
Полная версия
Шторм. Нет пути назад
Мир обрушился на него нефильтрованными запахами.
Это был не просто запах. Это была атака, удар по незащищённым чувствам. Тысячекратно усиленная после чистоты скафандра.
Ароматы ударили в нос, поползли в горло, обжигая лёгкие. Пахло старым маслом, потом, влажной тканью, плесенью, человеческим бытом, жареным мясом. Матвей закашлялся, глаза его заслезились. Он шагнул, шатаясь, словно пьяный от этой гремучей смеси, и последовал за Храповым в коридор, цепляясь рукой за прохладную бетонную стену для опоры.
— Молодые пусть первыми на промывку идут, — Петрович махнул рукой девушке и кивнул Матвею.
Сыновья Храпова повели Матвея и Елену в коридор.
— Пришлось самим систему делать, старая вся сгнила. Входите по одному. Как только попали в бокс, встаёте на деревянную платформу, сверху распрыскиватель заработает…
Первым зашёл Матвей.
Петрович проводил его взглядом, обернулся к Храпову.
— Ты мне вот что скажи, Михаил Борисыч, — голос Петровича звучал устало. — Почему эти твари за дверью так сразу заткнулись? Они нас чуть на запчасти не разобрали, а как мы за твой порог — через время, как гул пошёл, сразу тишина настала. Как отрубило. Будто и не было их. И когда генератор зачихал, они будто заволновались, долбить начали. А как он заработал — словно отключились.
Храпов прошёл немного вперёд, его сапоги гулко отбивали шаг по голому бетону. По бокам низкого коридора тянулись массивные металлические двери с замками.
— Пакт, Виктор. Молчаливый пакт, — ответил он, оборачиваясь. — Без бумаг, без рукопожатий. Основанный на том, что они… в каком-то извращённом смысле всё ещё люди. Или были. — Он тяжело вздохнул, и этот вздох эхом отозвался в тесном пространстве. — Ведь сдохнуть должны были все, кто снаружи оставался все эти годы. Ан нет. Бегают до сих пор. Как? — он остановился, обращаясь к Петровичу. — Ведь там радиация, болезни всякие, а им хоть бы хны.
— Не знаю, Михаил. Не знаю… — задумчиво ответил Петрович. — Но что доподлинно могу сказать — человеческого в них уже ничего не осталось. Так что ты там о пакте-то говорил? — вернул он разговор на прежнюю, интересующую его тему.
Храпов кивнул головой.
— Человеческого, говоришь, не осталось? Пакт? Всё просто. Мы им — тепло. Они нам — невмешательство. Простая арифметика выживания. Существа они, знаешь ли, примитивные. Как ты правильно подметил. Простые животные. У них тут, в старых, заброшенных тоннелях, в тупиках гнездо. А наш дизель, советский, тот ещё монстр, — он греет не только нас. Выхлопные газы идут по старым техколодцам в переход и прямиком в их логово. Они на этом тепле, как грибы на навозе, и сидят. Греются. Свою поганую плесень культивируют. — Он на миг остановился, обернулся. Его лицо в тусклом свете аварийных ламп было похоже на перекопанную землю. — Тепло, Виктор. Им нужно. Вот и весь расчёт, получается. Основа всего.
Петрович молчал, смотря на полковника, но его ум лихорадочно работал. «Пакт». Слово из учебников истории. Нездешнее. Но Храпов был прав — в этом была своя, железная логика. Они грели тварей, которые хотели их съесть. А твари, получая своё, откладывали пиршество.
Он вспомнил свой подвал. Их «пакт» был другим. Он был с радиацией, со Штормом, с голодом. И с бедой, которую запрещено заносить в подвал. Не с разумными существами, а со слепыми силами.
Казалось, их путь был чище. Но теперь, видя этот бункер с его генератором и чистым полом, он задавался вопросом: а где грань? Когда попытка выжить превращается в сделку с тем, что должно тебя убить? И нет ли у них, у «Крыс», своей «веселухи», которую они потихоньку греют? Страх? Отчаяние? Равнодушие к тем, кто снаружи? К тем, кто стучался в их дверь, не зная пароля, тайного знака? А они смотрели на них в перископ и не пускали внутрь.
