
Полная версия
Плюс один день. История победы над парализацией
Врач, стоявший рядом, заговорил тоном человека, завершившего неприятную, но необходимую формальность: «Я договорился, за тобой сейчас приедет каталка, помогут собраться. Мне искренне жаль, что ты выбрала такой путь. Но запомни мои слова,» – он сделал паузу, и его голос приобрел зловещую убедительность, – «Дома тебе осталось жить три дня». Этот приговор, вынесенный с профессиональной бесстрастностью, прозвучал как удар колокола. Но даже страх не мог заглушить рвущееся наружу желание – домой!
Прежде чем меня начали одевать, словно куклу, снова появилась процедурная медсестра.
– Остался еще один укол в живот, не успела утром сделать, – сообщила она деловито. Но меня волновало другое.
— Пожалуйста… вытащите… — просипела я, указывая на катетер в подключичной вене.
— Это не ко мне, – отрезал равнодушный голос. — Такое только в реанимации умеют снимать.
— Ну пожалуйста… — взмолилась я. — Очень неудобно… с ним…
С выражением крайнего недовольства она резким движением выдернула катетер. Я ощутила короткую вспышку боли и зажмурилась, опасаясь за целостность вены. Вместо нормальной повязки она шлепнула на место прокола самый обычный, дешевый бактерицидный пластырь. А защитную полоску с места недавней пункции на пояснице мне и вовсе бесцеремонно содрали, пока натягивали одежду. «Да почти сутки прошли уже, ничего туда не попадет,» – бросили мне как нечто само собой разумеющееся. Открытый прокол, ведущий прямо к спинному мозгу! Пыль, больничные бактерии… Но я снова промолчала. Меня переложили на каталку, а мои скромные пожитки – вещи, полотенца, памперсы и ампулы с лекарствами, которые мне так и не успели ввести, – швырнули сверху, как на неодушевленный предмет.
«Ну, пока» – донеслось вслед, будто плевок в спину. – «Выживешь – советуем вернуться, долечиться. А помрешь – что ж, это твой выбор». Я пропустила эти мерзкие слова мимо ушей – они уже не имели значения. Я ехала домой!
В тесном, покачивающемся пространстве медицинской перевозки, пропахшем антисептиком и тревогой, мы с мамой снова были вместе. Прижавшись к ней, насколько позволяли мои слабые силы, я впитывала тепло ее присутствия, служившее лучшим лекарством. Именно там, под мерный гул мотора, уносящего нас прочь от места заточения, мама начала разворачивать передо мной шокирующее полотно событий, объясняя причину мучительной задержки, которая едва не стоила мне остатков рассудка.
Оказалось, что главный врач больницы, невидимый вершитель судеб, столкнувшись с непреклонной решимостью моих родителей, пошел на крайние, абсурдные меры. Он вызвал Росгвардию! Не просто патруль – бойцов в полной выкладке, с автоматами наперевес, в бронежилетах, словно речь шла об особо опасных преступниках, а не о родителях, пытающихся спасти дочь из медицинского плена. Они оцепили выход с приказом – не выпускать.
Родители, доведенные до точки кипения, готовы были звонить в полицию. Объяснять, кричать, умолять – доказывать очевидное: что за этими стенами медленно угасает их ребенок, чудом выживший после клинической смерти. Что они просто хотят забрать свое дитя домой! Но кому было дело до их отчаяния в этой цитадели казенной медицины, превратившейся в укрепрайон? Каким чудом (мама умолчала, но я чувствовала, что прорыв этой блокады стоил им немалых нервов, а может, и не только) им удалось договориться, я так и не узнала. Но вооруженные стражи расступились, и путь домой был открыт.
Пока машина везла нас домой, мама, немного успокоившись, но всe ещe с горящими глазами, поведала о своей битве с заведующей отделением – женщиной внушительных габаритов – с которой она буквально сцепилась в коридоре, пытаясь прорваться ко мне. После этой стычки заведующая и главврач, словно загнанные звери, забаррикадировались в своих кабинетах, отгородившись от бури родительского гнева. Папа, потеряв всякое терпение от невозможности достучаться до главного, с яростным рычанием ломился в дверь его кабинета, колотил по ней кулаками с такой силой, что остались глубокие вмятины. Возможно, взрыв отцовского гнева и стал последней каплей, заставившей главврача вызвать вооруженную подмогу. Но все же результат был достигнут – меня везли домой! Наконец-то! Пусть я не могла двигаться и говорить, пусть мне осталось всего три дня… зато я проведу их в родных стенах. Умереть дома, в покое, тепле и любви – казалось мне сейчас высшим благом, несравнимым с продолжением мучений в больнице.
