Плюс один день. История победы над парализацией
Плюс один день. История победы над парализацией

Полная версия

Плюс один день. История победы над парализацией

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 8

Я смотрела на родителей до последнего, пока металлические двери лифта безжалостно не закрылись, отрезая меня от их любящих взглядов. И даже когда лифт начал подниматься, я все еще видела перед собой безутешно плачущую маму и сгорбившегося под тяжестью неизвестности и отчаяния папу. Они отправили в реанимацию своего единственного, долгожданного ребенка. С неизвестным заболеванием. С неопределенным диагнозом. Отдали в руки врачей, не зная, увидят ли меня снова. Эта мысль острым ножом вонзилась в сердце, вызывая новую волну паники.

Когда я оказались в реанимационном отделении, первое, что бросилось в глаза, – ряды коек, выстроившихся вдоль стен коридора. На них лежали… черные пакеты. В первые секунды я не поняла, что это, но, приглядевшись, с ужасом вскрикнула. Это были тела умерших, упакованные в пластик... Пока меня везли до палаты, я насчитала восемь таких пакетов. Меня захлестнула волна леденящего ужаса, еще более сильного, чем в приемном отделении.

Восемь человек умерли здесь только за сегодня. Только что они жили, дышали, любили, а теперь… лежали вот так, друг на друге, безжизненные, в мешках для трупов. Словно это была не реанимация, призванная спасать жизни, а жуткий морг, промежуточная станция на пути в небытие.

Мне показалось, что я попала в безжалостный конвейер смерти. Липкий, холодный страх пронизывал меня насквозь. Я отчетливо представляла, как завтра окажусь на одной из этих коек, в таком же черном пакете…

В голове снова пронеслись обрывки воспоминаний: смех мамы, теплые объятия отца, беззаботные дни детства, мечты о будущем… Все это казалось далеким и нереальным, будто происходило в другой жизни. Неужели все закончится вот так? В этом холодном, бездушном месте? Я больше не увижу рассветы, не почувствую запах дождя, не обниму родных?

Хотелось кричать, биться, вырваться из этого кошмара, но тело не слушалось. С каждой минутой, проведенной в этом жутком коридоре, надежда таяла, уступая место отчаянию и безысходности. Мысли путались, превращаясь в хаотичный вихрь образов и эмоций. Я пыталась молиться, но слова застревали в горле, превращаясь в невнятный шепот. Внутри боролись желание жить и покорность судьбе. А вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь гулом аппаратуры и приглушенными голосами медперсонала. Она казалась еще более жуткой, чем любой крик – давила, душила, лишала последних капель надежды.

Я несколько раз переезжала из палаты в палату. Этот бесконечный круговорот усиливал чувство беспомощности и тревоги. Наконец, решили, что я буду находиться в палате рядом с сестринским постом, под присмотром. Меня уложили на бок, в позу эмбриона, для спинномозговой пункции. Все произошло так стремительно, что я даже не успела испугаться. В голове не оставалось места для размышлений, только тупая, ноющая боль и всепоглощающий страх. Врач, женщина лет тридцати, спросила об аллергии на лидокаин.

Я с трудом выдавила, что в прошлом у меня был анафилактический шок на этот препарат. Она спокойно и подробно объясняла каждый свой шаг, каждый нюанс предстоящей процедуры, уверяла, что постарается сделать все быстро и безболезненно. Ее голос звучал ровно и уверенно, но я понимала, что это была лишь попытка разрядить обстановку, ведь обычно перед пункцией пациентам вводят обезболивающее. Мне же, из-за проклятой аллергии, предстояло пережить весь этот ад наживую.

Мои руки, похожие на тонкие прутики, сжимали две санитарки, ноги – две медсестры, спину и голову – еще две, которых специально вызвали с первого этажа, их лица были сосредоточенными и напряженными. Врач приготовилась к пункции. Меня держали максимально крепко, чтобы я не дернулась, когда эта чудовищная, девятисантиметровая игла (без учета канюли!) войдет в мою кожу.

Они доходчиво объяснили, что любое, резкое движение может привести к непоправимому – к попаданию иглы в спинной мозг или нервы, а это чревато самыми серьезными последствиями, вплоть до летального исхода. Я даже не вскрикнула, только до боли стиснула зубы, пытаясь выдержать эти нечеловеческие страдания. Когда игла, наконец, покинула мое тело, я с облегчением выдохнула. Казалось, самое страшное позади. Взяв необходимый объeм спинномозговой жидкости, доктор аккуратно наложила повязку. Остатки боли пульсировали в пояснице, но это было ничто по сравнению с пережитым ужасом. Расслабиться, однако, не удалось.