Первая дверь в коридоре открылась. Из неё показался Матвей — уже без защитного костюма, в чистом комбинезоне. Выглядел он непривычно уязвимо, почти по-домашнему. Петрович на мгновение отвлёкся от разговора, проводил его взглядом и кивнул: живой, чистый, уже хорошо. Внутрь, ему на смену, вошла Елена.
Петрович посмотрел на спину полковника. Тот нёс свой автомат, как ношу. Они все несли свои ноши. И, возможно, Храпов просто был честнее. Он назвал свою сделку с чудовищами «пактом». Не прикрывал её высокими словами о семье и долге. Просто «ты мне — я тебе».
Петрович, прижимая шлем к груди, как щит, нахмурился. Его взгляд скользнул по свежевымытому полу, по пятнам на стенах и зацепился за свежее, бурое пятно на полу.
— Кровь, что ли? — ткнул он головой вниз, обходя пятно.
— Скажешь тоже, — отмахнулся Храпов, и в его глазах мелькнуло раздражение. Он кивнул на младшего сына, того, что стоял позади всех, тот виновато опустив голову. — Димка-бездарь. Мать послала за томатной пастой для рагу. Во-от! — Он резко указал на большое пятно на полу, от которого тянулась дорожка высохших брызг. — Принёс! Всю лестницу этим пойлом измазал! Три часа отскребали! Перевёл впустую недельный запас. — Он повернулся, и его взгляд, полный бессилия и ярости, на мгновение впился в лицо сына. Тот съёжился ещё больше.
— Бывает, — Петрович ухмыльнулся, затем решил напомнить про разговор о диких. — Так про пакт твой. Получается, ты их… поддерживаешь, что ли? — спросил он, и в его голосе зазвучала жёсткая, подозрительная нота. Он ткнул подбородком в сторону, откуда доносился гул генератора. — Подкармливаешь теплом? А они тебе за это… не трогают? Красиво. Слишком красиво для этого дерьмового мира.
Храпов повернулся к Петровичу, и его лицо стало снова непроницаемым.
— Отвечаю на твой вопрос. Я никого не «поддерживаю». Стою в стороне. Наблюдаю. Я заметил: работает генератор — у порога тишина. Не работает — слышим скрежет и вой. Долбятся в люк. Предположил обоснование. И оно подкрепилось практикой. Вот и вся поддержка. Холодная констатация факта. А ты… «поддерживаю»… — он с презрением выдавил это слово из себя. — Тьфу. — Сплюнул он вбок. — Я бы с радостью поддержал военных, если бы они людьми были. А по сути, они тоже не брезгуют человечиной.
Петрович кивнул.
— Ходили слухи об этом.
Храпов посмотрел вглубь коридора.
— Если бы только слухи, — махнул рукой. — Вот поэтому я и стою в стороне от всего происходящего. Нет доверия у меня к людям. Ну нет его. А дикие… не трогаем их. И они нас.
— Хм… — Петрович качнул головой. — Странно. Они ведь на любой шум кидаются, как псы на кость. А тут генератор гудит. И они… терпят. Словно и правда договорились.
Запах тушёного мяса становился всё сильнее, перебивая все остальные. Он звал их, как путеводная нить. Впереди манила приоткрытая дверь, из-за которой лился тёплый, живой свет и доносилось тихое позвякивание посуды.
В коридоре показалась Елена. Сыновья полковника, увидев её без защитного костюма, замерли на месте.
— Смотри на моих балбесов, — тихо сказал Храпов и толкнул локтём Петровича. — Как они на твою девчонку пялятся. Дикари, ей-богу… — Он сделал два шага вперёд. — Алексей, Дима, что вы там застыли? Ну-ка, проводите молодёжь на кухню, помогите матери. — Сыновья вздрогнули, засуетились и пошли на кухню.
— Пойду и я, Михаил Борисович, душ ваш приму, — усмехаясь, сказал Петрович. — Смою мерзость уличную.
