Две тещи один сейф и полмешка совести
Две тещи один сейф и полмешка совести

Полная версия

Две тещи один сейф и полмешка совести

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Изольда работала пилкой ровно, не сбиваясь, и слушала, как хирург слушает анамнез. Перебила один раз, на клубнике: «Со сливками? Ну хоть не жадный», — и снова замолчала до конца.

— Значит, смотри, что у тебя получается, — она отложила пилку. — По пунктам. Пункт первый: дом. Дом у воды, риелторня вокруг вьётся, в чате спрашивают, машина чужая пасётся. Дом хотят. Пункт второй: муж. Клубника, трубочки, «минералку отдельным чеком». Мужа, судя по десерту, уже почти взяли. Пункт третий: старухи твои. Эти воюют за то, что в стене. Итого: у тебя отнимают недвижимость, мужика и остатки семейного покоя. Всё сразу. Поздравляю, Алевтина, ты человек состоятельный: было бы нечего отнимать — не отнимали бы.

Вот за это я её и держу. Не за педикюр. За формулировки.

— И что бы ты делала?

— Я? — Изольда придирчиво оглядела мой безымянный. — Я бы сначала выяснила, кто ест клубнику. Потому что дом и стена никуда не убегут, а мужики бегают быстро. Но ты же у нас не я. Ты сначала всех накормишь, потом всех пожалеешь, потом пойдёшь полировать дверные ручки.

— Я не полирую дверные ручки.

— У тебя ручка на складе блестит, как у нотариуса. Не ври мастеру.

Я оглядела свои руки. Руки как руки. Ухоженные, конечно. У врунов, я всегда говорю, ногти ухоженнее совести — но у меня-то по работе положено.

— Изольда. А если в стене правда что-то есть?

— В стене всегда что-то есть, — она пожала плечами. — Проводка, мыши, деньги, скелеты. Вопрос не что в стене. Вопрос — почему две пенсионерки с давлением узнали об этом раньше единственной наследницы.

Вопрос был хороший. Я носила его в себе всю неделю, как занозу.

В четверг вечером пришло сообщение от Фёклы Тарасовны: фотография, снятая через герань на её подоконнике. Белая машина у поворота, номер читается весь, до последней цифры. Подпись: «Стоит опять. Наглая». Я сохранила фото в отдельную папку и назвала папку «Чайка». Пусть будет. Улики я собирала первый раз в жизни, но руки делали это на удивление спокойно, как гель снимали: слой за слоем, без рывков.

А в субботу заноза пришла ко мне сама. На каблуках.

Она возникла у калитки в полдень: светлый костюм, папочка под мышкой, улыбка шириной с прайс-лист. За её спиной, на дороге, машины не было: пришла пешком от магазина, каблуки в сельской пыли, но походка такая, будто под ней ковровая дорожка.

— Алевтина Ефремовна? — она сверилась с бумажкой. — Меня зовут Стелла. Я по поводу вашего объекта.

— Моего чего?

— Объекта. Дома. — Она обвела рукой двор, наличники, старую грушу. — Прекра... Очень перспективное домовладение. Я представляю агентство недвижимости, мы работаем по вашему направлению. Разрешите, я зайду? Всего на пару минут, у меня для вас информация, которая может изменить ваше финансовое положение.

Врать не буду: пустила. Во-первых, хотела понять, откуда у «агентства» мой адрес и моё отчество. Во-вторых, у меня за спиной уже дышали обе старухи — высунулись на голос, как суслики из нор, и не пустить гостью значило устроить представление у калитки, на радость всему чату.

Стелла вошла — и я увидела, как человек оценивает чужой дом. Это отдельное зрелище. Взгляд у неё работал, как лазерная рулетка: щёлк, потолки три десять; щёлк, брёвна лиственница; щёлк, печь в пол-избы, это минус, снесут, поставят камин. Она ещё рта не открыла, а дом в её голове уже стоял без печи, без наличников и без нас.