ГЛАВА 3
Борьба за выживание в больнице, изнурительная война с равнодушием и жестокостью, закончилась. Но вместо победы пришло лишь опустошение. Долгожданное возвращение домой обернулось самой изощренной, мучительной формой ожидания конца. Слова, брошенные с ледяной, безразличной уверенностью – «дома тебе осталось жить три дня» – внезапно обрели вес, материализовались, превратились из злой, пустой угрозы в реальный, неумолимо тикающий таймер.
Я лежала, глядя в потолок, чувствуя, как по щекам текли слезы, и мозг, словно заевшая пластинка, судорожно начал отсчет. Сколько часов прошло с момента страшного предсказания? Сколько еще осталось? Когда это начнется? Когда откажет дыхание или замрет сердце, когда тьма окончательно поглотит меня? Жестокая неопределeнность врачебного вердикта без малейших пояснений – от чего, как именно оборвется моя жизнь? – была хуже самой смерти. Они просто поставили перед фактом: твое время на исходе.
Ужас был липким, осязаемым. Умирать не хотелось отчаянно, до крика, которого я уже не могла издать. Я – единственная ниточка, связывающая родителей с будущим, их позднее, вымоленное, бесконечно любимое дитя. Мысль оставить их одних в этом мире была невыносима и ранила глубже собственного страха перед небытием.
Собственная комната теперь превратилась в недосягаемую даль. Меня устроили в родительской спальне. Это решение было принято без слов, продиктованное суровой необходимостью и безграничной любовью. Ночью я была абсолютно беспомощна, не способна даже позвать на выручку. Меня нужно было постоянно переворачивать, чтобы избежать пролежней, укладывать ослабевшие, немеющие руки и ноги так, чтобы они не затекали, поить водой из ложечки или через трубочку. И мама решила делить со мной свое ложе, чутко реагируя на каждый мой вздох и неловкое движение.
Рядом с кроватью появилась тумбочка – мини-аптека и склад всего необходимого: лекарства, бутылка с водой, салфетки, чистое бельe, стопка книг, которые мне читали вслух. Папа принeс судно – молчаливое признание новой жуткой реальности. Но остатки воли и гордости еще теплились во мне. Я цеплялась за иллюзию самостоятельности, за последний бастион прежней жизни – поход в туалет. Опираясь на родителей, я пыталась дойти до заветной двери, переставляя непослушные, ватные ноги. Но самое простое действие – сесть на унитаз – превращалось в пытку. Каждый мускул кричал от боли, суставы ломило так, что темнело в глазах. Я старалась терпеть, оттягивая этот момент, хотя папа, в своем стремлении облегчить мои страдания, успел соорудить в туалетной комнате систему поручней и опор, чтобы мне было легче садиться и вставать.
Тело предавало меня быстрее, чем отец успевал мастерить приспособления. Мои руки, как и ноги, стремительно теряли силу, превращаясь в бесполезные плети. Поручни остались немым укором моей угасающей силе, символом того, как быстро болезнь отбирала у меня последние крохи независимости.
С первых же минут дома началась операция по спасению – не медицинская, а родительская, отчаянная и полная любви. Приоритетом стало вернуть мне силы, отобранные голодом и болезнью. Меня кормили маленькими порциями бульона и протeртого мяса, поили чистой водой, компотом, теплым чаем, словно пытаясь смыть изнутри больничную засуху и страх.
Увидев меня раздетой, родители ахнули. За несколько дней я превратилась в призрака, кожа обтягивала кости, под глазами залегли глубокие тени. Мама, не сдержав слeз, обработала зияющую ранку на шее, оставшуюся от варварски выдернутого подключичного катетера, дезинфицировала место пункции на спине.
Но хуже всего был пролежень на крестце – глубокая рана до мяса, свидетельство часов неподвижности и равнодушия персонала. Мама смазывала ее зеленкой, накладывала лечебные мази, и тихие слезы капали на простыни. Папа стоял рядом, мрачнее тучи, его кулаки сжимались. Я слышала, как он глухо, сквозь зубы, проклинал больницу, врачей, их некомпетентность и черствость.