— Давай, давай, — Храпов махнул рукой в сторону выхода. — Подожду тебя, Пётр Викторович. А между делом курну по одной.
Он достал из кармана потёртый кисет, извлёк из него трубку — старую, с обкуренным чубуком — и принялся неспешно набивать её табаком. Движения были выверенными, почти ритуальными. Щепотка, утрамбовка, ещё щепотка.
Петрович замер на секунду, глядя на эти знакомые с детства жесты. В ноздри ударил запах — густой, терпкий, живой. Табак. Настоящий, не какая-то труха, смешанная с неизвестно чем. От этого запаха где-то в глубине желудка сладко заныло, а во рту моментально собралась слюна.
Десять лет. Десять лет, как он завязал с этой дрянью. Бросил в одночасье, когда врачи сказали: «Или лёгкие, или курево». Выбрал лёгкие. А запах... запах остался. И сейчас, в этой бетонной коробке, где смерть поджидала за каждым углом, этот запах ударил сильнее любого наркотика.
Храпов, заметив его взгляд, протянул кисет.
— Завязал, — Петрович сглотнул, с усилием отводя глаза от трубки. — Давно уже. Но тянет... тянет с бешеной силой. Как будто и не бросал.
Он развернулся и, не оглядываясь, пошёл на дезинфекцию, чувствуя спиной запах табака и понимая, что этот запах будет преследовать его ещё долго.
Через несколько минут Петрович вышел из комнаты дезинфекции.
Полковник, увидев его, стряс остатки из трубки в консервную банку.
— Нам сюда, — Храпов потёр ладони, и с его лица, как по волшебству, спала маска сурового коменданта. В уголках глаз собрались морщинки-лучики, а губы растянулись в широкой, почти мальчишеской ухмылке. — Аннушка! — крикнул он, подойдя к двери на кухню. — А не достать ли нам… того, коньячку? А? Повод-то какой! Гости в доме, да ещё какие!
Из-за двери послышался мягкий, сдержанный смех.
— Ну, если по чуть-чуть… За встречу, — робко, но с ноткой теплоты отозвался голос Анны. — Только по чуть-чуть, Миш. Помнишь, что было в прошлый раз? До утра песни горланил, а потом страдал сколько.
Храпов обернулся к гостям, и в его глазах на миг вспыхнул огонёк из того старого мира, где «в прошлый раз» значило похмелье, а не смерть.
Их провели в небольшую комнату, стены которой вместо обоев были заклеены выцветшими плакатами гражданской обороны: «Порядок на рабочем месте — залог выживания», «Знай своего врага в лицо». В углу, на полке, стоял допотопный радиоприёмник «ВЭФ», из которого доносилось однообразное, убаюкивающее шипение пустого эфира, иногда перемежающееся помехой.
Петрович машинально взглянул на дозиметр, висящий на стене. Стрелка неподвижно лежала на нуле, в зелёной зоне. Он почувствовал на себе тяжёлый, оценивающий взгляд Храпова. Повернул голову к нему.
— Знаешь, какое у меня правило, Михаил Борисыч, — проворчал Петрович, опускаясь на табурет и упирая ногу в стол. — Доверяй только дозиметру. И то не всегда.
Глаза у Храпова блеснули, он ухмыльнулся.
— И правильно, — кивнул Храпов, устраиваясь напротив. Его движения были медленными, хозяйскими. — Там, снаружи, нужно быть всегда начеку. Иначе никак. — Он обвёл взглядом кухню. — Мы тут, понимаешь… как на ковчеге. Ни радиации, ни этой чёртовой пыли. Но и солнца мои парни уже не помнят, — он кивнул на сыновей, которые неотрывно, с глуповатым восхищением следили за каждым движением Елены. — Вон. С девушками как общаться — забыли. Одичали в этой железной банке. Всё под землёй, в полутьме.
На столе, покрытом белой скатертью, стояла жестяная ваза с пучком ярких, неестественно красивых маков и васильков. Елена не удержалась, её взгляд прилип к ним.