Суровая реальность реанимации быстро вернула меня на землю. Согласно протоколу, каждому поступающему пациенту ставят мочевой катетер. И эту процедуру проводили прямо здесь, в палате, при двух мужчинах за пятьдесят, которые лежали напротив, не пропуская, казалось, ни единой детали. Кровь прилила к лицу, меня охватила волна жгучего стыда. Боль от катетера была резкой, затмевающей даже боль от недавней процедуры. Слeзы бежали ручьeм, затекая в уши, но я не могла пошевелиться, чтобы вытереть их. После пункции категорически запрещалось двигать руками, ногами и головой в течение суток.

Меня одели в памперс, как беспомощного младенца, укрыли тонкой, почти невесомой простынeй и оставили одну. «Постарайся уснуть», – сказала медсестра, и в ее голосе проскользнула нотка сочувствия. Но как уснуть в гнетущей атмосфере боли, страха и унижения? Как отключиться от мыслей, которые, словно хищные птицы, кружили надо мной, не давая покоя?

Настенные часы, тикающие с раздражающей монотонностью, показывали полдевятого вечера. Сна не было и в помине. Всe моe существо до безумия жаждало связи с родными. Хотелось позвонить маме и папе, услышать тепло их голосов, сообщить, что пункцию уже сделали, и со мной все в порядке, насколько это возможно в данной ситуации. Но в реанимации пользоваться телефоном было нельзя, потому его отдали родителям. Этот запрет казался мне особенно жестоким, лишавшим последней ниточки, связывающей меня с жизнью за пределами этого стерильного, пропитанного запахом антисептиков и страхом мира. Каждая секунда превращалась в битву с навязчивыми предчувствиями, сомнениями, воспоминаниями о чeрных мешках в коридоре.

За окном стояла нестерпимая августовская жара. Воздух раскалялся до сорока градусов и выше, зной не спадал ни вечером, ни ночью. В палате было так душно, что воздух обжигал лeгкие. Окна открывать запрещали, сплит-системы не было. Мы лежали, мокрые от пота, в одних памперсах. Кожа зудела, тело ныло, постоянно терзала жажда. Внезапно в коридор вошли санитары и начали выносить чeрные пакеты с телами умерших. Моя койка стояла напротив лифта, и я видела всe: грубость, остервенение и неуважение к безжизненным телам. Меня захлестнула паника, я закричала. Медсeстры пытались успокоить: «Не нужно бояться мeртвых, они вам уже ничего не сделают. Это просто пакеты». Хотелось завопить, что бояться нужно живых, тех, кто не смог спасти этих бедных людей.

С комом в горле я наблюдала этот безмолвный ужас, содрогаясь каждый раз, когда в лифт грузили очередной зловещий мешок. Медсестры, видя мое истеричное состояние, поспешили закрыть дверь в коридор. Но тонкая пластиковая перегородка была полупрозрачной, предательски пропуская мелькающие силуэты санитаров и их бесцеремонное обращение с трупами.

В тот самый момент папа сидел внизу и ждал результатов моих анализов, с тоской вспоминая, как в той же реанимации год назад у него не стало отца. Его разрывало от мысли, что завтра на этом месте могла оказаться я, его единственная дочь. Этажом выше меня посещали те же страхи: что увидят родители, если я умру ночью? Такой же черный, безликий пакет?..

Время застыло. Я смотрела на часы, висевшие на стене возле окна, и с маниакальной, пугающей точностью отсчитывала минуты: одна, две, три… десять, двадцать, тридцать… сорок, пятьдесят, шестьдесят. Сквозь узкие прорези жалюзи наблюдала, как огненные краски заката медленно уступали место глубокой синеве ночного неба, усеянного мириадами мерцающих звезд.

Несмотря на заверения, что я буду находиться под постоянным наблюдением медперсонала, после пункции все разом испарились. Когда, наконец, пришeл результат анализа спинномозговой жидкости, ко мне подошла врач и сообщила, что жидкость чистая, белок в норме. Тогда я цеплялась за эту новость, как за спасательный круг: это не Синдром Гийена–Барре! Ведь при этом чудовищном заболевании, как сказал пожилой врач, главным признаком является повышенный уровень белка. Гораздо позже, продолжая исступленно штудировать информацию в сети, я узнала, что уровень белка может оставаться в пределах нормы первые две недели после появления симптомов.