Это была моя первая еда за день, хотя солнце уже клонилось к закату, окрашивая небо в тeплые медовые оттенки. После скромной трапезы, которая далась мне с трудом, но принесла невероятное облегчение, меня снова, как хрупкую фарфоровую куклу, отвели в постель. Тогда я ещe могла передвигаться, пусть и цепляясь за родительские руки, как за спасительные канаты. Ноги то безвольно подкашивались, болтаясь, словно тряпичные, то вдруг, словно вспомнив о своей прежней силе, позволяли мне сделать маленький, неуверенный, но всe же самостоятельный шаг.
В прохладной, умиротворяющей тишине родительской спальни, окутанная мягким полумраком, я впервые за долгое время почувствовала нечто похожее на покой. Но он оказался недолгим. Внезапно тишину разорвал настойчивый, требовательный звонок в дверь. Наш пес залился тревожным, пронзительным лаем, а мы с родителями испуганно переглянулись – кого могло принести в такой час? Стучали так настойчиво и громко, будто ломились во что бы то ни стало. После некоторого замешательства, с явной неохотой, папа пошeл открывать.
На пороге стояла молодая женщина в белом халате – врач из городской поликлиники. Она выглядела взволнованной и говорила быстро, почти запыхавшись: «Мне только что позвонили из стационара! Сказали, у вас больная… в предсмертном состоянии… Выписалась умирать домой… Это правда, что она молодая? Покажите мне еe!». Родители провели врача в спальню, где я наслаждалась редкими минутами спокойствия. Идиллия рухнула в тот момент, когда в дверном проеме снова возник ненавистный белый халат. Умиротворение испарилось, сменившись знакомым холодком тревоги.
Увидев меня, бледную и исхудавшую, врач на мгновение потеряла дар речи. На ее лице читался ужас, когда родители подтвердили диагноз: «Энцефаломиелополирадикулонейропатия…» – нечто похожее на синдром Гийена–Барре, но в интернете такого диагноза даже нет. Ведь энцефало- – поражение оболочки головного мозга, миело- – повреждение мышц, поли- множественное, радикуло- поражение нервных спинномозговых корешков, и это не говоря уже про аксональное поражение нервов! Она лишь покачала головой, в глазах – сочувствие и растерянность.
Мама, стараясь сдерживать негодование, сбивчиво рассказала о провальном плазмаферезе, ставшим точкой невозврата, о сутках без еды и воды, о равнодушии персонала. Доктор внимательно слушала, еe взгляд снова и снова возвращался к моей почти скелетной хрупкости. «Да, девочка не просто худая, а нездорово худая», – подтвердила она очевидное.
Врач механически проинструктировала нас еженедельно вызывать терапевта на дом. Ни рецептов, ни рекомендаций, ни ободряющих слов – лишь констатация факта. А потом она ушла, оставив нас с этой бедой и зловещим диагнозом.
Но вечер принeс мгновение счастья – купание! Стоять под душем я не могла – ноги отказывались держать даже мой истощенный вес, поэтому мама наполнила ванну тeплой водой. Папа, превозмогая боль в спине, осторожно опустил меня в ласкающую воду. Я видела напряжение в его мышцах, как он закусил губу от усилия. Но еще тяжелее было морально – видеть свою взрослую дочь такой беспомощной, зависящей от каждого движения, от чужой силы. А я лежала в воде, чувствуя, как тепло проникало в тело, и одновременно сжигаемая чувством вины и стыда.
Позже родители взвесили меня – тридцать девять килограммов вместо прежних пятидесяти пяти. Шокирующая цифра, объясняющая слабость и почему одежда висела на мне мешком. Сама я не стояла, папа поддерживал меня за подмышки, пока я шаталась на напольных весах, но думаю, результат от этого не сильно изменился.
Вспомнив совет реаниматолога («Срочно мясо! Ей необходим белок!»), родители заказали шашлык. Всю жизнь я избегала мяса и не переносила даже его запах, не из-за каких-то моральных соображений, просто не любила его, да и желудок реагировал тяжело, переваривал очень долго. Я смотрела на поджаристые, пахнущие дымком куски с содроганием. Но выбора не было. Мне нужны были силы, белок для восстановления нервных волокон. Пришлось переступить через себя ради надежды снова встать на ноги. Холодильник также заполнился бутылочками «Малоежки» и «Нутридринка» – специального питания для ослабленных больных.