— Сколько у вас тут соток? — она подошла к окну и постояла, глядя на озеро, ровно столько, сколько стоят перед витриной. — До воды метров сорок? Первая линия. Юг. Ликвидность бешеная. Вы даже не представляете, на чём сидите, Алевтина Ефремовна.

— На табуретке деда, — я подвинула ей вторую. — Присаживайтесь, раз пришли.

Дальше был спектакль минут на двадцать. Стелла раскладывала передо мной бумажки с цифрами, и цифры, честно скажу, были такие, что у меня один раз звякнула крышка чайника в руке. За дом с участком предлагали столько, сколько моя студия зарабатывает лет за десять. Слова сыпались гладкие, обкатанные: «эксклюзивный договор», «покупатель с живыми деньгами», «окно возможностей закрывается», «локация уходит».

— А покупатель кто? — я долила ей чаю. — Кому это у нас печка дровяная понадобилась?

— Серьёзный человек. Семейный, — Стелла отвечала без запинки, по накатанному. — Хочет дом для родителей. Тишина, вода, экология. Печку, разумеется, уберём... уберут. Поставят котёл.

— А дед мой эту печку клал два месяца. Сам. Кирпич возил с разобранной церкви, ему батюшка разрешил.

— Вот видите, какая история! — она сделала пометку в папочке. — «Кирпич с историей» — это плюс к цене, я запишу. Покупатели любят легенду.

Я смотрела, как она пишет, и думала: вот сидит человек, для которого мой дед — легенда к кирпичу. Плюс к цене. И ведь не злая, наверное. Просто у неё глаза-рулетка: что не меряется, того не видит.

Старухи мои вели себя странно, причём обе. Мать сидела в углу с видом таможенника, которому предъявили подозрительную декларацию: молчала, поджав губы, и сверлила гостью взглядом. А вот свекровь суетилась. Подкладывала Стелле пирог, пододвигала варенье, спрашивала, не дует ли. Свекровь, которая мне за всё моё замужество чаю ни разу не налила, ухаживала за риелторшей, как за участковым врачом.

— Фрося, — не выдержала наконец мать, — ты чего стелешься? Сядь. У тебя сердце.

— У меня сердце радуется, когда в доме культурные люди, — свекровь поправила салфетку. — Девушка по делу пришла, не с лопатой.

Про лопату она зря. Мать медленно повернулась, и я поняла, что через минуту тут будет второй фронт. Пришлось вставать между ними с чайником, как миротворческий контингент.

— Подведём итог, — Стелла поднялась, оправила пиджак. — Предложение действует до конца месяца. Подумайте, Алевтина Ефремовна. Такие деньги за такую... — она запнулась на слове «рухлядь», я видела, как она его проглотила, — за такой возрастной объект бывают раз в жизни. Все документы у вас в порядке? Наследство оформлено? Обременений нет?

— В порядке, — я открыла ей дверь. — До свидания.

— Я оставлю визитку. И вот что ещё, — она приостановилась на пороге, и на секунду сквозь глянец проступило живое, цепкое, голодное. — Такие дома, как ваш, знаете, чем кончают? Пожарами. Спорами наследников. Старыми стенами, которые падают на кого-нибудь. Продавайте, пока он целый. Это я вам не как агент. Это я вам как женщина женщине.

Она ушла, а «как женщина женщине» осталось. Странная фраза от человека, который видел меня первый раз в жизни. Я стояла на крыльце, смотрела ей вслед и машинально тёрла большим пальцем визитку — глянцевую, скользкую, — пока в голове не включился Изольдин голос: «А чего это ты полируешь, Алевтина?»

Вечером того же дня старухи пошли в атаку. Сговорились они, что ли: первый раз в жизни синхронно.

— Аля, — начала мать, когда я домыла посуду. — Надо вскрывать.

— Что вскрывать?

— Ты знаешь что. Стенку в горнице. Не делай мне тут лицо, ты шкаф сундуком подпёрла, я что, слепая? Я слепая, но не настолько.

