
Полная версия
«Восточный ветер. Тени империй»
Зыков нахмурился, обдумывая слова Лаврова. Он поднёс чашку к губам, но не стал пить, а поставил её обратно и произнёс с некоторой досадой:
— Но ведь есть и те, кто не предаёт. Те, кто, оказавшись в той же ситуации, находит в себе силы отказаться. Почему Ивашов не нашёл? Почему он сломался?
Лавров слегка улыбнулся, но улыбка была грустной.
— Потому что у него не было стержня, Павел Андреевич. Было желание казаться, но не быть. Он хотел выглядеть сильным, но внутри был слаб. И когда на него надавили — когда долг прижал его к стенке — он не выдержал. Он выбрал лёгкий путь, думая, что сможет потом исправить всё. Но человек, который однажды выбирает лёгкий путь, уже не может вернуться на трудный. Это свойство человеческой природы. — Лавров чуть подался вперёд и посмотрел Зыкову прямо в глаза. — Вы, Павел Андреевич, можете себе представить, чтобы вы, оказавшись в такой ситуации, поступили так же?
Зыков задумался, и в его глазах мелькнула тень раздражения — не на Лаврова, а на себя, на свою неспособность дать мгновенный ответ. Он понимал, что Лавров задал вопрос, который задевает самое главное. Он хотел сказать что-то, но Лавров, заметив его замешательство, тихо продолжил:
— Я не спрашиваю вас, чтобы поставить в неловкое положение. Я просто хочу сказать: разница между Ивашовым и нами — в том, что у нас есть то, чего у него нет. Внутренний закон, который нельзя переступить. Ивашов его переступил. И теперь ему придётся платить.
Зыков наконец нашёлся с ответом, и его голос стал более уверенным.
— Значит, вы считаете, что природа предательства — не в корысти, а в отсутствии этого внутреннего закона?
— Именно, — кивнул Лавров. — Корысть — лишь повод, верхушка айсберга. Глубинно же предательство рождается там, где человек перестаёт различать добро и зло. Где он начинает верить, что цель оправдывает средства. Ивашов начал с того, что просто хотел спасти свою шкуру. А закончил тем, что уже не видит разницы между правдой и ложью. Он даже не понимает, что делает что-то дурное. Он просто выполняет работу, за которую ему платят.
Зыков откинулся на спинку кресла и, глядя на огонь, произнёс задумчиво:
— И вы думаете, что он осознает это, когда мы возьмём его с поличным? Когда он увидит, что игра окончена?
Лавров покачал головой.
— Нет, Павел Андреевич. Он не осознает. Он будет чувствовать только страх. Потому что такие люди, как он, никогда не понимают, где они ошиблись. Они всегда считают себя жертвами обстоятельств. «Меня вынудили», «я не хотел», «так сложилась жизнь». Они не видят своей вины. И в этом их самая большая трагедия.
Он взял чайник, стоявший на столике, и налил себе ещё одну чашку. Затем поднял её, будто произнося тост, и сказал:
— Но мы не судьи, Павел Андреевич. Мы всего лишь ремесленники своего дела. Мы не решаем, виновен он или нет. Это будет решать суд. Мы только должны сделать так, чтобы он не ушёл от правосудия. И мы это сделаем. Завтра. На квартире у Тано.
Он отпил чай, и его лицо стало снова сосредоточенным и деловым, как у человека, который готов действовать.
— Завтра, Владимир Николаевич, — ответил Зыков, ощущая, что спор был не столько о тактике, сколько о более важном — о том, что определяет человека и что им движет. — Я распоряжусь, чтобы всё было готово.
В кабинете снова воцарилась тишина, нарушаемая лишь потрескиванием дров в камине. За окнами завывал ветер, и где-то далеко, в ночном Петербурге, шёл к своему неизбежному концу человек, который ещё не знал, что его игра проиграна.
Глава 14. Захват
Квартира майора Тано на Английской набережной, была плотно окружена ещё за час до назначенной встречи. Лавров не любил оставлять ничего на волю случая. Он лично проверил расстановку людей: двое у чёрного хода, трое в парадном, ещё двое — на лестничной клетке этажом выше и ниже. Вся операция была выверена до секунды как часовой механизм.
Ровно в девять вечера, когда, по данным наружного наблюдения, Ивашов вошёл в подъезд дома, Лавров дал знак. Он стоял в тени у парадной двери, рядом с Зыковым. За ними, в тусклом свете газового фонаря, угадывались фигуры жандармов — четверо крепких мужчин в шинелях, с револьверами наготове. С ними был и военный прокурор, надворный советник Пётр Николаевич Степанов, присланный из военно - судебного ведомства для юридического оформления захвата. Понятые — двое присяжных поверенных из городской управы, которых Зыков предусмотрительно пригласил для соблюдения формальностей.