Так и прошел мой поздний домашний ужин: ненавистный шашлык, который я с трудом жевала, и приторно-сладкая, с каким-то медицинским привкусом, «Малоежка». Увидев мое искривленное лицо, папа мягко сказал: «Дочка, если тебе совсем невмоготу, думай, что это не еда, а лекарство. Самое сильное лекарство, которое поможет тебе выздороветь и не навредит, ведь это строительный материал для твоего тела». Его слова запали мне в душу, и эта мысль стала мантрой. С каждым съеденным кусочком шашлыка я повторяла: «Это лекарство. Оно помогает моим нервам расти. Я буду здорова. Я снова буду ходить». И эта надежда придавала мне сил.
Дома было блаженно – разительный контраст с больничной казенщиной, как пропасть между адом и земным раем. Здесь царила атмосфера абсолютного внимания к моим нуждам и малейшим желаниям, выраженным едва слышным шепотом или угаданным по взгляду. По первой просьбе родители включали спасительную сплит-систему, прогоняя липкую духоту, которая так мучила меня в больничной палате. Меня кормили с ложечки, терпеливо поднося ко рту маленькие порции питательного бульона или пюре. Папа аккуратно приподнимал мое тело на кровати, чтобы я могла смотреть телевизор или просто видеть лица родных. Когда становилось слишком жарко, мама приносила тазик с теплой водой и мягкой губкой, бережно умывала мое лицо и руки, даря ощущение свежести. Меня переодевали в чистое домашнее белье, переворачивали с боку на бок и подкладывали подушки под немеющие конечности, неустанно ища удобное положение.
Каждое простое действие было пропитано такой нежностью и заботой, что я физически ощущала разницу между больничным конвейером равнодушия и теплом родного дома. Но эта истина не отменяла главного – комфорт и любовь не были лекарством от моей болезни. Мы по-прежнему барахтались в океане неопределенности, не зная, как повернуть вспять разрушительный процесс.
Однажды вечером, когда сумерки мягко окутали комнату, мы попытались воссоздать островок прежней, нормальной жизни. Папа достал карты. Я лежала, почти не двигаясь, но он разложил веер карт на одеяле передо мной, а себе взял другую часть колоды. Я пыталась «играть» – одной рукой, неуклюже двигая пальцами, скорее угадывая, чем видя свои карты. Это был лишь фантом былого веселья, но папа терпеливо подыгрывал, создавая иллюзию обычного семейного вечера.
И тут хрупкая плотина моей выдержки рухнула. На фоне этого трогательного, но такого беспомощного действа, меня внезапно накрыло дикое отчаяние. Слезы хлынули неудержимым потоком, сотрясая ослабевшее тело. Сквозь рыдания я задала родителям вопрос, который мучил меня с момента возвращения: «Скажите честно… Мы правильно сделали? Вы не жалеете, что забрали меня домой… обузой?» Моя неконтролируемая истерика эхом отозвался в маминых глазах, наполнившихся слезами. Она тут же подошла, села на край кровати, положила свою теплую руку мне на грудь, туда, где бешено колотилось израненное сердце. Ее голос был тихим, но твердым, полным безграничной любви: «Милая моя девочка… Мы готовы были забрать тебя любой – хоть на руках, хоть на каталке. Главное – ты жива, ты здесь, с нами. И нам совершенно не важно, в каком ты состоянии. Самая большая радость – видеть тебя каждый день, слышать твой голос, заботиться о тебе. Для нас это и есть счастье.» Эти слова, простые и искренние, окутали меня теплом, погасили огонь истерики, оставив после себя лишь тихую грусть и безмерную благодарность.
Однако тихий уют домашнего очага оказался хрупкой ширмой, за которой таились новые демоны. Днем я хотя бы частично контролировала свои мысли, цепляясь за реальность и заботливые прикосновения родителей. Но ночь принадлежала страхам, всплывающим из глубин памяти. Поначалу сон приходил легко, почти как благословение. Я проваливалась в него, измученная переживаниями дня, и даже любимый пес, истосковавшийся за время моего отсутствия, привносил нотку покоя. Он сворачивался теплым, пушистым клубком у меня в ногах или под боком, не желая отходить ни на шаг, и время от времени тыкался влажным носом в мою руку, ластясь с преданностью, больше похожей на кошачью нежность.