— Мама. Откуда ты знаешь про стенку?

Пауза. Мать поняла, что проговорилась, и пошла напролом, как всегда, когда отступать поздно:

— Неважно. Материнское сердце — рентген.

— Вскрывать надо, Алечка, — мягко подхватила свекровь из своего угла. — Только не абы как. У меня есть человечек, золотые руки, он замочки открывает — комар носа не подточит. Тихонько откроем, посмотрим, что там, и назад закроем. Никто и не узнает.

— А болгаркой быстрее, — отрезала мать. — Чего там смотреть в замочек. Полчаса — и всё наше.

— Всё чьё? — не удержалась я.

Обе замолчали. Вопрос повис над столом, как лампочка без абажура — голый и неудобный.

— Семейное, — нашлась наконец мать.

— Общее, — поддержала свекровь и на всякий случай взялась за валидол.

Я вытерла руки полотенцем, повесила его на крючок и повернулась к ним. Внутри у меня к этому моменту доварилось.

— Слушайте меня, обе. Дом этот дед оставил мне. Стенка в этом доме — моя. И то, что в стенке, — тоже моё, что бы там ни лежало: деньги, документы или дедовы портянки. Вскрывать я его буду тогда, когда решу. Может, завтра. Может, через год. А кто полезет туда без меня — с болгаркой, с человечком или с лунным календарём, — тот поедет домой в город первым же автобусом и в этот дом больше не войдёт. Всё. Совещание окончено.

Я ждала скандала. Скандала не случилось, случилось хуже: обе переглянулись, и в этом взгляде я прочитала не обиду, а перегруппировку. Так переглядываются люди, которые поняли, что в лоб не выйдет, и уже прикидывают обход.

Ночью, выйдя на кухню за водой, я услышала из горницы приглушённое, в подушку, бормотание. Мать держала совет со штабом. До меня долетело только «нужен план "б"» и «а ты узнай у своей, где эта Стелла принимает». Я стояла босиком с чашкой в темноте и соображала: стоп. Откуда мать знает, как зовут риелторшу? Стелла представилась мне. При матери она называла только агентство.

Я тогда решила, что мать подслушивала из сеней. Умею же я, когда хочу, найти всему спокойное объяснение.

А в воскресенье вечером позвонил Ефим. Голос был легкий, наетый, воскресный.

— Ну что, хозяйка поместья, как дела на латифундии?

— Приезжала риелторша. Предлагает продать дом.

— Да? — И вот тут он ошибся. Ни тебе «какая риелторша», ни «чего хотела», ни «гони её в шею». Вместо всего этого: — И сколько дают?

Я села на табуретку. Медленно.

— Ефим. Тебя не удивляет, что ко мне в село пришла женщина в костюме? Тебя интересует сколько?

— Ну а чего такого, — он засуетился голосом, я слышала, как он там, в городе, ходит по кухне. — Земля у воды, сейчас все это ищут, логично, что пришли. Аль, ну а если по-честному... может, и правда продать? Ну что этот дом? Печка дровяная, удобства на границе с цивилизацией. Деньги такие, что нам с тобой... Люба вырастет — ей квартиру. Себе машину поменяем. В Крым съездим наконец, ты десять раз хотела.

Он говорил, а я слушала не слова. Слова были даже разумные. Я слушала темп: он торопился, как человек, который проговаривает заготовленное и боится, что перебьют. Такое я тоже знаю по студии: заготовленный текст всегда чуть быстрее живого.

И ещё я слушала себя. Потому что где-то на «в Крым съездим» внутри у меня предательски потеплело. Мы ведь правда хотели в Крым. Ещё до Любы. Он тогда разложил на кухне карту, вёл пальцем вдоль берега и обещал: вот сюда, и сюда, и в Балаклаву обязательно. Палец у него был в мазуте, и след от этого пальца так и остался на карте, южнее Ялты. Карта до сих пор лежит у нас в шкафу. След тоже.

Вот так нас и держат. Не за руки. За старые карты.