Пока я лежала в реанимации, родители ждали на улице, с замиранием сердца хватаясь за каждую крупицу надежды. Медперсонал сказал им позвонить через три часа и ехать домой, отдохнуть. Но они не послушались и продолжали дежурить под окнами, вглядываясь в темные проемы, пытаясь угадать, в какой из палат находилась их дочь. Они простояли там до самой темноты, пока ночное небо не укрыло больницу своим покрывалом. В десять вечера, дождавшись звонка, они узнали, что у меня, скорее всего, не Синдром Гийена–Барре. Только тогда, обессиленные, поехали домой, но ни есть, ни спать не могли. Как и я, они ждали рассвета, чтобы вернуться в больницу и увидеть меня, убедиться, что я жива. Папа, не сомкнувший глаз, уже в пять утра был на ногах и сказал маме собираться, чтобы не пропустить мой перевод в неврологическое отделение.

Тем временем медсестры, заметив, что я бодрствую, участливо спросили, что мешает. Я пожаловалась на низкий, агрессивный гул, доносившийся из коридора. Он вибрировал в воздухе, проникал под кожу, пульсировал в висках, не давая расслабиться. Девушки лишь пожали плечами, ответив, что ничего не могут с этим сделать и посоветовали не обращать внимания. Мужчины на соседних койках давно спали, издавая тяжелые, прерывистые вздохи и стоны, изредка вскрикивая. Эти звуки, смешиваясь с назойливым гулом аппаратуры, создавали жуткую, гнетущую какофонию.

Мне ставили капельницы для восстановления водного баланса после пункции — семь штук. К счастью, у меня был венозный катетер, иначе иголки давно бы выскользнули из моих дрожащих, непослушных рук. Я лежала с открытыми глазами, считая мгновенья до рассвета, до встречи с родителями, до конца этого кошмара. Чтобы отвлечься я разглядывала стены палаты, выкрашенные в мой любимый светло-голубой цвет – он действовал умиротворяюще. Я представляла свою комнату, оформленную в таких же тонах. Всплывали знакомые детали: книги на полках, мягкий плед на кровати, фотографии и грамоты на стенах… Возникала надежда, что скоро я смогу вернуться домой, в свой уютный, безопасный мир. Эта мысль помогала не унывать и продолжать бороться.

Памперс, призванный обеспечить гигиену, превратился в орудие пытки. Он давил и натирал нежную кожу, вызывая нестерпимый зуд и жжение. Каждый шов, каждая складка казались грубыми, шершавыми. Я старалась не шевелиться, но эта вынужденная неподвижность обернулась для меня ошибкой. Утром обнаружился жуткий пролежень, глубокий, практически до кости – еще одна капля боли в океане моих страданий. Я цеплялась за остатки самообладания, понимая, что, если поддамся панике – всe может закончиться плохо. Поэтому собирала волю в кулак, шепча, как мантру: «Всe будет хорошо, я сильная, я справлюсь».

Около трeх часов ночи тишину разорвал крик. Один из мужчин раненым зверем метался по койке, срывая с себя катетер и датчики. Из вен хлестала кровь, окрашивая простыни в багровый цвет. Вспыхнул свет, и я увидела тeмные сгустки на белой ткани. Кровь – мой триггер с детства, вызывающий неодолимый, ледяной ужас. Меня охватила тошнота, но я не могла отвести взгляд. В этом хаосе я молилась лишь об одном: чтобы эта беспросветная ночь скорее закончилась. Сон, такой желанный и недостижимый, словно издеваясь, обходил меня стороной. Медсeстры приходили ещe пару раз, уговаривали поспать, но мои веки, словно налитые свинцом, отказывались смыкаться. С первыми робкими лучами рассвета, ближе к четырем, я начала отсчитывать часы, с томительным нетерпением ожидая, когда за мной придут. Я мечтала избавиться от ненавистного памперса и жгучего катетера, уехать из этой палаты, подальше от стонущих мужчин, чьe присутствие вызывало во мне смущение и стыд. В девять утра медсестра обронила фразу, подобно ледяному душу окатила меня с головы до ног: «Возможно, вы останетесь здесь, в реанимации». Паника, подобно дикому зверю, вырвалась из клетки, захлестнула меня с головой. Я начала кричать, умоляя перевести меня хоть куда-нибудь.

