
Полная версия
Без Неба 3: Тени Прошлого
— Мик? — сказала Лира.
Сигнал шел с задержкой в полсекунды, и первые реплики мы, как и в прошлый раз, растоптали друг другу.
— Привет.
— Ты… Подожди. — Она наклонилась к экрану. — Ты звонишь второй раз за месяц. Что случилось?
— Ничего.
— Мик.
— Ничего не случилось, — сказал я. — У меня есть деньги, есть корабль, и я могу тебе звонить. Вот и все. Повода нет.
Она смотрела на меня несколько секунд. Потом положила руку на стол — ладонью вниз, спокойно, как кладут точку.
— Тогда я сяду, — сказала она.
И села.
Мы говорили о мертвых.
Не сразу. Сначала было про воду, про сезон, про то, что «Странника» перестроили, — но я знал, куда она ведет, потому что вела она туда с первой минуты, а я вел туда с того дня, как в прошлый раз погас экран.
В прошлый раз я сказал ей главное и не сказал ничего.
«Гавани нет. Арто и Грета погибли». Одиннадцать минут, из которых две я просто слушал ее голос, а остальные девять мы говорили о чужаках у шахты — о том, что опасно сейчас, а не о том, что уже случилось. Потом канал упал, и я вышел из кабины с ощущением человека, который сдал груз и не расписался.
Письмо она получила еще раньше. Два месяца назад, четырьмя строками: обвал, весь жилой ярус, Марк, Грета, Стерн, дядя Арто.
Два месяца — достаточно, чтобы горе осело.
Оно и осело. Она не кричала, не плакала и не спрашивала, как же так. Она спрашивала подробности — ровным голосом, каким читают опись.
— Дядя Арто, — сказала она. — Он сразу?
— Нет.
— Он что-нибудь говорил?
Вот тут я и споткнулся во второй раз за месяц.
Потому что говорил. Он говорил ровно и по делу, как объявляют начало смены, и я держал это в себе три месяца, потому что в прошлый раз посчитал, что ей будет легче без подробностей. Всем всегда кажется, что другим будет легче без подробностей. Удобное вранье: подробности тяжело нести не тому, кто слушает, а тому, кто рассказывает.
— Он попросил сделать по-людски, — сказал я. — На Дне есть обряд. Когда человек уходит, он называет себя и говорит, что уходит, никому не должный. Свидетель повторяет за ним. Иначе Дно решит, что он украл.
— Украл что?
— Свою жизнь.
Лира молчала.
— Он сказал: «Последняя сделка. Артоломей Крест, механик. Дно свидетель: ухожу, никому не должный». — Голос у меня сел, и я переждал. — Я повторил. Потом он отдал ключ. Потом велел беречь сестру.
— Меня?
— У меня одна сестра.
Она отвернулась от камеры — не в сторону, а вниз, к столу, и Искра переступила лапами у нее на плече. Секунд десять я смотрел на макушку в платке и на деревянную стену за ней.
— Хорошо, — сказала она наконец, подняв голову. Глаза были сухие. — Хорошо, что успел. Он ведь всю жизнь боялся остаться должным.
Про это я не знал. Я знал Арто механиком, который двадцать лет следил за чужим кораблем и не взял с меня ни кредита за инструмент. Что он чего-то боялся, я не знал — а моя младшая сестра, видевшая его последний раз в три года и потом только читавшая его письма, знала.
— А Грета? — спросила она. — Какая она была?
— Злая, — сказал я. — Она была очень злая, и это было хорошо. Пока она на тебя орет, ты еще жив и ей есть на кого орать.
— Она мне писала два раза. Я тебе не говорила.
— Я знаю.
— От нее пахло горелым, да? По письмам казалось, что пахло.
— Пахло, — сказал я. — Флюсом и горелым.
