
Полная версия
Битва за Москву 1941 - 5

Сергей Сорокин
Битва за Москву 1941 - 5
Глава 1. Три волны

За час двадцать мы успели пройти скат дважды: сначала каждый вырубил мёрзлую корку пластами, потом пары поменялись местами и углубили ячейки уступом. Бортников проверил два крайних окопа сапогом, молча кивнул и уже повёл взвод обратно, когда с передового поста прибежал Гнутов: у опушки двигалась немецкая цепь. Лопаты бросили в нишу, патроны разобрали на бегу; к девяти каждый лежал у своего сектора.
Они пошли в девять утра, в полный рост.
— Идут, — сказал Опарин, не отрываясь от бруствера, и голос у него был обычный, ворчливый, будто он говорил про дождь, который собирается с утра.
Я подполз к нему и посмотрел через край окопа. Опушка леса напротив стояла тихая, ни ветерка, туман только-только сползал в низину, и по этой открытой низине, по жнивью, растянувшись в цепь, шла немецкая пехота. Шла в полный рост. Не бежала, не пригибалась — шла, как на смотру, винтовки на изготовку, и это спокойствие пугало больше, чем если бы они бежали с криком. Значит, знали, что у нас мало огня. Значит, кто-то у них считал наши стволы так же, как я считал их шеренги.
— Чего они как на параде прут, — пробормотал Опарин, не отводя глаз от поля. — Хоть бы пригнулись для приличия.
— Незачем им гнуться, — сказал я. — Знают, что у нас патронов кот наплакал.
Я насчитал три волны. Первая — метров за шестьсот, вторая ещё дальше, за перелеском, третья угадывалась только по движению на опушке. Между волнами интервал шагов в двести. Умно. Первую положат — вторая пойдёт по трупам первой и доберётся живой.
Времени было немного, и я пошёл вдоль окопа, от бойца к бойцу, потому что каждому в эти минуты нужно было сказать не общее слово, а своё, и я это твёрдо знал ещё с той, прошлой жизни — люди в последнюю тишину перед боем слышат не ободрение, а дело для рук.
Прохор сидел, зажав винтовку между колен, и облизывал губы, снова и снова, будто они у него пересохли до трещин. Простреленное плечо было туго перетянуто; винтовку он укладывал на бруствер и стрелял только с упора, не поднимая больную руку.
— Прохор, — сказал я, присев рядом, — счёт обойм веди вслух. Каждую пятую громко. Мне надо слышать твой голос в этом грохоте, понял? Пятая обойма — кричишь мне.
— А зачем тебе моя пятая обойма, Андрюх? — спросил Прохор, оторвавшись от винтовки и посмотрев на меня с недоумением, всё ещё облизывая губы.
— Затем, что если ты замолчал — значит, с тобой что-то не так, — сказал я. — А если считаешь вслух — значит, руки заняты делом, а не дрожью.
Он закивал слишком часто, но губы облизывать перестал — занялся делом, стал ощупывать подсумок, пересчитывать обоймы пальцами, и лицо у него сделалось сосредоточенным, не испуганным уже, а занятым.
Хвостов стоял, привалившись плечом к стенке окопа, и рука его, та самая, в мозолях от топорища, лежала на цевье винтовки неподвижно, как приколоченная.
— Аким, ты держишь угол на кривую берёзу, — сказал я и показал рукой, — вон ту, с обломанной верхушкой. Как они с ней поравняются — твоя первая пуля. Не раньше. Дистанцию считай по ней, не по мне.
Он посмотрел на берёзу, потом на меня, кивнул один раз, коротко, как гвоздь забил, и я пошёл дальше.
Опарин уже сам вылез с вопросом:
— А мне чего?
— А тебе, Кондрат Силантьич, гранаты в очередь разложить, чтоб рука не искала. РГД-33 по правую руку, три штуки, рукояткой к себе, предохранитель проверен. И не спорь со мной сейчас, разложи молча.
— Я и не спорю, — обиделся Опарин, — я только спросил, а ты уже раскомандовался, будто я сам не знаю, с какой стороны гранату класть.
Он хмыкнул, что-то проворчал под нос про молодых, которые всех умнее, но полез в вещмешок и стал раскладывать гранаты вдоль бруствера, ровно, одна к одной, и по тому, как аккуратно он это делал, было видно — руки у него заняты, а значит, страх туда не пролезет.
Ковалёва я нашёл у пулемёта. Он лежал за ДП, диск был уже поставлен, и рыжие его волосы выбились из-под пилотки на лоб.
