
Полная версия
Срок годности. Цикл Неприкосновенный запас - НЗ

Олег Зайцев
Срок годности. Цикл Неприкосновенный запас - НЗ
Глава
Глава 1. Годен условно
Человеческий нос — паршивый лабораторный прибор.
Он быстро устаёт, легко обманывается и расположен слишком близко ко рту. Последнее обстоятельство особенно неприятно, когда проверяешь мясные консервы.
Я поставил банку на белую тарелку и проколол вздувшуюся крышку шилом. Из отверстия прыснула бурая пена. Толпа за полосатой верёвкой дружно отступила. Один из грузчиков, тот самый, что ещё минуту назад клялся свежестью товара, попятился быстрее остальных и наступил соседу на ногу.
— Ну? — спросил хозяин партии.
— Что «ну»?
— Годная?
Я посмотрел на него. Потом на пену, которая добралась до края тарелки и свесилась тяжёлой соплёй. Потом снова на него.
— Попробуй.
— Я серьёзно, Илья.
— Я тоже. Ложку дать?
Толпа загоготала. Хозяин партии, рыжий широкоплечий мужик по прозвищу Бугай, юмора не оценил. С ним такое часто случалось. Для понимания шуток Бугаю требовалось либо больше времени, либо меньше самолюбия, а ни тем, ни другим судьба его не наградила.
Он упёр кулаки в прилавок.
— Я за экспертизу плачу.
— Ты платишь за заключение. Экспертизу оплачивает тот, кто потом это сожрёт.
Я подцепил пинцетом комок из банки. Волокна расползлись, будто мокрая пакля. На мясе поблёскивали мелкие кристаллы. Не соль. Соль так не растёт.
— Семь банок из семи с бомбажом, — сказал я. — Шов потемнел. Олово пошло пятнами. Внутри газ, слизь и колонии дрожжей. Ботулизм по запаху не определяется, но тут и без него богатый выбор способов обосраться до смерти. Партия негодна.
— Семь из трёхсот двадцати.
— Семь банок из разных ящиков. Выборка твоя, не моя.
— Их в сухом подвале нашли.
— Очень рад за подвал.
— Там прохладно было.
— А сейчас август.
— Ну и что?
— Ничего. Давай поставим их на солнце. К вечеру крышки сами откроются, экономия на ключах.
Бугай выпрямился. За спиной у него стояли две телеги, доверху забитые деревянными ящиками. На каждом ещё угадывался выцветший армейский трафарет: звезда, номер партии, слово «ГОВЯДИНА». Семьдесят лет назад подобные надписи, наверное, вызывали скуку. Теперь одна такая телега стоила небольшого хутора вместе с жителями, скотом и семейными тайнами.
Если содержимое было съедобным.
— Десять пластин, — сказал Бугай тихо.
— За что?
— Ты ставишь жёлтую печать. «Годен условно». А я продаю дешевле.
Смех за верёвкой стих.
На рынке любили чужой торг. Особенно такой, после которого кто-нибудь мог лишиться зубов, товара или права торговли. Это позволяло провести утро с пользой и не тратить собственные деньги.
Я вынул из кармана круглую латунную печать и положил рядом с тарелкой. На одной стороне был выбит мой номер — 17. На другой — три буквы: СЛУЖ. Старое сокращение от не менее старого названия городской санитарной службы. Самой службы не существовало уже двенадцать лет. Латунь пережила учреждение. Так бывает чаще, чем хотелось бы чиновникам.
— Видишь цвет? — спросил я.
— Вижу.
— Какой?
— Жёлтый.
— Это латунь, Бугай. Печать одна. Решений два: годно или в яму. Жёлтая печать существует только у тебя в голове, рядом с совестью. Не знаю, как они там помещаются, но наружу не выйдут.
Он перегнулся через прилавок.
— Двадцать пластин.
— Убери товар с рынка.
— Тридцать.
— Иначе я позову дозор.
— Половина сейчас.
— Ты меня не понял.
— Это ты не понял, сроковщик. Я полтора месяца за этой тушёнкой ходил. Двух людей потерял. Лошадь сдохла. Телегу новую купил. Там мой дом, блядь, в этих ящиках.
Вот теперь стало не смешно.
Я понимал его лучше, чем хотел показать. В новом мире любое богатство умело притворяться едой. Земля, оружие, железо, дети, чужой труд — всё рано или поздно превращалось в завтрак. Или не превращалось. Тогда человек быстро выяснял, что философия плохо усваивается натощак.