Я рассказал ей про резак. Что у Греты был плазменный резак старой серии, тяжелый, с меняным соплом, и что я выкупил у скупщика все наши вещи до последнего съемника, а резак не успел: его уже забрал чужой экипаж и увез на базу, которая называется «Костяной Риф». И что скупщик не взял с меня денег за поиск, потому что за такое, сказал он, не берут.
— Значит, ты за ним поедешь, — сказала Лира.
— Мне туда и так надо.
— Мик.
— Да, — сказал я. — Поеду.
Она кивнула так, будто закрыла строку в своей описи, и посмотрела мимо меня, в сторону.
— У тебя там кто-то стоит.
Сарра сидела на откидном сиденье, вне кадра, и все это время не шевелилась. Услышав, она встала так резко, что сиденье хлопнуло.
— Это Сарра, — сказал я и подвинулся. — Сарра, это моя сестра Лира. Лира, это Сарра. Мой… напарник.
Слово вышло кривое. Я услышал, как оно вышло.
Сарра шагнула в кадр и остановилась на границе света от панели, теребя край куртки.
— Здравствуйте, — сказала она.
— Ой, нет, — сказала Лира. — Не надо «здравствуйте». Мне двадцать три.
— Мне двадцать один.
— Тем более.
И все. Больше ничего не понадобилось.
— Спасибо, — сказала Лира. — Что не бросила его. У него это на лице написано: он из тех, кого удобно бросать. Сам довезет, сам вытащит, сам виноват.
Сарра посмотрела на меня. Потом на экран.
— Мы вместе, — сказала она.
* * *Дальше я почти не говорил.
Я слушал, как моя сестра рассказывает про свою жизнь женщине, которую видит первый раз, — и понял, что за десять лет писем не знал об этой жизни ничего.
Письмо стоит триста кредитов и укладывается в пятнадцать строк. В пятнадцать строк помещается «вода горчит, но пить можно», «сыпь у детей сошла», «за меня в этом сезоне зачли работой». Это не жизнь. Это накладная.
А тут ее спросили, как устроен сад, и накладная развернулась.
«Тихий Камень» — сорок с чем-то дворов на каменной террасе, наполовину рептилоиды, наполовину люди, и людей меньше. Решают старшие, и решают долго: рептилоиды вообще все делают медленно и терпеть не могут, когда торопят. Новому не дают ни земли, ни дома — дают работу и смотрят два года. Лире дали молодняк.
Молодняк — это шесть ящерят, потом стало девять, потом снова шесть, потому что троих забрали в Долину по обмену. Их кормят четыре раза в сутки, держат в тепле и не дают спать в куче, иначе нижние задыхаются. За это ей засчитывают сезонный взнос, дают угол при террариуме и право брать из общего котла.
Сад под сеткой — от птиц. Сетка старая, ее чинят каждый сезон. В саду растет то, что едят, и то, что меняют: корнеплоды, две грядки зерна, кусты, которые она назвала, а я не запомнил. Воду носят от новой скважины: четыреста шагов вниз и четыреста вверх, по два ведра.
В Долину ходят на обмен дважды за сезон, пешком, полтора дня. Несут шкурки, ящерят и сушеное, приносят соль, гвозди, ткань и иногда инструмент. Кредитов там нет. Кредиты там вообще никому не нужны, и когда я это услышал, у меня что-то повернулось внутри: я двадцать пять лет живу в мире, где нет ничего, кроме кредитов, а в полутора днях ходьбы от моей сестры за железо дают соль.
Мала не встает. Кашляет, лежит, узнает не всех. Лира ходит к ней через двор утром и вечером, поит и переворачивает, и говорит об этом так же ровно, как о ведрах: это работа, и она ее делает.
А Искра ловит светящихся жуков.
Приносит их в террариум живыми — придавит, но не убьет, — и они там сидят и светятся, и по ночам весь угол Лиры мерцает зеленым, как приборная панель. Соседи считают, что тритон дурной. Лира считает, что он запасливый.