— Ковалёв, бьёшь короткими, по пять-семь патронов, не больше. Ствол побереги, других не подвезут. Целься по центру цепи, не по краям — центр они держат гуще.
— Знаю, — буркнул он, не поднимая головы, и передёрнул затвор, но я видел, как побелели костяшки на рукоятке, и не ушёл сразу, постоял рядом, пока он не выдохнул и пальцы не отпустило.
— Не первый раз, Ковалёв, — сказал я тихо.
— Не первый, — согласился он, всё так же глядя в прицел. — А легче не становится.
Дьячкова я отыскал последним — он единственный ещё улыбался, хоть и криво.
— Дьячков, ты у нас глазастый. Смотри за флангами, я сам буду смотреть в центр. Заметишь обход — не ори через всю траншею, беги ко мне.
— Понял, товарищ Гринёв, — сказал он и, кажется, хотел ещё что-то ляпнуть по своей привычке, но не ляпнул, только сглотнул и стал смотреть влево, где траншея заворачивала к опушке.
Бортников стоял на своём месте с самого начала, и я, поравнявшись с ним, ничего ему не сказал — он и так знал своё дело лучше меня, только тяжело кивнул мне, будто принял доклад.
Тишина стояла ещё минуту, может, две. Слышно было, как шуршит под ногами немцев жнивьё, и этот звук нарастал медленно, ровно, и от этой ровности мутило больше, чем от крика.
— По команде, — тихо сказал Бортников. — Не раньше.
Первая цепь подошла на триста шагов, потом на двести пятьдесят, и я держал в горле команду, пока не увидел лица — не отдельные лица, а сам факт, что они уже различимы, что это не серая масса, а люди с руками и ногами, и вот тут я закричал:
— Рота, огонь!
Залп ударил разом, десятки винтовок хлопнули почти в одну секунду, и в передней шеренге сразу повалились двое, потом ещё один, и цепь дрогнула, но не побежала — залегла, огрызаясь ответным огнём, и над бруствером засвистело.
Я стрелял и считал. Затвор, патрон, прицел, спуск. Отдача каждый раз била в плечо тупым толчком, и плечо к третьему выстрелу уже ныло, а к десятому горело, будто по нему били палкой. Ствол винтовки нагрелся так, что рука, тронувшая цевье выше положенного, отдёрнулась сама. Дьячков рядом менял обойму и матерился сквозь зубы — руки у него тряслись, и патроны выскакивали из пальцев, падали на дно окопа, и он шарил по земле, находил их вслепую, пихал в пазы криво, перекашивая, дёргал затвор второй раз, третий, пока не встало ровно.
— Дьячков! — крикнул я ему, не оборачиваясь, продолжая стрелять. — Дыши! Не хватай патроны, бери!
— Легко тебе говорить, — прохрипел он, наконец загнав обойму как надо и снова открывая огонь.
ДП забился коротко — Ковалёв держал слово, бил по пять патронов и тут же отпускал гашетку, и после каждой очереди в цепи ложились двое, трое, и было видно даже отсюда, как это косит их ряд за рядом.
— Пятая! — крикнул вдруг Прохор, и голос у него был высокий, сорванный, но он кричал, как я велел, и я успел мельком порадоваться, что дело держит его собранным.
— Слышу! — крикнул я ему в ответ, не сводя глаз с поля. — Дальше считай!
Первая волна залегла, потом попятилась, потом побежала назад, оставляя за собой на жнивье неподвижные и не совсем неподвижные фигуры. Кто-то полз. Кто-то не двигался вовсе.
Мы перестали стрелять почти одновременно, будто сговорились, и в наступившей тишине я услышал крик.
Кричал раненый немец, шагах в ста пятидесяти от нас, тонко, на одной ноте, потом сорвался в слова — я не понимал языка, но понимал зов, — а следом застонал другой, ближе, и третий начал звать по имени, повторяя одно и то же слово снова и снова, и это было хуже выстрелов.
— Не смотри туда, — сказал Бортников рядом, ровно, буднично, будто говорил про погоду, и от этой ровности мне стало ещё тяжелее. — Смотри на опушку. Оттуда следующая волна пойдёт.
Прохор всё равно смотрел на поле, губы у него снова стали сухими, и он опять их облизывал.
— Прохор, — окликнул я его, — обоймы досчитал?
Он вздрогнул, замотал головой, потом кивнул, полез в подсумок, стал считать заново, и взгляд его наконец оторвался от жнивья.