— Время, — тихо сказал Лавров, взглянув на свои карманные часы. — Пора.
Он поднялся на лестничную клетку, за ним бесшумно двинулись остальные. У двери квартиры Тано он замер, прислушиваясь. Из-за двери доносились приглушённые голоса — Ивашов говорил что-то, японец отвечал мягким, воркующим тоном.
— Ключ? — спросил Зыков.
— У нас есть отмычка, — усмехнувшись, ответил Лавров, жестом подзывая одного из жандармов, наиболее рослого. И в следующий миг тишину разорвал грохот: дверь выбили с одного сильного удара и в ту же секунду в квартиру ворвались жандармы.
— Всем стоять! — рявкнул Лавров, выхватывая револьвер. — Не двигаться! Руки вверх!
Картина, открывшаяся в гостиной, была именно такой, как он и предполагал. Ивашов сидел в кресле, бледный, с вытаращенными глазами, застыв с папкой в руках. Напротив него, за низким столиком, возвышался майор Тано, облачённый в своё тёмно-синее кимоно. Между ними на столе лежали бумаги — те самые, что отсутствовали в папках мобилизационного отделения. Семь листов с грифом «Секретно», с графиками подачи вагонов и угольными запасами. Часть из них была в руках Ивашова, часть — уже перед японцем, готовые к передаче.
На мгновение воцарилась полная тишина. Затем Тано медленно поднялся, и лицо его, ещё секунду назад невозмутимое, приобрело выражение гневного достоинства.
— Как вы смеете! — заговорил он на безупречном русском, но с лёгкой, почти неуловимой певучей интонацией. — Я — помощник военного агента (так тогда назывался военный атташе) Его Императорского Величества императора Японии. Я обладаю дипломатическим иммунитетом. Вы нарушаете международное право!
— Молчать! — рявкнул Зыков, выступая вперёд. Он держал в руках заранее заготовленный ордер, подписанный начальником Главного штаба. — Майор Тано, ваши действия рассматриваются как шпионская деятельность, несовместимая с вашим дипломатическим статусом. Вопрос о вашем положении будет решаться через Министерство иностранных дел. Пока же вы будете задержаны и препровождены в ваше посольство, где будете ожидать решения о высылке как persona non grata.
Тано презрительно скривил губы, но не проронил ни слова. Он понимал, что спорить бесполезно. В его глазах застыла холодная ярость, но он не сделал ни одного неосторожного движения.
Лавров тем временем подошёл к Ивашову, который так и сидел, вжавшись в кресло, и смотрел на происходящее с выражением обречённой покорности. Его руки дрожали, папка с документами лежала на коленях, и он не пытался её спрятать.
— Подполковник Ивашов, — голос Лаврова был ледяным, официальным, без тени прежней фамильярности. — Вы арестованы по обвинению в государственной измене и шпионаже в пользу Японии.
Он выдержал паузу, давая словам осесть в сознании арестованного, и продолжил:
— Ваши действия подпадают под статьи 108 и 111 Уголовного уложения 1903 года. Статья 108 — государственная измена, заключающаяся в способствовании неприятелю в его враждебных против России действиях. Статья 111 — шпионство, то есть сообщение агенту иностранного государства секретных сведений, касающихся внешней безопасности России. — Он наклонился к Ивашову, заглядывая ему в глаза. — Вам грозит смертная казнь.
— Нет… — прошептал Ивашов. Его лицо стало серым, как пыль на подоконнике. — Я… вы не понимаете… это не так…
— Молчите, — перебил его Зыков, подходя ближе. — Ваше дело будет рассматривать военно-полевой суд. Вы имеете право на защитника, но ваши преступления очевидны. Документы, которые вы собрались передать — он указал на папку, — найдены у вас на руках. Это неоспоримые улики.
Тано, стоявший в стороне с двумя жандармами, позволил себе короткую, холодную усмешку.
— Вы слишком самоуверенны, господа, — сказал он, и в его голосе слышалась ядовитая мягкость. — Вы думаете, что поймали главного? Это только начало.
— Уведите его, — приказал Лавров жандармам, кивая на Тано. — В посольство, под конвоем. Пусть дипломаты разбираются.
Японец, бросив прощальный, презрительный взгляд на Ивашова, вышел из комнаты в сопровождении двух жандармов. Его осанка оставалась безупречной, как и всегда, и только в глазах горел холодный, ненавидящий огонь.
Ивашов смотрел ему вслед, и в его взгляде читалось нечто большее, чем страх. Это было отчаяние человека, который понял, что его предали, и не знает, кто и когда.