— Он их не ест, — сказала она. — Он их собирает. У него там уже штук тридцать.
— Зачем? — спросила Сарра.
— А кто ж его знает. Может, ему нравится, когда светло.
Сарра засмеялась. Я не помнил, когда слышал это в последний раз.
Потом они полчаса говорили о рассаде.
Я не преувеличиваю: полчаса. Сарра спросила, что делать, если лотки стоят у теплой магистрали и корень идет вверх, а не вниз. Лира спросила, какая у нас лампа и на сколько часов. Сарра сказала — двенадцать. Лира сказала, что двенадцать много, надо девять, иначе вытянется и ляжет. Потом они выясняли, как поливать в тряске, потому что у Лиры трясет от ветра, а у нас от хода, и разницы, как оказалось, никакой.
Я сидел сбоку и слушал, как две женщины через блокаду, через всю толщу воды и половину чужих ретрансляторов обсуждают, почему ложится рассада.
Мы всю жизнь ели пасту, потому что зелень — роскошь. У Лиры зелень — работа. Между нами лежит все Дно, и разница в одном: у нее еда растет, а у нас покупается.
— Пришли мне семян, — сказала Сарра и тут же осеклась. — Нет. Нельзя же.
— Нельзя, — сказала Лира. — Наверх ничего, вниз ничего. Только слова.
Она сказала это буднично, без обиды. Так говорят про погоду.
А потом сказала:
— Мик, я про то место.
Я выпрямился.
— Я же просил не по каналу.
— Я и не буду. Я только… — Она посмотрела куда-то за камеру и понизила голос, хотя понижать его смысла не было: если тебя слушают на ретрансляторе, можешь хоть шептать. — Там была тетрадь. Отцовская. Он писал все эти годы, Мик. Все десять лет, целая тетрадь, толстая. Я нашла, где он ее держал.
— Что в ней?
— В том и дело. — Она усмехнулась криво, совсем как я. — Она зашифрована. Вся. Кроме начала — начало обычное, про то, как мы уезжали, про мать, про ногу, ну, ты знаешь. Начало я разобрала, там ничего такого, ты все это и сам знаешь. А дальше идет шифр, и я третий месяц…
Экран застыл.
Кадр остановился на ее лице с полуоткрытым ртом, звук ушел вперед и рассыпался в шипение, потом вернулся с середины слова, потом снова пропал. На панели строка узлов моргнула: ждет.
— …и поэтому я не буду об этом здесь, — сказала Лира, когда картинка пошла снова.
— Ты пропала. Повтори.
— Не буду повторять. — Она улыбнулась. — Потом. Не по каналу.
— Лира.
— Мик, ты сам мне это написал. Своей рукой. «Про место в письмах вообще не пиши, дождись меня». Вот я и дожидаюсь.
Крыть было нечем.
Я сам ей это написал — в тот день, когда у меня было восемь кредитов и ни одного шанса, и я боялся, что она напишет лишнее в общий терминал, который читает вся община и половина Поверхности. Теперь у меня был корабль и двести тысяч, и моя собственная осторожность вернулась ко мне тем самым концом, каким возвращается все, что даешь.
К тому же она только что полчаса говорила о мертвых.
Человек, который два месяца носит в себе похороны, обрывает себя на середине фразы просто потому, что фраза ведет к отцу. Это я знал по себе: я и сам в тот вечер не смог договорить про Грету и свернул на резак — потому что про резак можно, а про Грету нельзя.
Так я это и объяснил.
Объяснение было хорошее. Настолько хорошее, что к тетради я за весь оставшийся сеанс не вернулся ни разу.
* * *— А вообще, — сказала Лира, — вы хорошая пара.
Сарра что-то уронила в трюме. Не в кадре — просто уронила, судя по звуку, ключ на решетку.
Я закашлялся.
— Мы напарники, — сказал я.