— Три осталось, — сказал он тихо, не глядя на меня.
— Мало, — сказал я. — После боя разживёмся у убитых на бруствере, если что.
Крики не смолкали. Кто-то в нашей траншее — кажется, Гнутов — тихо ругался сквозь зубы, повторяя одно короткое слово, и я его понимал.
Опарин заворочался, потянулся к брустверу, и я поймал его за рукав.
— Куда.
— Да лежит там, кричит…
— Он не наш, Кондрат Силантьич. И до него полтораста шагов открытого поля под их миномётами. Сиди.
— Я не за тем, чтоб тащить его, — буркнул Опарин, всё ещё глядя в сторону поля с непонятной тоской, — просто крик этот в ушах стоит, спасу нет.
— У всех стоит, — сказал я. — Сиди.
Он сел, тяжело задышал, и лицо у него сделалось таким же серым, как земля вокруг, но он остался на месте.
Пауза длилась минут пять, может, семь — время растягивалось этими криками, и я заставил себя считать наши патроны, чтобы не считать чужие голоса. У меня в подсумке оставалось три обоймы. У Дьячкова, по его докладу, — четыре. Ковалёв сказал коротко: «Два диска ещё».
— Мало, — повторил я вслух, ни к кому особо не обращаясь. — Если вторая волна так же густо пойдёт — не хватит.
— Хватит, — сказал Бортников рядом. — Иначе не хватит нас самих, а патроны найдутся.
Потом крики стали реже — не потому что кому-то полегчало.
Вторая волна пошла иначе. Не цепью в полный рост — перебежками, короткими бросками от воронки к воронке, от ложбины к ложбине, и я сразу увидел, что бьют они не в лоб, а забирают левее, туда, где траншея заворачивала к опушке и где земля давала им укрытие всё ближе и ближе к нашему флангу.
Тут же ударили миномёты. Первая мина легла с недолётом, вторая перелетела, а третья разорвалась уже над самым бруствером, и меня обсыпало землёй, в ушах зазвенело, кто-то закричал справа коротко и оборвался.
Я поднял голову и всё понял разом: миномёт бьёт по центру, чтобы прижать нас к земле, а пехота левым крылом обтекает нас в мёртвой зоне, куда с прямого фронта ДП не достаёт.
— Ковалёв! Ко мне, на левый край, живо!
Он выругался, подхватил ДП и сумку с дисками и побежал пригнувшись вдоль траншеи. Добежал не сразу — упал один раз, когда близко легла мина, отполз, снова побежал, и я считал эти секунды, потому что каждая секунда была шагом, который делали немцы к нашему флангу.
Пока он бежал, я сам бил из винтовки по перебежкам, вёл по фигурам, что мелькали между воронками, и один раз попал — фигура дёрнулась и осталась лежать. Патроны шли быстро, слишком быстро.
Ковалёв доволок ДП до левого поворота траншеи и с ходу залёг, но пока он ставил сошки, пока ловил в прицел, немцы успели проскочить лишних тридцать шагов, и я знал, что это цена — цена времени, которое ушло на перестановку, и цена самого Ковалёва, который теперь лежал не там, где его прикрывал угол обстрела всей роты, а на отшибе, почти один.
Он открыл огонь, и снова цепь стала редеть, но было поздно останавливать всех — несколько фигур в серых шинелях уже добежали до мёртвой зоны у поворота траншеи, и я услышал, как там, на левом краю, закричали свои.
Я побежал туда сам, с винтовкой наперевес, и то, что я увидел, было уже не боем на расстоянии, а свалкой в тесноте окопа.
Немец, широкоплечий, без каски, свалился прямо в траншею сверху и сшиб Гнутова с ног.
— Держись! — заорал кто-то рядом, и я не сразу понял, кому это кричали — Гнутову или самому себе.
Гнутов, который бегал лучше всех в роте, оказался и в тесноте быстрее — вывернулся из-под немца, ударил его сапёрной лопатой плашмя по голове, и тот обмяк, но за ним в траншею уже прыгал второй, и я не успевал стрелять — в тесноте выстрел был так же опасен своим, как чужим, — и я ударил штыком, коротко, снизу вверх, как учили, и почувствовал, как оружие толкнуло меня назад отдачей чужого тела.
Хвостов рядом работал прикладом, молча, без единого звука, только сопел тяжело, и его мозолистые руки делали это так же ровно, как, наверное, когда-то тесали брёвна.