Лишь к обеду, когда надежда почти угасла, в палату въехала каталка. Меня, завернутую в простыню, словно безжизненное тело, переложили туда. Мочевой катетер, пульсирующей болью отдававшийся во всем теле, все еще оставался во мне. В слезах я снова просила снять его, но медперсонал был непреклонен, равнодушно ссылаясь на то, что это не их обязанность. Когда не в силах больше терпеть, я начала метаться в истерике, медсестра с раздражением выдернула его – резко, грубо, без капли сочувствия. Мгновенная острая боль пронзила меня насквозь, будто раскаленный прут, мне даже показалось, что внутри что-то надорвалось, сломалось, разлетелось на тысячи осколков.

Одежду мне не дали, оставив на теле лишь кусочек белой тонкой ткани, и в таком виде повезли по коридорам больницы. Сквозь затуманенное болью сознание доносился гул голосов, скрип каталок, стук дверей. Путь казался бесконечным, и мне было дико стыдно лежать вот так, полуголой, на всеобщем обозрении. Каждый взгляд и слово, брошенные в мою сторону, казались презрительными плевками. Хотелось раствориться, исчезнуть, провалиться сквозь землю.

Меня вывезли из реанимации на улицу, глоток свежего воздуха наполнил лeгкие, но это не принесло облегчения. Когда каталку загружали в скорую, я увидела родителей – они стояли рядом, бледные и испуганные, махали мне, их лица выражали глубокую тревогу и беспокойство. Они сели в свою машину и поехали следом, но больше нам увидеться не позволили. Возле второго здания больничного комплекса меня выгрузили и довезли до третьего этажа неврологического отделения первой городской больницы, в палату интенсивной терапии. Простыня, в которую была я кое-как закутана, сползла, безжалостно обнажая моe тело. Я не могла пошевелиться и поправить еe, чтобы прикрыться. Поэтому просто закрыла глаза.

Несмотря на то, что организация была бюджетной, родителям выдали огромный список необходимых вещей, которые требовалось купить: капельницы, лекарства, жидкое мыло, влажные салфетки, памперсы, пеленки, тетради, ручки, резиновые перчатки и маски для врачей, и многое другое. Бесплатно предоставлялись только шприцы и обед – вот уж поистине царская щедрость! Ситуация казалась абсурдной.

В интенсивной терапии, как и в реанимации, мужчины и женщины лежали вместе, часто раздетые. Мне несказанно повезло – я оказалась в пустой палате, на остальных пяти койках не было никого, иначе сгорела бы от стыда. Просто таких тяжелых больных больше не было. В помещении стояла невыносимая духота. Окна открывать запрещали из-за моей повышенной температуры, а пульт от кондиционера бесследно исчез. От жары пот градом катился по лбу, тело ныло, простыня прилипала к коже, воздух казался тяжeлым и горячим, как в парной. Из-за проведенной пункции спинномозговой жидкости мне предписали строгий постельный режим на трое суток. Каждая, даже малейшая попытка пошевелиться отзывалась ноющей болью в пояснице, поэтому я послушно лежала, смирившись со своей участью.

После обеда, на удивление состоявшего из ароматного, наваристого борща – я с жадностью набросилась на еду, ведь не ела ничего со вчерашнего дня, – наконец появился врач. Он сообщил, что белок в спинномозговой жидкости не повышен, а значит, подозрение на Синдром Гийена–Барре отпадает: «Скорее всего, у тебя обычная нейропатия. Несколько капельниц и уколов – и станет лучше, возможно, даже сегодня или завтра».

Его слова вселили в меня робкую надежду, хотя сам врач не внушал доверия. Большие очки с толстыми стeклами скрывали лицо, делая его непроницаемым, похожим на маску, и я не могла понять, что у него на уме. Однако причин сомневаться в вынесенном вердикте у меня не было. Я из последних сил цеплялась за возможность выйти из больницы своими ногами, без посторонней помощи.

Несмотря на неоднократные просьбы, никто так и не ответил, какие именно лекарства мне будут колоть. Страх анафилактического шока, холодными щупальцами сжимающий горло, не отступал. Я боялась аллергической реакции на первую же капельницу, представляла, как содрогаюсь в судорогах, язык западает, и я теряю сознание. Но выбора не было. Я пообещала себе вытерпеть всe, что угодно, лишь бы поскорее вернуться домой и начать ходить.

Я боялась не самих уколов и капельниц, а реакции моего измученного организма. Когда медсестра, с дежурной улыбкой, объявила об уколе в живот, меня охватил новый приступ тревоги. Толстая игла десятимиллиграммового шприца вонзилась в кожу, будто раскаленный гвоздь, вызвав резкую боль и заставив меня сжаться в комок.