— В этих ящиках не дом, — сказал я. — Могила. Просто пока без жильцов.
Бугай посмотрел на меня долгим взглядом. Публика замерла, предвкушая продолжение. Рыжая борода у него шевельнулась. Правая рука сползла с прилавка к поясу.
Я не потянулся к пистолету. Под прилавком у меня был обрез, направленный примерно туда, где у Бугая начиналась мечта о доме. Курок уже стоял на взводе. Оставалось нажать ногой на рычаг.
Это знали все торговцы. Бугай тоже.
Он выпрямился.
— Чтоб ты подавился своей честностью.
— Не подавлюсь. Она мелкая.
— Я вернусь.
— С пустыми телегами.
Бугай плюнул на землю, развернулся и пошёл к грузчикам. Толпа расступалась перед ним с той предупредительностью, которую часто путают с уважением.
Я поставил на заключении чёрный оттиск: «БРАК». Ниже вписал номер партии, семь вскрытых единиц и причину. Второй оттиск лёг на крышку ближайшего ящика. Чернила расплылись по сырому дереву, но слово читалось.
— В яму, — приказал десятник рыночного дозора.
Грузчики переглянулись.
— Он же нас не наймёт больше, — пробормотал один.
— Зато я вас завтра найду, если хоть один ящик свернёт не туда, — сказал десятник. — Тащите.
Телеги покатились к южным воротам. Бугай шагал рядом и не оборачивался. Я смотрел ему вслед, пока последний ящик не скрылся за рядами прилавков.
— Сорок пластин, — произнёс кто-то у моего плеча. — Неплохие деньги.
— За эти деньги пришлось бы есть вместе с покупателями.
— Тебя бы никто не заставил.
— В том и беда.
Я повернулся.
Женщина возле прилавка не имела ничего общего с рынком. Чистая серая рубашка. Узкие штаны из плотного холста. Высокие шнурованные ботинки без засохшего навоза на подошвах. Короткие тёмные волосы лежали аккуратно, словно ветер обязан был спрашивать разрешения, прежде чем их трогать. На ремне висел маленький револьвер в закрытой кобуре и плоская сумка с медным знаком Управы.
Больше всего меня насторожили руки. Чистые ногти и чернильное пятно на среднем пальце. Такие люди не таскают ящики. Они решают, кто будет таскать.
— Если пришли проверять мою лицензию, — сказал я, — она всё ещё просрочена.
— На три года.
— На два с половиной. Не надо округлять в ущерб гражданину.
— Городской календарь считает иначе.
— Городской календарь на прошлой неделе потерял четверг.
Женщина едва заметно улыбнулась.
— Илья Горин?
— Смотря кто спрашивает.
— Вера Ладова. Особые поручения Управы.
Она не протянула руку. Разумно. Я только что ковырял тухлое мясо.
— Звучит тревожно, Вера Ладова.
— Так и задумано. Когда освободитесь?
Я оглядел очередь. За верёвкой стояло человек сорок. Кто с мешком, кто с корзиной, кто с мятым ведром. Старуха прижимала к груди три бутылки мутного масла. Двое братьев из северного посада привезли сушёную рыбу. Молодая женщина держала жестяную банку детской смеси обеими руками, будто та могла вырваться.
— К вечеру.
— Мне нужно сейчас.
— Им тоже.
— Управа заплатит за день простоя.
Толпа одобрительно загудела.
Я поднял ладонь.
— Заплатит кому?
— Каждому, кто записан в очередь. По средней дневной ставке рынка.
— Врёте.
— Разумеется. Но я могу распорядиться выдать каждому по две пищевые марки. Это немного меньше средней ставки, зато правда.
Толпа загудела ещё громче. Теперь уже с явным одобрением.
— Продажные вы люди, — сказал я им.
— А ты торгуйся лучше! — крикнул рыбак из заднего ряда.
Я вымыл руки в растворе золы, протёр спиртом инструменты и стал укладывать их в кожаный футляр. Шило, пинцет, стальная ложка, три стеклянные трубки, лакмус, коробочка с реактивами, складные весы, увеличительное стекло. Всё старое, несколько раз чиненное и более надёжное, чем большинство моих знакомых.
Женщина с детской смесью не двигалась.
— Вы слышали? — спросил я. — Сегодня всё.