Свалка длилась недолго — может, минуту, может, две, но эта минута была длиннее всего боя. Когда всё стихло, в траншее на левом краю лежали трое чужих и один свой — Силантьев, молодой боец из соседнего звена. Он присоединился к нам только на прошлой неделе, приехал с Тамбовщины и всё показывал фотографию невесты, мятую, с оторванным уголком.
— Кто это? — выдохнул Гнутов, глядя на убитого своего, всё ещё не отдышавшись после свалки.
— Силантьев, — сказал я. — С Тамбовщины.
— Он же мне вчера карточку показывал, — сказал Гнутов тихо, будто самому себе.
Он лежал теперь с этой фотографией, вывалившейся из кармана гимнастёрки в грязь, и Гнутов, увидев это, замолчал разом, весь свой смех куда-то делся, и он просто наклонился, поднял карточку, отёр её рукавом и сунул себе за пазуху, ничего не сказав.
Оставшиеся немцы, кто мог, отхлынули назад тем же путём, каким пришли, и вторая волна тоже залегла, потом стала отходить, оставляя на поле новые неподвижные фигуры.
Я вернулся к центру траншеи, и там меня встретил Бортников — молча оглядел, увидел, что я цел, и снова стал смотреть на опушку.
— Живой, — сказал я ему, хотя он не спрашивал вслух.
Бортников кивнул один раз и промолчал.
Прошло минут десять. Потом ещё десять. Третья волна, та, что угадывалась в глубине леса, так и не двинулась с места.
— Не идут, — сказал Опарин, и в его голосе не было ни радости, ни облегчения, только удивление, тяжёлое и пустое.
— Некому идти, — сказал Бортников. — Погляди на опушку. Там людей на роту не наберётся уже.
Я посмотрел туда же, куда смотрели все, и увидел то же самое: редкое, разрозненное движение среди деревьев, никакого строя, никакой цепи. Немцы выдохлись на этом участке так же, как выдохлись бы мы, если бы бой продлился ещё час.
Никто не закричал «ура». Никто не вскочил на бруствер. Люди сидели там, где стояли, не поднимая глаз.
Дьячков попытался пошутить, начал было: «Ну что, съели фрицы…» — и осёкся сам, не договорил, потому что шутка не шла, застревала в горле, и он просто сплюнул и стал протирать затвор.
— Не смешно вышло, — сказал он, ни к кому не обращаясь, разглядывая ствол винтовки на свет.
— Не смешно, — согласился Опарин рядом, не поднимая головы.
Бортников пошёл вдоль траншеи, считая вслух, ровным голосом, каким он считал бы мешки на складе, если бы не война:
— Прохор — жив. Хвостов — жив, царапина на руке, перевязать. Опарин — жив. Дьячков — жив. Ковалёв — жив, диски все расстреляны, один заклинило. Гнутов — жив. Гринёв — жив.
Он замолчал на секунду, потом досказал тише:
— Силантьева из второго звена — потеряли. И у Пантелеева на правом фланге, слышно было, двоих недосчитались, ещё уточним. Из роты было сорок один человек к утру. К обеду — тридцать восемь.
— Патронов, — сказал он дальше, уже не мне, а самому себе, обходя бойцов и заглядывая в подсумки, — у роты на круг осталось хорошо если по пятнадцать на брата. Гранат — треть. Дисков к ДП — один целый, один надтреснутый.
— А если снова пойдут? — спросил Прохор тихо, глядя, как Бортников заглядывает в его подсумок.
— Тогда будем считать заново, — сказал Бортников, не поднимая на него взгляда, и пошёл дальше вдоль траншеи.
Ковригин уже пробирался по траншее с сумкой, присел над Хвостовым, стал разматывать бинт быстро, буднично, будто не в первый раз за день, и, наверное, не в первый.
— Терпи, — сказал он Хвостову, туго затягивая повязку на предплечье.
— Терплю, — коротко отозвался Хвостов, не морщась.
Я подошёл к брустверу и посмотрел на поле перед нашей позицией. Оно было усеяно телами — где густо, где редко, и жнивьё местами почернело от разрывов. Кто-то из немцев ещё шевелился вдалеке, кто-то уже нет. Ветер наконец поднялся и потянул через поле запах гари и ещё чего-то тяжёлого, о чём не хотелось думать.
Я стоял так долго, пока Бортников не тронул меня за плечо тяжёлой рукой.
— Схорони эти мысли до после боя, Гринёв, — он подтолкнул меня плечом к брустверу. — Сейчас смотри на опушку и считай, сколько у нас патронов до следующего раза.
— А если следующего сегодня не будет? — спросил я, не отрывая взгляда от поля.