— Ну да, конечно, — сказала Лира. — Напарники. Она у тебя ставит лампы на девять часов, а ты сидишь и слушаешь про рассаду с таким лицом, будто тебе докладывают о реакторе.
— Это и есть реактор. У нас там четыре лотка.
— Ага. — Она подмигнула.
Месяц назад я отбил бы это легко. Месяц назад между мной и Саррой стояло слово «напарник», крепкое и удобное, как переборка: за ним можно спать, работать и не думать. А вчера у трапа она сказала «для нас» вместо «для корабля», и я не поправил.
Переборку не сносили. Просто выяснилось, что в ней есть дверь и что она не заперта, и мы оба это видим и оба молчим.
Поэтому подколка сестры попала не в пустое место, а точно в шов. Мне стало жарко, как мальчишке, а Сарра из трюма так и не вышла до конца разговора, и оба мы понимали почему.
Лира смотрела на меня и веселилась. Ей было двадцать три, она мыла старуху и таскала воду по восемьсот шагов, и веселилась она сейчас за все то, чего у нее не было.
Пусть.
— «Странник» перестроен, — сказал я. — Корма новая, энергосистема новая, броня, дальние сканеры. Он теперь дойдет куда угодно.
— И ты пойдешь искать корабль отца, — сказала она. Уже без улыбки.
— Да.
— Ты правда думаешь, что найдешь? — Она помолчала. — И что он вам поможет?
— Не знаю, — сказал я. — Но кроме него у меня ничего нет. Я его найду.
— А ко мне?
Вот об этом я и молчал весь сеанс.
Потому что деньги у меня были, а дороги не было. Между нами лежала не вода и не цена топлива, а патрули, санитарный контур и сфера с шестью дронами, которая однажды прочитала мой имплант и не смогла. Купить у Дна можно все, кроме неба, — я сказал ей это месяц назад и с тех пор ничего к этому не добавил.
— Найду путь, — сказал я. — Обещаю.
— Ты это уже обещал.
— Обещаю второй раз.
Второе обещание стоит дешевле первого. Мы оба это слышали и оба сделали вид, что нет.
— Куртка лежит, — сказала она. — Я ее перетряхиваю раз в сезон, чтобы моль не съела.
— Пусть лежит.
— Через неделю позвонишь?
— Позвоню, — сказал я.
Сказал легко. Три тысячи кредитов больше не были годом жизни — они были строкой расхода, а строк расхода у меня в тот день оставалось двести одиннадцать тысяч. Люди с деньгами обещают быстро: деньги отвечают за обещание вместо них.
— Через неделю, — повторил я.
— Тогда я в комнате связи буду сидеть, — сказала Лира. — Смотри, чтоб не зря.
Экран погас.
* * *В рубке стало очень тихо.
Так тихо бывает только на стоянке, когда двигатели молчат, а вода за бортом стоит: слышно, как работает вентиляция и как в трюме капает из шланга, который Сарра третий день собиралась подтянуть.
Она вышла, села на откидное сиденье и некоторое время смотрела в темный экран.
— Она очень хорошая, — сказала Сарра. — Твоя сестра.
— Да.
— И совсем на тебя не похожа.
— Она похожа на мать, — сказал я. — Я, по-моему, тоже, но с той стороны, с которой лучше не надо.
Сарра усмехнулась. Потом перестала.
— Гром. Она не договорила.
— Связь упала.
— Нет. — Сарра повернулась ко мне. — Связь упала после. Сначала она замолчала, а потом уже упала связь. Я на нее смотрела.
— Она второй раз за вечер хоронила отца, — сказал я. — Мы полчаса говорили про Арто и Грету. Я бы тоже замолчал.
— Может быть.
Она сказала это ровно тем голосом, каким говорила «слишком удачно» перед Йота-12. И я, как и тогда, отложил ее слова в тот же ящик, где у меня лежит все, что не сходится, но пока не мешает.
Ящик, надо сказать, начинал переполняться.