— Мне только одну банку.
— Завтра первой.
— Мне сегодня надо.
Она говорила спокойно. От этого её просьба звучала хуже плача. На впалой щеке желтел синяк. Ребёнка при ней не было, но белое пятно засохшего молока на кофте всё объясняло.
Вера Ладова посмотрела сначала на неё, потом на меня. Я ненавидел людей, которые умели молчать с выражением.
— Давайте, — сказал я.
Женщина поспешно поставила банку на прилавок.
Жесть была хорошая. Без вздутия. Шов ровный, ржавчины немного. Этикетка почти истлела, но цифры сохранились: произведено в июле двадцать девятого, годность восемнадцать месяцев. До Цветения оставалось девять лет. До сегодняшнего утра — пятьдесят семь.
— Где нашли?
— У матери. В стене лежала. Сухо там.
Я встряхнул банку. Содержимое шуршало свободно, без комков. Неплохо. Подцепил кромку ключом, отвернул крышку. Воздух вошёл внутрь с тихим вздохом.
Порошок был кремовый. Запах — сладковатый, молочный. Никакой сырости, прогорклости или химической горечи. Я насыпал щепоть в трубку, добавил тёплой воды. Смесь растворилась почти полностью. Лакмус показал приемлемую кислотность.
Женщина смотрела так, будто я проводил операцию на сердце её ребёнка.
— Хранилище было холодное?
— Зимой промерзало. Летом… не знаю. Там камень кругом.
Я поднёс трубку к свету. На поверхности появилась тонкая радужная плёнка.
— Жир окислился, — сказал я.
Её пальцы сжались на краю прилавка.
— Но не сильно. Разводите кипятком один к трём. Сначала дайте ложку и ждите час. Если будет рвота, сыпь или вялость — больше не давать. Открытую банку держать в сухом месте, не дольше трёх дней.
— Значит, можно?
Мне следовало сказать «нет».
Правила службы запрещали подтверждать годность продукта, пережившего указанный срок более чем втрое. Эта банка превысила его почти в сорок раз. Правила были написаны в эпоху, когда детскую смесь можно было купить в аптеке, а не вынуть из стены после смерти матери.
— Условно, — ответил я.
Жёлтая печать всё-таки существовала.
Только не для Бугая.
Я завернул банку в чистую ткань и отдал женщине.
— Сколько?
— Нисколько.
— Я могу заплатить.
— Тогда завтра принесите банку. Даже пустую. Мне нужно увидеть остаток.
Она кивнула, прижала свёрток к груди и ушла. Толпа расступилась молча.
— Трогательно, — сказала Вера Ладова.
— Не начинайте.
— Что именно?
— Делать выводы.
— Вы нарушили собственные правила через пять минут после речи о честности.
— Речь была не о честности. Речь была о тушёнке.
— Разумеется.
Я закрыл ставни прилавка и запер обрез. Десятник получил расписку на две марки для каждого очередника и очень обрадовался возможности раздать казённое добро. Особенно после того, как я напомнил, что список останется у меня.
Мы вышли с рынка через восточную арку.
К полудню Затвор начинал пахнуть горячим камнем, конским потом и водорослями. Поселение занимало старый речной грузовой узел: элеватор, склады, мастерские и несколько кирпичных домов, соединённых стенами из железнодорожных вагонов. Вагоны поставили на торец ещё при первом старосте. Днища смотрели в степь, колёсные пары торчали на двадцатиметровой высоте. Поначалу люди смеялись над такой стеной. Потом пришла орда с юга, оставила под ней три сотни трупов, и смех прекратился.
Над крышами медленно поворачивались четыре ветроколеса. Лопасти были деревянными, подшипники — бронзовыми, провода — в стеклянных изоляторах. Никакой резины, никакого пластика. Цветение научило человечество ценить материалы, которые раньше считались неудобными.
Говорят, до него люди заворачивали каждый кусок еды в прозрачную плёнку и выбрасывали после первого использования. Я в это не верю. Предки могли быть расточительными, но не настолько же ебанутыми.
Вера шла быстро. Мне приходилось лавировать между телегами, чтобы не отставать.
— Куда мы направляемся?
— На старый разъезд.
— Это за стеной.
— Вы наблюдательны.
— Там Белая падь.
— Именно.
Я остановился.
Она прошла ещё три шага и обернулась.
— Нет, — сказал я.
— Вы даже не выслушали.
— Мне нравится жить. Можете считать это профессиональной деформацией.
— В падь спускаться не придётся.
— Все так говорят перед тем, как спуститься в падь.
— После вчерашнего ливня обвалился северный склон. Открылся вход.
— В падь.
— В подземное сооружение.
— Расположенное где?
— На границе.
— С падью.
— Вы всегда так разговариваете?
— Только когда меня пытаются нанять до обеда.
Вера достала из сумки сложенный лист. Бумага была плотной, желтоватой, с тиснёным знаком Управы. Внизу стояли подписи старшины Затвора, начальника дозора и казначея. Три человека, которые терпеть друг друга не могли, сошлись на одном документе. Это впечатляло сильнее печати.
— Ночью дозорные осмотрели вход, — сказала она. — Металлическая дверь. Надпись «НЗ-12». За дверью сухой коридор. В двадцати метрах ещё одна преграда. Герметичная.
— Резина?
— Стеклотканевый шнур и свинцовая обжимка.
Это заставило меня взять документ.
Свинец применяли на действительно важных объектах. Он не боялся спор, не пропускал воду и хорошо переживал время. Плохо переживал только людей — слишком легко превращался в пули, кровлю и грузила.
— Дозор вскрыл первую дверь?
— Она была открыта обвалом.
— Следы Цветения?
— Белёсый налёт снаружи. Внутри чисто.
— Воздух проверяли?
— Лампа горит.
— Лампа не кашляет кровью и не рожает детей без глаз.
— Поэтому идёте вы.
Я развернул лист полностью. В графе «специалист» уже стояло моё имя.
— Предусмотрительно.
— Управе нужен лучший сроковщик.
— Лучший уехал в Калугу два года назад.
— Он умер.
— Тогда формально вы правы.
Внизу была указана плата: двадцать пищевых пластин за осмотр, ещё восемьдесят — если внутри найдутся запасы и я установлю их состояние. Кроме того, мне полагалась одна сотая пригодного товара после постановки на городской учёт.
Я перечитал цифру.
— Одна сотая?
— Не более пятисот килограммов.
— А если там пусто?
— Получите двадцать пластин.
— Если там Цветение?
— Тридцать.
— Если я сдохну?
— Пятьдесят получит указанный вами наследник.
— Щедро.
— Управа ценит специалистов.
— Особенно посмертно. Они меньше спорят.
Я вернул документ.
Вера не убрала руку.
— Что означает «НЗ»? — спросила она.
— Не знаю.
— Врёте.
— Разумеется.
До Цветения существовала система государственных складов. На случай войны, голода, эпидемии или другого несчастья, которое начальство успело занести в таблицу. В них держали зерно, лекарства, инструменты, одежду, детали машин. Всё, что требовалось стране, чтобы пережить плохой год.
Неприкосновенный запас.
В детстве я слышал сказки о складах, где тушёнка стоит стенами, сахар лежит белыми горами, а в подземных цистернах плещется чистый спирт. У каждой деревни была своя версия. В одних хранилищах спали железные танки. В других — замороженные люди старого мира. В третьих жил бессмертный президент и ждал, когда народ снова станет достоин его мудрого руководства.
Взрослые любят врать детям о сокровищах. Так голод переносится легче.
— НЗ может означать что угодно, — сказал я.
— Поэтому вы согласны?
Я посмотрел на подписи, потом на восточные ворота. За ними над степью дрожало марево. Белая падь лежала километрах в девяти. В сухую погоду дорога занимала два часа. После дождя — четыре, если повезёт.
— Кто идёт?
— Я. Трое дозорных. Двое рабочих.
— Медик?
— Я медик.
— Особые поручения, медик, писарь…
— Ещё я неплохо стреляю.
— Вот теперь совсем страшно.
— Значит, договорились.
— Сто двадцать пластин.
— В документе восемьдесят.
— В документе вход не был НЗ.
— Вы знали это, когда читали.
— Но ещё не успел испугаться как следует.
— Девяносто.
— Сто десять и две сотых, не ограниченные весом.
— Сто и одна сотая, максимум пятьсот килограммов.
— Аванс двадцать.
— Десять.
— Пятнадцать.
— Идёт.
Мы пожали руки.
У неё была сухая крепкая ладонь без колец. На запястье, под манжетой, белел старый ожог. Не от огня. Такие следы оставляло заражённое масло, когда Цветение начинало жрать перчатку прямо на руке.
Я сделал вид, что не заметил.
Она сделала вид, что поверила.
За мной зашли через сорок минут.
Этого хватило, чтобы переодеться, собрать реактивы и написать имя наследника. Последнее заняло больше всего времени.
В итоге я оставил строку пустой.
У восточных ворот ждала открытая паровая дрезина. Четыре железных колеса, деревянная платформа, котёл размером с пивную бочку и рычажный привод на случай, если пар решит закончиться в особенно неподходящем месте. Машину прозвали Клопом. Видимо, за красоту.
Возле неё стояли пятеро.
Первым я узнал десятника Кочета. Квадратная борода, квадратные плечи, квадратное представление о мире. Всё полезное следовало охранять. Всё опасное — убивать. Всё непонятное — сначала убивать, потом решать, было ли оно опасным.
Рядом переминался молодой дозорный Савва, худой и веснушчатый. Винтовка казалась старше и умнее хозяина. Третьей была невысокая женщина по имени Тая. Я видел её на стене, но никогда не слышал голос. За спиной у неё висел короткий лук, на поясе — тесак.
Рабочих представляли Шило и Мотя. Шило был длинным, жилистым и беззубым. Мотя — коротким, широким и молчаливым. Между ними на платформе лежали ломы, ручная лебёдка, два мотка стального троса, молоты, лопаты и деревянный ящик с чёрным порохом.
— Порох зачем? — спросил я.
Шило осклабился пустым ртом.
— Дверь уговаривать.
— Порох останется снаружи.
— Командуешь тут не ты.
— Зато первым узнаю, что вы вскрыли. Если там облако спор, у тебя не хватит зубов даже красиво улыбнуться перед смертью.
— У меня и сейчас не хватает.
Он снова улыбнулся. Пришлось признать его правоту.
Вера появилась последней. Поверх рубашки на ней был кожаный нагрудник с нашитыми стальными пластинами. Волосы скрывал серый платок. В руке — запертый врачебный ящик.
Кочет поднял воротную перекладину.
— Садись, сроковщик. До темноты надо вернуться.
— Хороший план.
— Другого нет.
— Тогда просто план.
Клоп выплюнул облако пара и тронулся.
Первые три километра рельсы шли вдоль старой насыпи. Стальные полосы сохранились удивительно хорошо. Деревянные шпалы давно сгнили, их заменили каменными блоками и поперечинами из обожжённого дуба. Дрезина подпрыгивала на стыках, заставляя инструмент звенеть, а внутренности вспоминать всё съеденное за неделю.
По обе стороны тянулись поля Затвора. Полоса ржи, полоса льна, чёрный пар. Никаких больших площадей одной культуры. После Цветения люди перестали складывать все надежды в один мешок. Мешок обязательно рвался.
На дальних межах стояли белильные вышки. Работники в кожаных масках опрыскивали телеги и обувь известковым раствором. Белая пыль висела над дорогами, оседала на траве и делала пейзаж похожим на раннюю зиму.
Савва сел рядом со мной.
— Это правда, что в старой тушёнке мясо может ожить?
— Конечно.
— Серьёзно?
— Открываешь банку, а корова выпрыгивает и требует вернуть вырезку.
Тая фыркнула. Савва покраснел.
— Я про червей.
— Черви тоже требуют.
— Да иди ты.
Он пересел ближе к Кочету.
— Не мучайте ребёнка, — сказала Вера.
— Он вооружён. Значит, взрослый.
— Удобная теория.
— Проверенная.
На четвёртом километре поля закончились. Началась Седая полоса — земля, куда Цветение приходило много раз и каждый раз находило чем поживиться. По правую руку лежало кладбище машин. Железные кузова сохранились, всё остальное исчезло: шины, сиденья, провода, краска. Скелеты автобусов и грузовиков торчали из травы, как кости огромных зверей.
Белый налёт покрывал металл кружевом. Он казался мёртвым. В полдень всегда казался.
Кочет прикрыл лицо платком.
Остальные сделали то же самое.
Я надел маску последним. Два слоя льняной ткани, между ними древесный уголь и медная сетка. От спор она не спасала. Но если человек лезет в смертельное место без бесполезного талисмана, остальные начинают нервничать.
Дрезина замедлилась.
Впереди рельсы уходили под воду. Вчерашний ливень размыл насыпь и наполнил низину мутной жижей.
— Приехали, — сказал Шило.