— Тогда будет завтра, — сказал Бортников. — Оно всегда бывает.
Я кивнул и стал считать.
Глава 2. Переправа

После полудня нас сняли с удержанного рубежа, и к вечеру рота пешком дошла до переправы. К утру колонна шла по мосту уже третий час.
— Не задерживай, отец, не задерживай! — кричал Бортников на мостках, руками разводя людской ком, точно вброд шёл против течения. — Раненых вперёд, раненых! Обозным стоять!
Мост был так себе мост — три пролёта на сваях, доски в две колеи, перила с одной стороны сбиты снарядом ещё в сентябре. По нему шла отходящая колонна третий час: пехота, санитарные повозки, которые вместо лошадей тащили сами санитары и легкораненые, пушка-сорокапятка на разбитом передке, и следом гражданские — бабы с узлами, старики, детвора вцепилась в подолы. Все хотели пройти первыми, и от этого пробка на подходе к мосту стояла плотная, как на базаре в престольный праздник, только вместо гомона — крик, надрывный, отчаявшийся, и над всем — конский храп, скрип осей, чей-то ровный больничный стон из-под рогожи в передней телеге.
Я стоял у самого въезда с Прохором и следил за очередью. Дело было простое на словах и злое на деле: пропускать раненых, пропускать пушки и то, что может стрелять, а обоз с мукой и барахлом придержать, пока не пройдёт первое. Кто-то на это соглашался, кто-то — нет.
— У меня там девка на телеге, седьмой месяц! — орал мужик в треухе, наваливаясь на жердину, которой Опарин держал очередь. — Пусти, солдат, пусти!
— Раненых пропускаем, — сказал Опарин, не двигаясь с места, только жердину покрепче перехватил. — У тебя не рана, у тебя брюхатая. Раненых, я сказал.
— Да она на сносях, ей хуже, чем раненой!
— Ей мост не провалится, — отрезал Опарин, — а вон тому провалится, у него нога не своя.
Мужик выругался и попятился, а Ковригин, не поднимая головы от бинтов, буднично бросил через плечо:
— Пропустите телегу. У неё точно роды на подходе, я вижу по тому, как она держится.
Опарин без слов отвёл жердину, и телега проехала. Спорить с фельдшером в этом деле никто не спорил — он один во всей роте умел с одного взгляда сказать, кому нужнее.
Я смотрел на всё это и не сразу понял, отчего у меня в животе стянуло холодом задолго до того, как я услышал первый разрыв. Потом дошло. Такую же картину я уже видел — не здесь, не в этой жизни, а в другой, за тридцать пять лет вперёд, на дороге, которую штабные называли неучтённым участком, потому что через неё, по их бумагам, никто идти не должен был. Там тоже стояла колонна на открытом месте, тоже орали, тоже пропихивались вперёд по очереди, и я тогда крикнул своим — не стоять, не стоять на месте, разойтись веером, а меня не услышали за гулом моторов, и через сорок секунд пришло то, что пришло. Я тогда не успел договорить. Здесь я договорить успею — если пойму раньше, чем в тот раз.
— Прохор, — сказал я, — беги вдоль берега шагов на двести, глянь, нет у немца разведки. Одна пара глаз на том берегу — и они всю эту толпу накроют, как курей.
Прохор убежал, не спрашивая, откуда я знаю. Он давно перестал спрашивать.
Разведка объявилась раньше, чем он вернулся. Три фигуры серых на опушке того берега, шагах в четырёхстах, шли не таясь, будто прогуливались, и один остановился, поднял к глазам бинокль, повёл им вдоль моста, вдоль колонны, вдоль подвод. Постоял. Ушёл в кусты вместе с товарищами не спеша, спокойно, зная, что мы их с винтовок на такой дистанции не достанем и стрелять по трём фигурам, обнаруживая позицию, — только вред себе.
— Заметили, — сказал я Бортникову. — Сейчас минуты через десять по нам миномёты положат. Толпу с моста надо сдвигать, сержант, немедля, пока по головам не легло.
Бортников поглядел на меня, потом на колонну — она стояла плотнее прежнего, потому что на въезде застряла пушка, у неё колесо соскочило с оси, — и не ответил ничего, только повернулся и пошёл к въезду сам, разгонять пробку своими руками, потому что криком её было уже не разогнать.
Мины пришли не через десять минут — через шесть. Первая ударила с недолётом, в воду шагах в двадцати от моста, вскинула столб буро-серой воды и ила, и все, кто был на мосту, замерли на миг — не от разума, а от того звериного, что заставляет замереть перед прыжком, — а потом кинулись кто куда, и мост шатнулся под сапогами, как живой.