— Можно… понюхать? — тихо спросила она, и в её голосе впервые прозвучала не учёная отстранённость, а простая, человеческая жажда красоты.
Анна мягко улыбнулась, и в её глазах мелькнула грусть.
— Они искусственные. Из старого склада. Я их иногда маслом лаванды смазываю — и пахнут, почти как живые. И не вянут.
Она кивнула, и в тот же миг ноздри Елены уловили тонкий, едва уловимый аромат. Он пробивался сквозь густой запах солярки, сквозь вековую пыль бетонных стен. Лаванда.
Елена замерла, прикрыла глаза.
Тёплый вечер. Площадь перед старым театром, залитая золотистым светом заходящего солнца. В руках у Егора — огромный, пышный букет сирени, от которого пахло так же, как сейчас, только в сто раз сильнее, гуще, счастливее. Он стоял перед ней на одном колене, и прохожие оборачивались, кто-то улыбался, кто-то снимал на телефоны. А она смотрела только в его глаза — серые, с весёлыми искорками, и не могла поверить, что это происходит с ней.
— Лена, — голос его был чуть хрипловат от волнения, но твёрд. — Я знаю, что мы вместе не так долго, но одно я понял сразу. Ты — та, с кем я хочу просыпаться каждое утро. Выходи за меня.
Она заплакала.
— Конечно.
Закивала, не в силах вымолвить ни слова, и он надел кольцо на её палец, а вокруг захлопали, засвистели, закричали «горько!». Сирень пахла так, что кружилась голова...
— Вам нехорошо? — голос Аннушки ворвался в видение, разбивая его в мелкие осколки. — Девушка, вы чего побледнели-то? Может, водички?
Елена открыла глаза. Бетонные стены, тусклый свет, запах солярки. И два любопытных, глуповатых взгляда сыновей, уставившихся на неё с другого конца стола. Она смущённо опустила глаза.
— Нет, — выдохнула она, смахивая непрошеную влагу. — Нет, спасибо. Просто... просто запах навеял о прошлом.
Аннушка понимающе кивнула, бросив быстрый взгляд на мужа.
— Лаванда, — сказала она негромко. — Я её ещё до всего насушила, в шкафу лежала. Иногда открываю — дышу. Чтобы не забыть, как пахнет жизнь.
— Присаживайтесь, не стойте, — Храпов пододвинул Елене табурет. — Небось устали от беготни-то?
— Спасибо. Есть немного.
Табурет под ней был жёстким и холодным.
— Ну вот, видите, как удачно, что вас к нам судьба занесла, — он взглядом велел сыновьям отойти от девушки и помочь матери.
Матвей и Петрович, опьянённые этой невероятной атмосферой почти забытого домашнего уюта, полностью расслабились. Они принимали ложки и вилки от сыновей и ставили на стол. Освобождённый от каркаса скафандра, Матвей чувствовал невероятную лёгкость и одновременно — щемящую уязвимость. Он стоял в новом, чистом комбинезоне среди чистых стен, и это вызывало смутную неловкость.
Храпов тем временем подошёл к старому, гудевшему холодильнику и достал оттуда квадратную бутылку коньяка. Пробка уже была вскрыта. Анна расставила на столе простые гранёные рюмки. Полковник налил всем, включая себя и сыновей, по щедрой по меркам нового мира стопке.
— Ну-с… За нежданную встречу! — бутылка звонко стукнула о край первой рюмки.
Они выпили. Огненная волна ударила в желудок и мгновенно разлилась тёплой, обманчивой волной по уставшим телам. У Петровича разом расслабились плечи. А язык, всегда державшийся на привязи осторожности, развязался. Он что-то говорил о стройке, о краске, его голос стал громче, жесты — размашистее.
Сыновья Храпова начали ухаживать за Еленой, выставив перед ней еду, напитки. Получалось у них неуклюже, и когда один из них случайно опрокинул пустой стакан, полковник прогнал их на другой конец стола.
— Ну дайте вы гостям расслабиться, балбесы! — прошипел он, давая подзатыльник сыну.
Матвей откинулся на спинку табурета, и в его памяти всплыл вдруг яркий, давно забытый образ: кухня в детстве, отец, склонившийся над кружкой, пар, запах заварного чайника… От этой мысли стало так тепло и так горько, что комок подкатил к горлу.
От выпитого коньяка Елена мгновенно покраснела. Алая краска залила её бледные щёки, шею, уши. Она выглядела внезапно ожившей.
— Вот видишь, — мягко заметила Анна, подпирая ладонью щёку и с материнской нежностью глядя на девушку. — И цвет лица другой стал, и глаза заблестели. Ожила. Красотка ты наша. — Елена, и без того пунцовая, смущённо опустила глаза, и это было так непохоже на неё.
Анна смотрела на этот живой, стыдливый румянец, и её сердце вдруг сжалось от щемяще-острого, давно забытого ощущения. От воспоминания. Такие же алые, пунцовые, сочные, горячие от духовки яблоки лежали на столе в её старой кухне, когда она готовила их для последнего в жизни пирога. Румянец на щеках девушки был точь-в-точь как тот румянец «синапов» и «белых наливов»…
Анна, наблюдая за ней, расчувствовалась. Взгляд её упёрся в стену, но видела она не бетон. Она видела кухню в хрущёвке. Солнечный свет на кафеле. И тесто. Огромный ком дрожжевого теста, поднимающийся под полотенцем на столе. Запах ванили и горячего воска из духовки. Она пекла пирог с яблоками. Последний пирог. Не знала, что последний. Просто яблоки в магазине были красивые, и Миша любил с корицей.
Она так ясно помнила этот момент: вынимает противень, ставит на решётку. Отломила краешек — проверить. Пирог был идеальным. Пушистым, румяным.
А потом пришёл Миша. Лицо — белое. Он не сказал «всё пропало». Он сказал: «Собирай самое необходимое». И она, кивая, автоматически завернула этот тёплый ещё пирог в фольгу и положила в сумку.
Они его ели здесь, в бункере, уже при свете аварийных ламп. Он был вкусным. Но яблоки отдавали металлом — то ли от воды, то ли от страха, что уже въелся во всё. С тех пор она пекла только хлеб из прогорклой муки да пирожки. Но иногда, как сейчас, когда гости и праздник, ей хотелось снова замесить тесто. Чтобы запахло домом. Не этим. Тем. Чтобы были яблоки, самые простые. Чтобы всё оказалось сном.
— Анна, не мори гостей голодом-то! — окликнул её Храпов, и женщина вздрогнула, словно очнувшись.
Несколько мгновений она смотрела перед собой невидящим взглядом. Потом тряхнула головой, прогоняя наваждение.
— Ой, забылась совсем! — и засуетилась у плиты, разливая по глубоким тарелкам густое, дымящееся рагу.
Глава 16
Петрович сидел, уставившись в свою тарелку. Он видел чистое, хоть и исчерченные мелкими морщинами лицо Анны, видел идеальный порядок на полке с консервами, видел эту тщательно сохранённую иллюзию нормальности. Он понимал, что это — мираж. Но так отчаянно хотел верить, что этот мираж можно сделать реальностью. Хотя бы здесь, в этой бетонной скорлупе.
— Кушайте, не стесняйтесь, — Анна подкладывала им в тарелки. — Мясо у нас своё, Михаил Борисыч знает места, где старые госрезервы ещё не тронуты. И чай отведайте. Хлеб тоже сами печём.
Разговор тек легко и непринуждённо. Храпов расспрашивал о «Рассвете», кивал, вздыхал, узнав о гибели Жоры. Матвей ел, и благодатная теплота еды и алкоголя разливалась по телу, глуша тревожный голос где-то на задворках сознания. В голове зашумело приятным, ватным гулом. На миг ему показалось, что кошмар остался там, за тяжёлым люком, в вечном полумраке, засыпанном пеплом.
Разговоры шли, время текло. Начали вспоминать, как кто встретил первые дни катастрофы. Настоящие первые дни, когда земля ушла из-под ног.
— А мне... — начал полковник, медленно поворачивая в руках пустую стопку. — Мне, значит, звонит Лёня. Из самого штаба. Оттуда. — Он ткнул пальцем куда-то в потолок, в небо, которого больше не было. — Я его, пацана, на себе из-под обстрела вытащил, когда душманы в Афгане нашу колонну на горной тропе в мясорубку превратили. Кусок шрапнели поймал за него... Он потом, каждый год, ровно в тот день, звонил. Спрашивал, как я, как здоровье. Как дела. Пару раз в часть приезжал — водку пили. А как ему звёзды на погоны посыпались, генеральские... так только телефон. Формально. Но звонил. Святое дело для него было.
Он замолчал, вглядываясь в стопку, будто на дне её осталось эхо того звонка.
— А тут... беру трубку. Вижу — он. Раньше, на несколько месяцев раньше. И голос... Голос был не его. Плоский. Металлический. Как у автомата. Говорит: «Храпов. Бери Анну, детей, вещи. И дуй в убежище. В это. Координаты выслал. Никому, говорит, не говори. Ни слова. Не будоражь население». Я спросил: «Лёнь, что случилось?» Он ответил: «Долго рассказывать. На всех мест не хватит. Я нашёл для тебя то, что было. Мы квиты». И... отбой.
Полковник отпил бульона с тарелки, чтобы смочить внезапно пересохшее горло. Его рука дрогнула. За столом повисла гробовая тишина, нарушаемая лишь тяжёлым дыханием. Каждый ушёл в себя, в свой личный ад, когда рухнуло всё: непонимание, первая паника, вид бегущих соседей, мародёры, анархия, стрельба, первые трупы, раскол армии, ракетные обстрелы. А потом... эта всепоглощающая, давящая тишина после.
Петрович, слушая Храпова, видел уже не бункер, а движение. Бесконечный поток людей с чемоданами на колёсиках, с тележками из супермаркетов, забитых едой, водой. Они шли, толкаясь, глаза остекленевшие. Как муравьи, в чей муравейник ткнули палкой. Видел, как эти потоки сначала текли к вокзалам, потом — от них, обратно, когда поезда встали. А потом просто рассеялись, впитались в подъезды, подвалы, станции метро. И наступила тишина. Тишина перед первым Штормом.
В мирной жизни он ещё не знал, что такое по-настоящему страшно. Думал, страшно — это когда на тебя на районе с ножом идут три гопника. Он тогда одному челюсть сломал. Но Шторм... Шторм был другим.
Сначала пришёл звук. Не гул. Вой. Как будто вся земля, вся планета кричала на одной ноте, от которой лопались стёкла в домах. Потом — тьма. Не ночная. Абсолютная. И сквозь эту тьму — шелест. Миллиарды иголок из пепла и песка, бьющих по железу крыши, по стенам. Как будто гигантская наждачная бумага трёт по миру, стирая его.
Он сидел в бетонной яме, которую успел накрыть плитами, заварить и набить продуктами с водой. С ним была Вера. Она не плакала. Она сидела, обхватив колени, и смотрела в одну точку. Дышали через тряпки. Воздух был густой, едкий.
И главным был не вой, а тишина между ними. Полная, беспросветная тишина двух людей, которые понимают: всё, что было — друзья, работа, долги, планы на дачу, ссоры из-за ремонта, дни рождения — всё это кончилось. Навсегда. Осталось только это: бетонный ящик, тряпка на лице и страх, который сидит в животе холодным, живым комом.
Петрович тогда взял Веру за руку. Её пальцы были ледяными. Он не сказал «всё будет хорошо». Он сказал: «Будем жить». Она кивнула. И в этом кивке было больше договора, чем в любой клятве. Договор не на счастье. На жизнь. Любой ценой.
А потом Шторм стих. И они вылезли. И увидели мир, покрытый серым, ядовитым пеплом. И первого мёртвого знакомого. Соседа, автомеханика Саню. Он пытался добежать до своего гаража, не добежал. Половина тело было... отполированным. Кожа, одежда — всё слизано до гладкости, до розовато-серого оттенка. Как будто его часами шкурили гигантской шкуркой.
Петрович вздохнул. Тёплый свет кухни, запах еды — всё это казалось сейчас насмешкой.
— Неделя! — вдруг вскрикнул Храпов, ударив ладонью по столу.
Петрович вздрогнул. Посуда звякнула. Лицо полковника, обветренное жизнью, исказила чистая, неподдельная ненависть.
— Он мне сказал — в запасе неделя была у меня! Они, — он снова ткнул пальцем в потолок, будто протыкая небо, которого не видел годами, — они, суки трусливые, наверняка всё знали! Всё просчитали! За недели знали! Если не больше. И спасали только свои шкуры! Свои жопы жирные в бункера упаковывали! А нас... нас бросили тут, как скот на убой! Как...
Голос его сорвался, перешёл в хрип. Он тяжело дышал, сжимая и разжимая кулаки.
— Миш, — тихо сказала его жена. Она встала, обняла его сзади, прижалась щекой к его затылку. Её руки легли ему на сведённые стрессом плечи. — Миш, ну всё. Всё уже. Не воротишь ничего. Не накручивай. Гости же. Вон, девушку испугал…
Полковник закрыл глаза. Он не смотрел ни на кого. Он видел, наверное, ту самую квартиру, панику в глазах жены, глупые вопросы детей, и этот чёртов телефон в руке — единственный проводник в реальность, которая ещё была настоящей.
— Грех я на себя тогда взял, бригадир, — голос его прозвучал глухо, с ноткой исповеди. Он открыл глаза и уставился на Петровича, ища в его молчаливом, каменном лице если не прощения, то понимания. — Тяжкий грех. Молчал. Никому не сказал. Никого с собой не взял. Тоже... в щель забился. — Он обвёл рукой их тесную, пропахшую пищей и потом кухню-крепость. — Ради них. Ради Анны и оболтусов этих. Сам себе тогда сказал: ты уже отслужил своё, старый хрен. Твой долг теперь — здесь. А там... там пусть другие решают. — Он осмотрел собравшихся. — Давай ещё. По одной. За упокой душ, которые были преданы молчанием.
Он налил. Они выпили молча, не чокаясь. Выдохнули огонь и горечь. И принялись есть уже остывшее, но всё ещё невероятно вкусное рагу. Ели жадно, потому что еда была настоящей, а прошлое — всего лишь горьким воспоминанием, с которым они уже смирились. Но не забыли. Никогда не забудут.
Матвей, сидевший напротив, видел, как взгляд Петровича остекленел, уйдя в прошлое. И его собственную память, точную и безжалостную, этот взгляд выдернул из-за стола и швырнул в тот первый день.
Он не начался с гула сирен. Он начался с тишины. Непривычной, звенящей тишины в офисе, где за окном всегда грохотал проспект. Потом кто-то крикнул: «Смотрите!» Все бросились к окнам. Над городом, на севере, стояли столбы — что-то вроде гигантских, цветных, медленно переливающихся, мерцающих облаков. От земли до неба. Белые, розовые, фиолетовые, зелёные, неземной красоты. Народ на улице замер, доставая телефоны и снимая происходящее на видео.
Кто-то в офисе сказал: «Радуга». Слово повисло в воздухе, не находя отклика в сознании. «Какая нахрен радуга?» — спросил молодой парень из IT. И тут все телефоны завибрировали разом. Не звонки. Предупреждение федеральной системы безопасности. Одно слово: «ТРЕВОГА. НЕМЕДЛЕННО ПРОЙДИТЕ В УКРЫТИЕ.»
«Конец света», — прошептала девушка из тестового отдела и заплакала. А через пять секунд — оглушительный, разрывающий барабанные перепонки грохот, от которого задрожали стёкла и посыпалась штукатурка с потолка. Это был не звук взрыва. Это была звуковая волна, пришедшая позже света разноцветных столпов цвета. Потом погас свет. А через минуту, сквозь рёв автомобильных сигнализаций и крики, пополз первый, невидимый гость — запах. Сладковатый, едкий, пахнущий жжёной пластмассой, резиной и чем-то невыразимо чужим. Запах конца мира.