В восемнадцать ноль-ноль я подтвердил наряд, и Администратор «Горла Машины» выпустил нас в третий шлюз без единого вопроса — потому что вопросов у него ко мне не было. Тоннаж записан, мастер записан, сбор уплачен, механик второй ступени такой-то выходит на своем корпусе. За двадцать лет на Дне это был первый раз, когда я уходил с базы через парадную дверь, по документам, и меня никто не искал.
Рорк стоял у крана и смотрел, как нас выводят на стапельный ход. Прощаться не подошел — только поднял руку и опустил.
Огни Верфи держались за кормой минут сорок, потом стали одной точкой, потом ушли.
Я вел «Странника» на курс и думал не о курсе.
Канал в тот вечер просел ровно один раз — на середине ее фразы. За такие совпадения на Дне не платят сразу.
Платят потом.
Глава 3. Даром
Первую ночь в открытой воде я не спал.
Каюта была новая — переборка еще пахла тем, чем пахнет свежая изоляция, и звук хода шел не так, как десять лет: ниже, ровнее, без дребезга в третьей шпации. Сарра спала, отвернувшись к стене, и дышала спокойно. Разговор с Лирой снял с нее что-то, чего я в ней раньше не замечал, потому что оно было всегда.
А я лежал и слушал чужой ровный звук своего корабля.
Потом встал, дошел до гнезда у переборки и достал тетрадь.
Отцовский почерк я знал теперь лучше, чем его лицо. Лицо у меня осталось от пятилетнего: большой человек, руки, свет сверху. А почерк был вот он — мелкий, злой к концу строки, с завалом вправо, будто человек все время торопился дописать до того, как войдут.
Словарь под ребрами разворачивал древние символы сам, без усилия. Отец мешал их в текст там, где не хотел, чтобы понял случайный читатель: технический термин, дата, имя. Год назад я бы уперся в эти места лбом. Теперь читал их так же, как все остальное, и от этого записи стали хуже. Тайнопись хотя бы дает передышку.
Я искал не «Рассвет». Про «Рассвет» я вычитал все, что там было, еще в первую неделю. Я искал людей.
Четверых, которым он доверял настолько, чтобы записать их имена своей рукой.
Сайлас.
«…Сайлас снова провернул невероятную сделку. Достал партию редких кристаллов для навигации — буквально вытащил из кармана у какой-то шайки. Прохиндей, каких свет не видывал. Методы всегда на грани, а чаще за гранью. Но он добивается результата, и его умение доставать невозможное — бесценно. Доверять ему полностью нельзя: его лояльность измеряется в кредитах. Пока наши интересы совпадают — он на моей стороне. Держать на коротком поводке и всегда иметь план Б».
Я перечитал это дважды.
Двадцать лет спустя тот же человек сидел напротив меня в мастерской на «Последнем Вздохе», улыбался маслянистой улыбкой, наливал чай и сдавал нас патрулю через посредника, а потом списал четыре тысячи «в память отца». Портрет сходился до последнего мазка. Отец описал его точно.
И вот тут была ловушка, в которую я чуть не сел.
Если один портрет из четырех подтвержден жизнью, человек невольно считает подтвержденными и остальные три. Так не работает. Сайлас с тех пор не изменился, потому что таким людям меняться незачем — их способ жить кормит. А про остальных троих у меня были четыре страницы чужого почерка и ни одного живого свидетеля.
Капитан Харп.
Его отец упоминал реже и всегда с уважением. Наемный капитан на грязные рейсы: провести груз там, где груз не проведешь. Однажды патруль Бароната Кербера прижал их и потребовал сдать трюм. Харп не стал договариваться — пошел на таран, разворотил флагману борт и увел корабль в каньон, куда тяжелые баржи не лезли. Обшивка, маневровый двигатель и весь сектор в розыске — против груза.