— Ефим. Это дом моего деда.

— Да я понимаю, память, всё такое. Но память, Аль, она же не в брёвнах. Она вот тут, — он, судя по звуку, стукнул себя в грудь. — А брёвна — это просто брёвна. Дед бы первый сказал: живым — жить.

Дед бы первый взял тебя за шкирку, подумала я. Дед тебя, лёгкого, видел насквозь ещё тогда, когда я видела одни твои руки.

У деда я выросла, между прочим, наполовину. Мать вечно умирала по своему расписанию, и меня на всё лето сдавали в Заозёрье. Дед научил меня держать молоток, отличать сосну от лиственницы и молчать, когда клюёт. Я в этом доме знала каждую половицу голыми пятками. И этими же пятками, по этим же половицам, сейчас ходила чужая женщина с рулеткой вместо взгляда и записывала моего деда в легенду к кирпичу.

— Слушай, а давай завтра встретимся, всё обсудим? — Ефим разгонялся. — Я тут посмотрел варианты. Есть отличная студия под сдачу, окупаемость сумасшедшая.

— Ты уже варианты посмотрел.

Молчание. Секунды три. Для Ефима вечность.

— Ну я же для семьи стараюсь...

— Для семьи, — я встала с табуретки, потому что сидеть больше не могла. — Для семьи, Ефим, стараются дома. А ты для семьи стараешься где-то в другом месте. По четвергам. С клубникой. Знаешь что? Поживи-ка ты пока у Спири. У тебя там движок, варианты и окупаемость. А у меня тут дом, ребёнок и две сумасшедшие матери. Когда разберёшься, для какой семьи ты стараешься, — позвонишь.

И положила трубку.

Ночь после этого я провела содержательно: полтора часа смотрела в потолок, потом взяла телефон и перечитала его сообщения за месяц. «Задержусь, клиент горит». «Спи, я у Спири». «Купил Любке самокат, только ей не говори, сюрприз». Вперемешку. Правда вперемешку с ложью, самокат вперемешку с клубникой, и попробуй отдели. В два ночи я поймала себя на том, что уже наполовину простила: ну а вдруг правда клиент, ну а вдруг правда для семьи. Дошла до ванной, посмотрела в зеркало на это размякшее лицо и вслух себе напомнила:

— Две трубочки, Аля.

Помогло. Утром я взяла телефон и набрала слесаря из райцентра — того, что ставил замки в студии. Потом взяла телефон и набрала слесаря из райцентра — того, что ставил замки в студии.

В понедельник слесарь приехал и поменял замок на входной двери дедова дома. Личинку я выбрала с секретом, ключей заказала ровно два: себе и Любе — Любин пока лёг в жестянку с крючками, до лучших времён.

Днём, пока слесарь возился с личинкой, позвонила Люба.

— Мам, а папа сегодня опять у дяди Спири ночует? Он утром носки искал и не нашёл, взял мои гольфы. Со смешариками.

— Пусть носит. Ему идёт.

— Мам. А вы поругались, да?

Я переложила трубку в другую руку. Врать дочери, которая ведёт бухгалтерию бабушкиных шоколадок, дело безнадёжное: аудит вскроет.

— Немножко. Взрослые иногда ругаются, потом чинятся.

— Как машины у папы?

— Как машины у папы. Только запчасти дольше идут.

Она помолчала, посопела и сменила тему на главную:

— А нам с тобой в дедов дом ключ будет? Новый?

— Тебе — первой. Лежит уже. В жестянке с крючками, где дедовы поплавки.

— Класс, — оценила Люба. — Только бабушкам не говори, где. А то они найдут. Они всё находят, знаешь. Кроме здоровья.

Устами младенца. Я спрятала телефон и пошла принимать работу.

Старухам я объявила новый порядок открытым текстом, за ужином:

— Жить живите. Но ключа не будет ни у кого. Пришли — я открыла. Ушли — я закрыла. Дом теперь режимный объект.

— А если ты на работе, а мне давление? — мать приложила ладонь ко лбу.

— На улице лето. Посидишь на лавочке, подышишь. Тебе врач велел.

— Аникей бы в гробу перевернулся, — свекровь покачала головой. — Родную сватью — на лавочку.

— Аникей, — я повесила новый ключ на шею, к крестику, и цепочка легла на своё место, как влитая, — Аникей, Ефросинья Гавриловна, лежит спокойно. Он единственный из всех вас знал, что в этой стене. И вам не сказал. Вот и думайте, почему.

Вот тут они притихли обе. По-настоящему, без театра.

Уже в темноте, перед сном, телефон мигнул сообщением от Ефима: «Ну и характер у тебя, Стрежнева. Ладно. Я у Спири, остыну. Люба со мной, накормлена, уроки сделали. Целую». И через минуту второе: «Замок, говорят, поменяла? Быстрая ты».

Говорят. Донесли уже. Интересно, которая из двух: та, что за слухи, или та, что за международное положение?

А я пошла запирать свой режимный объект. Ключ был новенький, ещё в заводской смазке, и до блеска я его натёрла прямо на ходу, подолом фартука, сама не заметив как.

Теперь пускать буду я.

Глава 3.

Грохот я услышала от колодца. Такой, будто в дедовом доме рожала бетономешалка.

Я бросила бидон с молоком на лавку у калитки и влетела в сени. Дверь в кухню была распахнута, из проёма тянуло кирпичной пылью, и в этой пыли, как в дыму сражения, двигались две фигуры.

— Стой, ирод! — орала одна. — Кто тебе разрешил печь трогать?!

— А тебе кто разрешил поленницу разваливать! Я всё видела! Ты под низ смотрела!

— Я дрова ровняла!

— В мае?!

Картина мне открылась такая. Русская печь, дедова гордость, стояла с выломанной заслонкой и разобранным боком: кирпичи, целые и колотые, лежали горкой на полу, рядом валялась кочерга, которой, судя по всему, работали как ломом. У печи, по локоть в саже, стояла моя свекровь. Сердечница. Умирающая. С молотком в руке.

Напротив, в дверях чулана, держала оборону мать с поленом наперевес. За её спиной, в чулане, поленница была разворочена до земли, и под ней, в полу, отчётливо зияло свежее копаное.

— Так, — я не узнала собственный голос. — Обе замерли.

Не замерли. Куда там.

— Алечка! — свекровь всплеснула молотком, и я на всякий случай пригнулась. — Я тебе сейчас всё объясню! Я протапливать стала, а там гудит! В печи! Гудит и простукивает! Я подумала — авария, газы, надо разобрать, пока дом не взлетел!

— У нас печь дровяная. Каким газам там гудеть?

— Болотным! — не сдалась свекровь. — Дом-то у воды!

— Врёт она всё, — мать вышла из чулана, не выпуская полена. — Она ещё вчера вокруг печи круги нарезала. Щупала. Я видела. Она решила, что там второе дно у лежанки, мне Люба сказала, что она в интернете смотрела про тайники в печах!

— А ты! — свекровь ткнула молотком в сторону чулана. — Под поленницей у тебя что, тоже газы?

— А я, — мать выпрямилась и прижала полено к груди, как знамя, — искала кольцо. Обручальное. Уронила ещё на Пасху, оно закатилось.

— На тебе кольцо, Октябрина!

Мать глянула на свою руку, где преспокойно сидело её обручальное кольцо, и не моргнула:

— Второе. Запасное.

— Врёшь и не краснеешь! — ахнула свекровь.

— Это загар, — не повела бровью мать. — И вообще, Фрося, чья бы корова. Ты в чужую печь с молотком влезла. Я хоть копала снаружи, культурно.

— Культурно! Ямы по всему двору, как на полигоне!

— Ямы — это дренаж!

Вот тут меня и прорвало. Наверное, впервые за эти недели по-настоящему.

Я подняла с пола половинку кирпича и грохнула её на стол так, что подпрыгнули чашки.

— Хватит! Обе! Молоток на стол. Полено на пол. Быстро!

И они, что удивительно, послушались. Молоток лёг на стол, полено покатилось к порогу. Стало тихо, только кирпичная пыль оседала в солнечном столбе из окна, медленно, как в церкви.

— Вы что творите, — я говорила уже тихо, и от этого им, кажется, стало страшнее, чем от крика. — Это печь деда. Он её клал два месяца. Кирпич с церкви, глина с того берега, он её ладонями гладил, когда она сохла. Он в ней хлеб пёк, когда бабушки не стало, потому что сказал: дом без хлебного духа сирота. А вы её — кочергой. За три дня до Троицы. Две старухи, которые на его поминках громче всех рыдали.

Мать открыла рот. Закрыла. Свекровь попыталась незаметно вытереть сажу со щеки, размазала шире и стала похожа на провинившегося трубочиста.

— Аля, — мать заговорила первой, и голос у неё был непривычный, без командирских ноток. — Ты не понимаешь. Нам очень надо знать, что в этом доме спрятано. Очень надо.

— Кому «нам»?

— Мне, — мать даже подбородок подняла, как на параде.

— И мне, — эхом откликнулась свекровь.

Они переглянулись с ненавистью старых партнёров, которых угораздило оказаться в одной лодке.

— Зачем?

И вот тут обе замолчали намертво. Как партизанки. Мать смотрела в пол, свекровь в окно, и по этим двум взглядам я поняла одно: причина у каждой своя, но обе причины весят больше, чем моя печь, мой дед и моё мнение вместе взятые.

Дальше выяснять мне не дали. У калитки хлопнула дверца машины, и во двор, сияя свежей рубашкой, вошёл мой муж. С букетом. Пионы, крупные, бордовые: он покупал такие на каждое примирение, у него это было отработано, как замена масла.

— Девчонки, я с миром! — начал он с порога и осёкся, увидев сначала гору кирпичей, потом сажу, потом наши лица. — Это... что у вас тут?

— Ремонт, — отчеканила мать.

— Осмотр коммуникаций, — поддержала свекровь.

Ефим посмотрел на разобранную печь взглядом профессионального механика, которому показали двигатель после «сам чинил по ролику», и, надо отдать должное, всё понял правильно. А дальше сделал то, что умел лучше всего на свете.

— Ну, слушайте, — он положил букет на стол, рядом с кирпичом. — Может, это и к лучшему, а? Печь всё равно старая, перекладывать — золотая работа выйдет. Я тут как раз посчитал с одним человеком... Если дом продавать, то печь и разбирать не надо, покупатель всё равно всё снесёт. Получается, мамаши нам даже сэкономили на демонтаже.

Он ещё договаривал это своё «сэкономили на демонтаже», а я уже слышала только звон. Не в ушах. В голове. Тонкий такой звон, с которым лопается последняя ниточка.

— Продавать, — повторила я. — Ты опять про продавать. У тебя жена неделю живёт между двумя землеройками, у тебя тёща с молотком, у тебя печь деда в руинах, и ты приехал с пионами рассказать мне, что они сэкономили?

— Аль, ну я же в смысле...

— Да продать эту рухлядь, и вся недолга! — встряла вдруг свекровь, оживая. — Правильно Ефимушка говорит! И Стеллочка дело говорит: пока целый, продать, а то сгорит ещё, не дай бог, и…

Она поперхнулась на полуслове.

В кухне стало очень тихо. Даже пыль, по-моему, перестала оседать.

— Стеллочка, — я повернулась к свекрови всем корпусом. — Ефросинья Гавриловна. А откуда вы знаете, как её зовут?

Свекровь заметалась взглядом между мной, Ефимом и дверью.

— Так это в чате писали. В сельском. Риелторша, мол, ходит, Стелла.

— В чате писали «женщина в костюме». Я этот чат читаю каждый день. Имени там не было ни разу.

— Значит, Люба сказала.

— Люба её не видела.

— Значит, ты сама и сказала! — свекровь пошла в отказ, как танк через болото, с рёвом и брызгами. — Ты и сказала, а я запомнила! У меня память, слава богу! Я всё помню! Это у твоей матери склероз!

— У меня?! — взвилась мать.

И они сцепились снова, уже друг с другом, с полуоборота. Мать шагнула к свекрови, свекровь отшатнулась, взмахнула рукой, зацепила дверцу буфета — и с верхней полки, где он простоял, сколько я себя помню, поехал бабушкин сервиз.

Я успела к нему на полшага раньше пола. Поймала супницу, поймала блюдо, а чашки — нет. Три чашки, тонкие, в кобальтовую сетку, с золотым ободком, разлетелись по половицам звонко и окончательно.

Стало тихо, второй раз за день.

Бабушку я не застала: она умерла до моего рождения, и всё моё наследство от неё: фотография в горнице да этот сервиз, который дед берёг сорок лет и доставал два раза в год, на её день рождения и на день их свадьбы. Наливал чай в одну чашку, себе в стакан, и сидел с ней вдвоём. Мы не мешали.

Я присела и стала собирать осколки, голыми руками, с пола, по одному в ладонь. Один осколок полоснул по пальцу, я и не заметила сначала: увидела, когда на кобальтовой сетке остался мой отпечаток, красный, как штамп.

— Алечка, пластырь!.. — дёрнулась свекровь.

— Сядьте. Обе.

Они сели. Синхронно, как в школе. Осколки я ссыпала в супницу, супницу поставила на буфет, палец замотала кухонным полотенцем. Руки мастера маникюра, между прочим. Мой рабочий инструмент. Завтра шесть клиенток.

А потом я повернулась к мужу, который всё это время простоял у стола, не шелохнувшись.

Ефим, самый родной когда-то человек, при слове «Стеллочка» сделал маленькую вещь. Крошечную. Он перестал вертеть в руках ключи от машины.

Замер. Как школьник у доски, когда учитель ведёт пальцем по журналу.

— Ефим, — позвала я почти ласково. — А ты знаешь Стеллу?

— Какую Стеллу? — голос у него не изменился. Молодец. Годы тренировок. — Риелторшу вашу? Откуда. Ты же сама говорила, приезжала какая-то тётка в костюме.

— Я не говорила тебе, что её зовут Стелла.

Пауза. Он улыбнулся — той самой улыбкой на полдвора, только теперь она включилась с задержкой, как лампочка на сырой проводке.

— Ну, значит, мать сказала. Или в чате. Аль, ты чего как следователь? Устал я от этого цирка, честно говорю.

— Он устал.

Я достала из кармана чек. Тот самый, сложенный вчетверо, потёртый на сгибах, потому что я таскала его с собой две недели, как больной зуб трогают языком.

— Держи, устал. Это тебе от «Волжской террасы». За четверг. За клубнику со сливками. За две трубочки. Забыл забрать.

И швырнула ему в лицо.

Бумажка полетела плохо, бестолково, как летают бумажки, — но он поймал. На автомате, одной рукой, тем самым красивым хватом, каким ловил Любкин мяч. Поймал и дёрнул, и чек порвался у меня ещё в пальцах, потому что я, оказывается, не выпустила.

Мы стояли друг напротив друга, и у каждого в руке было по половине чека. У него осталась клубника. У меня дата и время.

— Аля, — он начал медленно, глядя на свою половину. — Это не то, что…

— Только не говори «что ты думаешь». Придумай хоть раз что-нибудь своё.

— Я хотел сначала сам разобраться, потом тебе рассказать. Там деловая встреча была. По дому как раз, по документам. Аля, ну подумай о Любе хотя бы. Ей отец нужен. Нам нельзя сейчас ссориться.

— У нас всё было, Ефим, — я замотала полотенце на пальце туже. — А про Любу ты вспомнил правильно. С опозданием на три четверга, но вспомнил.

На страницу:
2 из 3