— До входа ещё два километра, — возразила Вера.
— Клоп не утка.
Мотя уже снимал с платформы лопату.
Полчаса мы таскали камень и укрепляли промоину. Шило работал быстро, Мотя — за двоих, дозорные следили за травой. Я стоял рядом с Верой и делал вид, что моя профессия запрещает физический труд.
— Вы могли бы помочь, — сказала она.
— Мог бы.
— Но?
— Боюсь нарушить сложившееся разделение обязанностей.
Она сунула мне лопату.
Кочет засмеялся.
Работа закончилась к тому моменту, когда рубашка прилипла к спине, а я твёрдо убедился, что разделение обязанностей придумали мудрые люди.
Клоп пересёк промоину медленно. Вода доходила до осей. Белые плёнки плавали на поверхности, цеплялись за колёса и лопались. Там, где они касались промасленного уплотнения, масло светлело.
— Быстрее, — сказал я машинисту.
Мотя прибавил пар.
Дрезина рванулась и взобралась на сухой участок. Я спрыгнул, присел возле задней оси. По краю кожаной манжеты расползалась белая бахрома.
— Известь, — потребовал я.
Шило подал мешочек. Я густо засыпал манжету, затем промыл уксусным раствором. Бахрома потемнела и осела.
— Живое? — спросил Савва.
— Уже нет.
— А если бы не заметили?
— К вечеру масло ушло бы. Потом манжета. На обратном пути заклинило бы ось.
— И?
— И пошли бы пешком.
Савва посмотрел на Седую полосу вокруг.
— Лучше бы сразу сдохли.
— Не ленись. Смерть любит работящих.
Белая падь открылась за поворотом.
Это был не овраг, как я представлял, а широкая рана длиной в несколько километров. Земля просела ещё в первые годы после Цветения, когда подземные трубы и кабельные коллекторы лишились изоляции, набрали воду и обрушились один за другим. Склоны состояли из слоёв глины, бетона и ржавого железа. На дне блестели лужи. Между ними лежали белые поля спор.
Ветер шёл от нас к пади.
Хороший знак.
Плохие знаки тоже нашлись быстро.
На размытой дороге отпечатались следы сапог.
Кочет поднял кулак. Дрезина остановилась.
Тая спрыгнула первой и присела возле следов.
— Вчерашние, — сказала она.
Это были первые слова, которые я от неё услышал.
— Наш дозор? — спросила Вера.
— Наши шли туда и обратно. Здесь только туда.
Тая указала на две цепочки. Один человек ступал широко. Второй прихрамывал на левую ногу.
— Может, обратно по камню вышли, — предположил Савва.
— Может, улетели, — сказал Кочет. — Оружие приготовить.
— Вход далеко? — спросил я.
— За тем гребнем.
— Дрезину здесь оставим.
— Почему?
— Если внутри кто-то есть, котёл услышали ещё у промоины. Не стоит подвозить им транспорт к двери.
Кочет подумал и кивнул.
Мотя стравил пар. Инструменты разобрали по рукам. Порох, к моему облегчению, остался на платформе. Шило взял лом, Мотя — лебёдку с тросом. Я нёс футляр и фонарь. Вера — медицинский ящик и револьвер.
Тая пошла впереди.
Тропа огибала край пади. Слева поднимался глинистый склон, справа начинался обрыв. Белые поля внизу шевелились от ветра. Иногда по ним пробегала рябь, хотя воздух вокруг оставался неподвижен.
Я старался не смотреть вниз.
— Боишься высоты? — спросила Вера.
— Нет. Низа.
— Есть разница?
— Высота ничего тебе не сделает. Опасно то, что ждёт в конце.
Вера поглядела на меня так, будто хотела снова сделать вывод.
— Не начинайте, — предупредил я.
На гребне Тая остановилась. Мы пригнулись.
Вход находился в обнажившемся склоне. Ливень смыл несколько метров земли и открыл бетонный фасад, наклонённый под небольшим углом. Из грязи торчала толстая стальная дверь. Верхнюю петлю вырвало вместе с куском стены. Створка лежала боком, оставляя чёрную щель.
Над ней сохранились выпуклые буквы:
НЗ-12
Ниже кто-то недавно провёл пальцем по грязи.
Три короткие черты. Одна длинная.
— Метка дозора? — спросил я.
Кочет покачал головой.
Тая указала на землю. Следы сапог уходили в щель.