«Он всегда выбирает силовой метод, — писал отец. — Рискованно, брутально, но это работает. Сказал — сделал. Таких мало. Только иногда мне кажется, что он готов разнести полбазы, чтобы вкрутить один неподдающийся болт. С ним нужно быть осторожнее в формулировках: он понимает буквально».
Где искать — не сказано. Люди такой породы либо давно лежат на дне каньона, либо становятся байкой, которую травят в жральнях. Второе давало шанс: байку можно поймать за хвост.
Элиас.
Инженер. О нем отец писал иначе, чем обо всех, — с осторожным восторгом человека, который не до конца понимает собеседника и знает это. Резонанс арконита с остаточным полем ядра базы, энергия из нестабильных источников, схемы, которые «логичны и изящны». Элиас почти не говорил. Он чертил.
Одна строка стояла отдельно, и я вернулся к ней трижды.
«…однажды видел у него кристалл данных, очень похожий на те, что в ходу у Ученых с их Базы. Сказал — старая семейная реликвия. Взгляд у него при этом был слишком спокойный. Не удивлюсь, если он с ними в прямом контакте. Если так — он играет с огнем: эти не делятся и не прощают».
База Ученых на Дне — такая же сказка, как Ковчеги. Разница в том, что про Ковчеги мне позавчера рассказывал живой одноглазый механик, а про Ученых не рассказывал никто.
Калус.
Последнее имя, и отец писал о нем так, как о живых не пишут.
«…Калус — наверное, самый честный человек, которого я встречал на Дне. Неподкупный, принципиальный, признает только прямое. Идеальный начальник охраны. Но такие здесь долго не живут: или ломаются, или их ломают. В нашем змеином гнезде он — как белая рыба. Я доверяю ему как себе, и именно ему поручил самое ценное: где стоит ангар. Он сохранит это, чего бы ни стоило. Горас его ненавидит и видит в нем угрозу. Я уговариваю его быть гибче. Он усмехается и говорит, что лучше умереть стоя. Боюсь, ему дадут это доказать».
Дали, конечно. После переворота такого человека убирают первым — не за опасность, а за неудобство.
Я закрыл тетрадь и некоторое время сидел с ней на коленях.
Потому что заметил, наконец, то, что лежало на виду все эти недели.
В каждой записи отец взвешивает пользу. «Умение доставать невозможное — бесценно». «Это работает». «Без его гения „Рассвет“ останется мечтой». Он вел не дневник, он вел опись: четыре инструмента, у каждого паспорт, допуск и предел прочности. Так пишет хороший мастер о хорошем оборудовании, и я двадцать лет учился думать ровно так же, потому что иначе на Дне не выживают.
И только про Калуса он не написал, чем тот полезен.
Про Калуса он написал, что доверяет ему как себе, — и отдал ему единственное, что стоило чьей-нибудь жизни. Человека, которого он, похоже, любил, он назначил хранителем тайны, и тайна его сожрала. Отец сам это предвидел, записал заранее и все равно сделал.
Я сидел в новой каюте, построенной на золото из чужого трюма, и думал, что мне еще придется выбрать, чей я сын. Пока выходило, что тот, который считает пользу.
Имя Калуса тянуло за собой что-то еще, и я не сразу понял что.
Сады.
Внутренние сады баронского уровня на «Последнем Вздохе»: три яруса лотков под белыми лампами, влажная земля, теплый воздух, от которого щиплет в носу. Меня туда приводили, когда отец с кем-нибудь разговаривал, и оставляли на дорожке, как оставляют инструмент, чтобы не мешался.
И там был мальчик.
Меньше меня, в серой куртке не по росту. Я лазил через лотки, потому что через них короче, и один раз потащил его за собой. Он уперся и заревел. Не от страха — я хорошо помню, что не от страха, потому что сразу после этого он снова встал на дорожку и пошел по ней до конца, весь длинный путь, хотя это было вдвое дольше.
Мне было пять. Ему, выходит, года два.