Именно в эти тихие, темные часы я поняла, что такое посттравматический синдром. Термин, над которым я когда-то легкомысленно посмеивалась, считая его надуманной проблемой людей с богатым воображением. Теперь я знала – это не выдумка.
Пережитый ужас въелся под кожу, отравлял сны и превращал ночи в битву с призраками. Пробуждение всегда было внезапным. Я не вскакивала – тело оставалось слабым и скованным болезнью. Но мой разум метался в кошмаре. Я не кричала – голос так и не вернулся в полной мере, – но из горла вырывался бессвязный, прерывистый шепот. Я снова была там, в больничной палате, беспомощная, униженная и одинокая. Руки, которые я с трудом могла оторвать от постели, судорожно дергались, пытаясь сорвать невидимые иглы, оттолкнуть мнимые трубки капельниц. Я звала медсестру сиплым шепотом, умоляла прекратить мучения, снова и снова переживая самые жуткие моменты: «Уберите! Снимите плазмоферез! Не надо уколов! Помогите!».
Мама мгновенно просыпалась, от малейшего моего движения, от первого сдавленного звука. Ее рука тут же ложилась на мое плечо или лоб – теплое, живое прикосновение, якорь в бушующем море паники. Родной, тихий голос повторял, как заклинание: «Тише, тише… Ты дома, со мной и папой. Никаких капельниц и уколов. Все закончилось. Я рядом.». Она говорила это мягко, терпеливо, пока ужас не отступал, оставляя после себя липкий пот и дрожь. Я понемногу успокаивалась, возвращаясь в реальность родительской спальни, но сердце еще долго продолжало колотиться как пойманная птица, бешено стуча в ребра. Дыхание оставалось тяжелым, прерывистым, словно легкие забыли, как работать. Эти ночные сражения повторялись с пугающей регулярностью, на протяжении многих недель, превращая долгожданный отдых в очередное испытание и напоминая, что раны, нанесенные душе, заживают гораздо медленнее, чем на теле.
Увы, вопреки всем усилиям, с каждым днем, проведенным дома, мне становилось ощутимо хуже. Хрупкая надежда, затеплившаяся было при возвращении, начала таять, как весенний снег под безжалостным солнцем недуга. Наступил момент, когда, даже опираясь на сильные руки родителей, я больше не могла преодолеть несколько метров до кухни. Путь, еще вчера казавшийся просто трудным, стал непреодолимым. Ноги окончательно отказались служить.
Видя это неотвратимое угасание, мама, единственный человек в нашей семье с медицинским образованием, пусть и не связанными напрямую с неврологией, приняла тяжелое, но неизбежное решение. Поскольку в больнице я так и не получила жизненно необходимого лечения – ни спасительного плазмафереза, ни иммуноглобулина, – она поняла, что бездействие равносильно смертному приговору. В домашних условиях арсенал был скуден, но она отважилась на риск, продиктованный безысходностью: начать курс инъекций гормонов и антибиотиков. Это была попытка хоть как-то повлиять на воспалительный процесс, сбить лихорадочный жар и остановить сползание в бездну.
И, о чудо, это отчаянное вмешательство возымело действие. Буквально через несколько дней произошло нечто похожее на хрупкое перемирие –температура вернулась к нормальным значениям. А самое главное – безжалостное нарастание симптомов замерло, остановилось на достигнутом рубеже. Дышать стало свободнее, будто с груди сняли невидимый обруч. И в один из дней, играя с папой в нарды, я вдруг поняла, что мои пальцы обрели толику прежней послушности – я смогла самостоятельно передвигать легкие фишки по доске!
Для меня, почти полностью парализованной, эти едва заметные со стороны движения были равносильны победе. Ведь крошечные сдвиги стали доказательством того, что тело еще способно бороться, что шанс на выздоровление не потерян окончательно. Мы все выдохнули с осторожной надеждой, в доме воцарилась атмосфера временного спокойствия.
Но под тонкой коркой этого затишья продолжал тлеть глубинный, иррациональный страх. Особенно он обострялся ночами. Засыпая, я каждый раз боялась не проснуться, будто предчувствуя катастрофу. Я лежала без сна, прислушиваясь к собственному телу, как к часовому механизму бомбы, ожидая рокового сбоя. Боязнь внезапной остановки сердца или предательского удушья не отпускала меня ни на минуту. Чаще всего больные с синдромом Гийена–Барре умирают именно по этим причинам. Ведь никто не знал, что на самом деле происходило там, внутри, как вел себя невидимый враг, хозяйничающий в моем теле. Эта неизвестность была едва ли не ужаснее самой болезни.