По телефону, сдерживая рыдания, я рассказала маме, как мне плохо, тяжело и жутко. Потом, конечно, грызла себя за эту слабость, ведь не хотела добавлять ей переживаний. Но мне так отчаянно нужно было выговориться, поделиться своими страданиями, а больше было не с кем, вокруг – только чужие люди, стены и равнодушные лица.

Родители с утра до вечера дежурили у стен больницы, как призраки, надеясь, что их пустят ко мне, дадут возможность увидеть меня, убедиться своими глазами, что я цела и невредима. Но из-за жестких коронавирусных ограничений в неврологическом отделении свидания были запрещены. Больных ненадолго выпускали на улицу подышать свежим воздухом, но я, к сожалению, не могла себе этого позволить.

К каждой палате в отделении интенсивной терапии была прикреплена персональная медсестра. Сначала назначенная девушка показалась мне довольно милой, но почти сразу я почувствовала фальшь в еe натянутой улыбке, словно это была маска, скрывающая безразличие к чужой боли. Она даже оставила мне номер телефона, чтобы я могла написать ей после пяти вечера, когда закончится еe смена.

Вечером, собравшись с духом, я написала ей о своих проблемах. Но в ответ услышала ледяное: «Ты уже взрослая и самостоятельная, думать о родителях не надо. Ты должны со всем справиться.». Это прозвучало как издевательство, как хлесткая пощeчина. Я не могла даже самостоятельно сходить в туалет или умыться, лежала, прикованная к постели, не говоря уже о моральной поддержке, в которой так нуждалась. Она с презрением отказалась подставить судно, заявив, что это работа санитарок, также как помочь переодеться и расчесать спутанные волосы.

Кровать была функциональной, высокой, а тумбочка, наоборот, низкой и приземистой, поэтому дотянуться до своих вещей я не могла – они будто дразнили меня, находясь близко и далеко одновременно. Меня бросало то в жар, то в холод, я сильно потела, но сменить одежду не было никакой возможности. Приходилось лежать в мокрой, липкой борцовке, которая со временем становилась ледяной. Потом она высыхала, ведь на улице стояла убийственная жара – плюс сорок в тени и все пятьдесят на солнце. Иногда я просила открыть дверь для проветривания, но шум из коридора и других палат – стоны, крики, разговоры, смех и даже мат – сводил меня с ума.

Я старалась звонить маме каждые два часа, чтобы хоть немного унять еe тревогу и свою собственную, услышать родной голос, почувствовать, что я не одна в этом аду. Временами я проваливалась в неглубокий, тревожный сон с бесконечными кошмарами, от которых вздрагивала и просыпалась в холодном поту.

В шесть вечера принесли ужин – безликую больничную еду, от вида которой меня затошнило. Уходя, медсестра бросила дежурное: «Кричите, если что-то понадобится». Словно я могла кричать… Санитарки, заглянув в палату, сообщили, что будут в конце коридора. Они предложили надеть памперс, но я отказалась, морщась от боли в ноющем крестце. Однако мои возражения проигнорировали и все же надели ненавистный памперс, окончательно лишив меня остатков достоинства.

Я отправила родителям фотографию, чтобы подбодрить их и убедить в отсутствии аллергических реакций. Пришлось изрядно потрудиться, дабы изобразить на лице подобие улыбки, но это того стоило. Держать телефон было тяжело, и я поставила его на живот. Папа ответил, что они ужинают и очень ждут меня. Представив эту картину, я почувствовала, как защемило сердце от тоски и любви. Эта незримая связь с родными давала мне силы держаться, бороться и верить, что скоро я вернусь домой. Медсестра позже, между делом, рассказала, что они до позднего вечера ходили под окнами больницы, как тени, тщетно пытаясь попасть внутрь, взглянуть на меня хоть одним глазком. Но их так и не пустили – железные двери больницы остались запертыми.

Тоска по дому, по обычной жизни, по возможности просто встать и пройтись, съедали изнутри. В голове снова роились тревожные вопросы, на которые не было ответов. Что со мной, если не Синдром Гийена–Барре? Действительно ли помогут лекарства, ведь после капельниц мне пока не стало легче? Смогу ли я снова ходить, как раньше? Даже до туалета и раковины я боялась идти без посторонней помощи, не говоря уже о том, чтобы проверить, выдержат ли ватные ноги мой вес.

Ночью я ворочалась с боку на бок, тщетно пытаясь найти удобное положение. Мысли о доме, о мягкой, уютной постели, о теплой шерстке моей собаки не давали покоя. Я смотрела на деревья за окном, наблюдая, как сгущались сумерки, как медленно, крадучись, наступала ночь, а потом, так же неспешно, рождался рассвет, окрашивая небо в пастельные тона. Спасительный сон сморил только ближе к пяти утра. А уже в шесть меня безжалостно разбудили, чтобы взять кровь на анализ. До завтрака оставалось еще два часа. В тумбочке лежали печенья, которые передала мама, но дотянуться до них я не могла – руки не слушались. Эта мелочь вызвала во мне новую волну раздражения.

Не теряя ни минуты, я набрала родителей по видеосвязи. Сердце бешено колотилось в груди. Они, конечно, не спали в ожидании моего звонка, с тревогой вглядываясь в темный экран телефона. Я выдавила из себя что-то вроде «всe нормально», стараясь, чтобы голос звучал оптимистично, но предательский комок в горле мешал говорить, а внутри всe сжималось. «Я очень хочу вас видеть», – прошептала я и попросила их приехать, хотя понимала, какой это подвиг – проникнуть в крепость этой ненавистной больницы.

Однако случилось чудо – в тот субботний день маме удалось совершить невозможное – пробраться ко мне! Как она это сделала, я не знаю до сих пор – продала душу дьяволу или подкупила всех охранников. Договорившись с медсестрой, она получила драгоценный час свидания. Слeзы облегчения брызнули из моих глаз, застилая всe вокруг радужной пеленой, когда я увидела еe родное лицо. Мама, подобно доброй фее из детской сказки, повесила на кровать несколько маек, чтобы я могла дотянуться и сменить их, когда вспотею. Она без всяких просьб, с заботой и любовью, подставила мне судно, ведь медсeстры с угрожающим видом грозили клизмой, которую я панически боялась. Этот час, проведeнный с близким человеком, был как глоток воздуха в пропитанной запахом лекарств больничной палате.

Мама заметила, как сильно я похудела. Ребра и суставы выпирали, будто я долгое время голодала. Я и сама не понимала, как могла так резко высохнуть за два дня. Она покормила меня домашним обедом и открыла окно, чтобы прогнать изнуряющую духоту. И тут, словно по волшебству, с улицы донеслись знакомые, такие приятные слуху аккорды – играла моя любимая песня группы «Кино». Поймав мой взгляд, мама с теплой улыбкой подтвердила мою догадку: «Это папа ходит под окнами, не зная, какое из них твоe». Мне безумно захотелось подняться, подойти к окну и помахать ему, почувствовать его отеческую поддержку. Прошло больше суток после пункции, и я решила рискнуть.

Когда ноги коснулись ледяного пола, я почувствовала, что ступни стояли как-то неровно, неестественно, будто деревянные протезы. «Наверное, это потому, что я несколько дней не касалась твeрдой поверхности», – я пыталась успокоить себя, отгоняя пугающую мысль о том, что это могло говорить об отказе нервных окончаний. Вцепившись в мамину руку, я все же попыталась встать, но даже не смогла обойти кровать, не то, что доковылять до окна. Меня захлестнула чeрная волна отчаяния – я поняла, что не хожу. Совсем. Ничего не изменилось, капельницы не помогли, моe состояние не улучшилось. Наоборот, симптомы прогрессировали, и это было страшнее всего. Дышать стало трудно, словно кто-то сжимал грудную клетку железными тисками. Неужели это навсегда?

Время свидания неумолимо истекало. Когда мама собралась уходить, я истерично разрыдалась, как в детстве. Комната, ещe недавно наполненная теплом ее присутствия, теперь казалась пустой и враждебной. Перспектива остаться одной в этой проклятой палате, страх перед неизвестностью, перед тем, что следующая встреча может уже не состояться – всe это накрыло меня с новой силой.

На ночь мне снова надели памперс. Я пыталась терпеть, но не выдержала до утра, тут же сняла его непослушными пальцами и выбросила, не представляя, как можно лежать в нем дольше. Не в силах больше сдерживаться, я позвонила маме. Она посоветовала самой брать судно и ставить его на стоящий рядом стул. Главное было дождаться утра, чтобы медсестра вылила содержимое и принесла чистое судно, иначе справлять нужду было бы просто некуда. Так я и справлялась несколько ночей подряд, ощущая себя униженной и беспомощной.

На страницу:
4 из 8