Двухлетние не рассуждают о следах. Все, что я приписываю ему сейчас, я дописал сам — позже, когда узнал, кем был его отец и чем все кончилось; память на Дне подрабатывает подделками и подделывает всегда в ту сторону, которая тебе сегодня нужна.
Но дорожку я помню точно. С дорожки он не сошел.
Звали его Рейд.
Сын начальника охраны моего отца.
Если Калус кому-то и успел что-нибудь передать перед смертью, то не в архив и не в тайник. Такие люди передают в руки. А руки у него были одни.
Я убрал тетрадь в гнездо и защелкнул захват.
Все четыре следа вели на «Последний Вздох» — и это была самая лживая мысль за ночь. На «Вздохе» их нет уже двадцать лет. На «Вздохе» есть Горас, который недавно получил с меня пятьдесят тысяч и остался при мнении, что я ему все еще интересен. Возвращаться туда, чтобы поспрашивать в доках, не видел ли кто старого капитана по имени Харп, — это не поиск. Это явка.
Оставался один способ узнать про людей отца, не суясь в дом Гораса.
Позвонить единственному из четверых, чей контакт лежал у меня в импланте.
* * *Утром Сарра сидела за столом в каюте и проверяла заряды резаков.
Двух. Третьего, тяжелого, с меняным соплом, у нас не было и в описи не значилось. Она разложила оба на тряпку, снимала показания и записывала прямо на тряпке карандашом, потому что так делала Грета, а Сарра переняла это, ни разу не спросив зачем.
— Куда идем, капитан? — спросила она, не поднимая головы. — Вторые сутки идем в общем направлении «куда-то туда».
— К Харпу.
— Отлично. Где он?
— Не знаю.
Она подняла голову.
Я сел напротив и выложил все, как раскладывают детали перед сборкой. Администратор — слепая лотерея, мы в нее сыграли дважды и оба раза заплатили; больше не играем. Значит — люди. Люди отца: Харп, Элиас, Калус, Сайлас. Трое без адреса и один с адресом.
— Сайлас, — сказала Сарра. Не вопросом.
— Сайлас.
— Гром. — Она отложила карандаш. — После патруля. После того, как нас взяли с грузом ровно там, где он сказал идти, и ровно тогда, когда он сказал идти. Ты снова хочешь стучаться в эту дверь?
— Я хочу посмотреть, кто откроет.
— Он списал нам четыре тысячи, — сказала она. — Помнишь, что нам тогда сказал докер в очереди у весовой? Трещина, что растет. Дал даром — заберет все, рано или поздно. Ты сам мне это потом повторил.
Повторил. И полтора месяца с этим жил.
— Помню, — сказал я. — Слушай внимательно. Я скажу вслух то, что кручу с самой Верфи, и мне надо, чтобы ты это слышала.
Она сложила руки.
— Шахтер в «Якоре Усталости» продал мне координаты жилы за триста кредитов, — сказал я. — Жила оказалась настоящей. На выходе нас ждал катер Черного Ската — точно и вовремя. Потом Администратор продал мне «честную лотерею», и в лотерее оказался живой арконит. Потом я купил вылизанный дочиста лот, а в полукилометре от него, за границей оплаченного квадрата, лежала субмарина с восемью тоннами золота.
— Я там была, — сказала Сарра тихо.
— Ты там была. — Я кивнул. — Так вот, я механик. Я всю жизнь смотрю, как ложатся детали. Этот ряд лег слишком ровно. Ни одна честная колода так не ложится.
— Ты думаешь, это он?
— Я думаю, что должен думать, что это он, — сказал я. — И не могу. Схема не сходится в одном месте, и это место я не могу обойти уже месяц. О золоте знали двое: ты и я. Мы не сказали никому — ни Рорку, ни Барту, ни Лире. Сайлас не мог знать. Он ушел со «Вздоха» раньше, чем мы вышли на лот, и он до сих пор не знает, что у меня на счету двести тысяч.