Вторая мина легла в самую гущу, там, где стояла застрявшая пушка и вокруг неё толпились люди с подводами. Я видел это с пятидесяти шагов и запомнил на всю оставшуюся жизнь, сколько бы их ни осталось: вспышку, короткую, будто спичка чиркнула не в свою силу, и после неё — не крик даже, а вой, общий, из десятка глоток разом, и лошадь без передних ног ещё пыталась встать на месте, суча культями, и упала. Мальчонка лет семи сидел рядом с опрокинутой телегой и смотрел на свою руку так, будто она ему не принадлежала, а потом наконец закричал, и крик этот перекрыл всё.
Третья, четвёртая — уже кучнее, немец пристрелялся по видимой цели. Ковригин побежал в самую гущу, не пригибаясь, потому что пригибаться было уже поздно и бессмысленно, и Дьячков за ним, и оба стали таскать людей за телеги, кого можно было утащить.
— Гнутов, за мной! — крикнул я. — Тащим раненых с открытого!
Мы бегали к воронкам и обратно, и я в этой беготне насчитал двоих наших новых — тех, кого рота приняла на пополнение под Дорогобужем, — Синицына и Кулькова. Синицын упал у самой кромки берега, схватившись за живот, и я подполз к нему и понял по тому, как он держался, что не жилец, а Кулькова накрыло осколком в горло возле самой пушки, и он не успел даже упасть — сел на землю и остался сидеть, привалившись к колесу.
Немцы вышли из леса минут через двадцать после первого миномётного залпа — цепью, шагов на триста, неторопливо, зная, что мы с открытого берега смотримся как на ладони, а они под прикрытием кустарника. Я насчитал человек тридцать, две пулемётные точки развернулись сразу, и стало ясно: они хотят взять мост раньше срока, пока по нему ещё идёт народ, — и это меняло всё.
Копать было некогда — переправу держали на голом откосе, ни окопа, ни ровика, только прибрежный ил да песок. Хвостов рубил в это время, топором и двумя пилами, сруб из брёвен плавника, что валялся на берегу с половодья, — накат в две жерди, брустверок на скорую руку, и туда же — три подводы, перевёрнутые набок, колёсами к немцу, мешки с зерном, что не успели вывезти, укладывали как есть, не разбирая. Опарин с Ковалёвым и его ДП засели за перевёрнутой телегой у самого въезда на мост, там, где насыпь давала хоть какое прикрытие.
— Без команды не бить, — сказал Бортников, проходя вдоль линии низко, чуть не ползком. — Подпустим на двести, там их и наш «максим» с того берега достанет, и ваши винтовки не зря переведём.
Немцы подошли на двести шагов, и тут случилось то, чего я боялся ещё утром, разглядывая карту берега в голове: колонна на мосту не кончилась. По доскам ещё шли последние подводы с ранеными, и позади всех — трое санитаров тащили носилки, и на носилках лежал кто-то с перебинтованной головой, и шли они медленно, потому что быстрее нести раненого нельзя.
— Огонь! — крикнул Бортников, и рота ударила разом, и «максим» с того берега тоже ожил, и цепь немецкая залегла, но не отошла, а стала перебежками сокращать дистанцию, прижимая нас плотным огнём из пулемётов, и щепа полетела с наших срубов, и Гнутов вскрикнул, когда пуля чиркнула по прикладу у самой его руки.
Носилки на мосту были ещё на середине пролёта, когда немецкий пулемётчик перенёс огонь по настилу — то ли увидел, то ли угадал, что там движение, — и доски вспыхнули щепой под очередью, и один из санитаров упал, схватившись за плечо, и носилки чуть не соскользнули в воду.
— Прохор, за мной, тащим носилки! — крикнул я и побежал на мост, а куда деваться было, если два человека там оставались одни под огнём.
Мы добежали до середины, схватили носилки за уцелевшие ручки, и я почувствовал, как доски под ногами дрожат от каждого разрыва рядом, и раненый на носилках — молодой парень, лет двадцати, с половиной лица в бинтах — держал меня за рукав и повторял одно слово, не разобрать какое, может «не бросай», а может просто стонал так. Мы дотащили его до берега, и там уже подхватили другие руки.
Немцы подошли на сто пятьдесят шагов, когда Бортников поднял руку и крикнул мне, перекрывая треск боя:







