину палаты, как глоток свежего воздуха. Они говорили быстро, взволнованно, перебивая друг друга. Сегодня они обещали забрать меня несмотря ни на что! Вопрос о Ростове и разрешении начальства больше не стоял, они добились своего. Вечером я буду дома! Какое счастье! Слезы радости и облегчения брызнули из глаз. Хотелось крикнуть, как сильно я жду этого, но из горла снова вырвался невнятный, жалобный хрип.
«Лиза? Лиза, ты здесь? Ты слышишь нас? Лиза?» – Голос мамы дрожал от тревоги. Она не слышала меня, ни единого звука – голос исчез окончательно, без следа. Вместе с этим осознанием пришло другое, еще более страшное –дышать стало невыносимо трудно. Ощущение было такое, будто на грудь медленно опускалась многотонная металлическая плита, сдавливающая легкие. Воздух удавалось захватывать лишь короткими, судорожными толчками, используя мышцы живота. Сомнений не оставалось: болезнь добралась до диафрагмы. Прогрессирование шло неумолимо, и здесь, в этих стенах, мне уже ничем не помогут.
Мой лечащий врач, тот, что обещал чудесное исцеление после плазмафереза, так больше и не появился. А о заведующей, хладнокровно подсунувшей мне на подпись согласие на спинномозговую пункцию вместо выписки, я старалась даже не вспоминать. Все мысли были только об одном – выбраться отсюда, пока не поздно. Время растворилось в аморфной, тягучей массе. Не принесли завтрак, не появился и обеденный поднос. Никто не заглянул предложить глоток воды, ставший моей навязчивой идеей. Меня словно вычеркнули из списка живых, я была заброшена в этом вакууме медицинского безразличия.
И вот, когда солнце уже начало клониться к западу – по моим ощущениям, было около двух часов дня, – дверь наконец отворилась. Вошла процедурная сестра с капельницей. Ее появление после стольких часов забвения вызвало смесь недоумения и слабой, почти угасшей надежды. «Зачем… капельница?» – вопрос сорвался с губ прежде, чем я успела его обдумать. – «Родители… сказали… домой…» Она остановилась на полпути к моей руке, посмотрев на меня с искренним непониманием, и я с ужасом осознала: я снова произнесла это лишь в своей голове.
Собрав последние крохи воли, напрягая мышцы горла до боли, я повторила вопрос, выдавив из себя едва слышный, дребезжащий шепот: «Зачем… капельница?.. Мне… домой… обещали…». Девушка лишь пожала плечами – «Мне так велено,» – бросила она и, быстро установив систему, развернулась к выходу. Слово «приказ» повисло в воздухе, холодное и безличное. Я не успела попросить судно и воды. Не успела задать больше ни одного вопроса. Она просто ушла, оставив меня наедине с прозрачной жидкостью, медленно капающей в мою вену. Едва первые капли попали в кровь, меня накрыла волна тошноты. Я закрыла глаза, пытаясь дышать ровнее, но она не отступила, пока последняя капля не исчезла в трубке. И как только это произошло, дверь снова открылась.
На этот раз вошли несколько медсестер, и вместе с ними – мой лечащий врач. Внезапное скопление людей у моей кровати, их сосредоточенные, но непроницаемые лица… Мое сердце замерло, а потом забилось часто-часто. Я поняла – сейчас что-то произойдет. И всем своим истощенным существом верила в долгожданное освобождение. Из вены извлекли иглу – маленький, но символический акт разрыва последней нити, связывавшей меня с этим местом. Финальный аккорд прозвучал в голосе медсестры, полный нескрываемого осуждения: «Глупая ты, очень глупая, раз домой собралась. Здесь у тебя хоть какие-то шансы были на ноги встать, а дома – ни одного».
Во мне поднялась волна горькой иронии. Хотелось крикнуть ей в лицо, что «шанс» они упустили на провальном плазмаферезе, после которого мне стало только хуже. Что их помощь обернулась обманом и ненужной, болезненной пункцией. Но я помнила – любой звук, который попытаюсь издать, превратится в жалкий, унизительный хрип. Позориться в этот последний момент, я не хотела, поэтому просто молчала, стойко встречая ее взгляд.