Тем не менее, мимолетные улучшения были лишь рябью на поверхности глубокого, темного омута нашей проблемы. Они не решали главного, не отвечали на мучительные вопросы, висевшие тяжким грузом. Мы по-прежнему блуждали во тьме неопределенности, даже не будучи до конца уверенными в правильности диагноза. И самый главный вопрос звучал как набат: встану ли я на ноги к сентябрю?
Август заканчивался… И это стало для меня символом утраченной жизни, недостижимой мечты. Больше всего на свете я жаждала вернуться туда, в гулкие аудитории института, сесть за парту рядом со своими одногруппниками, смеяться и спорить о проектах. Мне оставался всего год – последний рывок до заветного красного диплома, до интересной, перспективной работы, которая уже ждала меня.
Мой будущий начальник, человек неравнодушный и тактичный, периодически напоминал о себе короткими сообщениями: «Как ты себя чувствуешь? Ждать ли тебя в сентябре? Мне держать для тебя место?». И каждый раз я, собирая остатки воли и пряча за бравадой тревогу, отвечала с лживой уверенностью: «Да, конечно! Я обязательно восстановлюсь, не переживайте! Всe будет хорошо, я вас не подведу!». Но где-то в глубине души холодный, трезвый голос шептал, что шансы на исцеление к сентябрю ничтожно малы. Я отчаянно обманывала себя, его, родителей – всех вокруг, строя карточный домик фантазий на зыбкой почве собственной трусости.
Эта иллюзия не могла длиться вечно. Посовещавшись, мы приняли решение: нужно искать другое экспертное мнение. Первая попытка найти ответы вне больничных стен была обращена к прошлому. Мама вызвала на дом невролога – женщину, которая знала меня с раннего детства. Много лет она помогала мне бороться с приступами вегетососудистой дистонии, хотя, по правде говоря, без особого успеха.
Привычным жестом достав неврологический молоточек, врач начала ритуал проверки рефлексов. Легкие постукивания по коленям, локтям, лодыжкам… Тишина. Молоточек стучал в пустоту. Проверила силу в руках, ногах – результат удручающий. Полное отсутствие рефлексов, глубокая мышечная слабость. Картина была ясна и пугающа.
Когда папа, затаив дыхание, спросил, что со мной происходит, она лишь растерянно пожала плечами – жест, который был красноречивее любых слов, кричащий о профессиональной беспомощности. На мой отчаянный вопрос: «Что же теперь делать?», она ответила уклончиво и тихо: «Вам нужно посоветоваться с более опытными врачами… С профессурой, возможно. Я… я такого раньше никогда не видела».
Эти слова ударили как обухом. Первая, пусть и слабая, надежда на ясность, на какой-то план действий, рухнула. Невролог, знавшая меня столько лет, не смогла не то, что помочь, а даже выдвинуть свою версию оказалась не в состоянии. Не дала ни прогноза, ни направления для дальнейших поисков. Она просто ушла, оставив нас наедине со свалившейся бедой и ее страшным признанием: «Никогда такого не видела». Осознание того, что мы снова у разбитого корыта, без малейшего понимания, что делать дальше, сломило меня.
Разочарование повисло в воздухе тяжелым, удушливым облаком. Но сидеть сложа руки было нельзя. На следующий день мы предприняли новую попытку, снова прибегнув к домашнему визиту – единственному доступному нам варианту. В нашем небольшом городке выбор врачей, готовых прийти на дом, был удручающе мал. А у меня по-прежнему не было ни инвалидной коляски, ни какого-либо другого способа транспортировать мое почти неподвижное тело по городу. Мы были заперты в четырех стенах, и единственной стратегией оставалось методично обзванивать тех немногих неврологов, кто соглашался на выезд, в надежде собрать несколько мнений и потом, на основе этого консилиума, принимать решение.
На этот раз порог квартиры переступила та самая врач из платной клиники, которая в начале болезни списала все мои симптомы на банальный стресс. Ее появление стало «ироничным» напоминанием о том, как быстро и страшно развивалась ситуация.