— Встать! — приказал Зыков. — Вы будете препровождены на Шпалерную для дальнейшего следствия.
Ивашов медленно поднялся, и его колени дрожали так, что он едва стоял. Лавров подошёл к нему и, заглянув в его бледное, осунувшееся лицо, тихо произнёс:
— Вы сами выбрали этот путь, Константин Аристархович. И теперь вы ответите за свой выбор.
Ивашов не ответил. Его глаза были пусты, и в них не было ни слёз, ни гнева — только бесконечная, ледяная пустота человека, который уже смирился со своей судьбой.
Его вывели, надев наручники. На улице его усадили в закрытый экипаж — не в извозчичью пролётку, а в казённый фургон с решётками на окнах. Дверца хлопнула, и экипаж тронулся, покачиваясь на неровной брусчатке.
Его везли в Дом предварительного заключения на Шпалерной — мрачное здание, где тишина была такой плотной, что в ней слышался каждый шаг надзирателя, каждый лязг ключа в замке. Здесь он должен был ждать следствия, суда, приговора.
Часть II. «Оружие для революции»
«Ты должна стать его тенью. Он должен поверить тебе настолько, чтобы раскрыть все свои планы.»
— Из инструкции ротмистра Лаврова агенту»

Глава 1. Киото, 1885 год.
«Киото Интернэшнл Клаб»
Район Мурасакино жил на стыке двух миров. С одной стороны, здесь ещё крепко держалась старая Япония: по узким переулкам бесшумно скользили фигуры в дзори, пахло жареным тофу и дымом из очагов, а в глубине дворов шелестели бамбуковые заросли. С другой — ветер перемен уже трепал бумажные сёдзи, и в воздухе витал запах угля, железа и типографской краски. Вдоль канала, где прежде плыли только лодки с рисом и дровами, теперь всё чаще мелькали европейские сюртуки, слышался чужой говор, а на вывесках рядом с иероглифами появлялись английские буквы.
«Киото Интернэшнл Клаб», прозванный завсегдатаями «Клубом на Мурасакино», стоял почти на берегу канала, в перестроенном особняке эпохи Эдо. Его прежний хозяин, какой-то обедневший даймё, давно уступил дом под нужды новой эпохи. Теперь в нём сочетались несочетаемое: высокие потолки и деревянные галереи в старом стиле, но уже с застеклёнными рамами вместо бумажных перегородок; татами в дальних комнатах, а в главном зале — тяжёлые дубовые столы и стулья, привезённые из Европы. Газовые рожки мягко освещали помещение, бросая желтоватые блики на стены, увешанные картами Дальнего Востока и гравюрами укиё‑э, соседствующими с фотографиями паровозов и телеграфных станций.
В тот вечер в клубе было шумно. В воздухе висел густой табачный дым — смесь терпкого английского табака, сладковатого опиума из курилен и тонкого аромата японских кисеру. На стойке у входа стоял поднос с бутылками виски, портвейна и ромом, а рядом — серебряный чайник с чаем и чашки из тонкого фарфора. Кто-то пил кофе — новинка, которую ещё не все приняли всерьёз.
У большого стола в центре зала собралась привычная компания. Эдвард Харрингтон из The Yokohama Herald склонился над телеграфной лентой, хмурясь и постукивая карандашом по столу.
— Опять тарифы! — проворчал он, поднимая глаза. — В Токио опять что-то меняют. Если так пойдёт, пароходство разорится раньше, чем мы успеем напечатать статью.
Рядом с ним Жюль Мартен из Courrier de l’Extrême‑Orient лениво листал свежий номер японской газеты, переводя вслух особенно забавные заголовки.
— «Иностранцы и их странные привычки», — усмехнулся он. — Сегодня мы, видимо, «странные». Завтра, возможно, «полезные». Всё зависит от того, сколько денег вложат в железную дорогу.
Генрих Вебер, представлявший Deutsche Nachrichten aus Japan, что-то чертил на салфетке, бормоча себе под нос цифры. Он был из тех немцев, для которых любая беседа начиналась с контракта и заканчивалась расчётом.
— Если линия пойдёт через Осаку, — говорил он, не глядя на собеседников, — то стоимость перевозки упадёт на тридцать процентов. Но если через Нагою… тогда нам придётся пересмотреть условия.
В углу, у полок с книгами, тихо разговаривали двое японцев. Один из них, Тадаси Кавамура из Tokyo Nippo, делал пометки в блокноте, время от времени поглядывая на иностранцев. Он был связующим звеном между двумя мирами: понимал и английский, и французский, и немецкий, и умел переводить не только слова, но и смыслы.
— Они всегда говорят о деньгах и дорогах, — тихо заметил он своему собеседнику, молодому стажеру из редакции. — Но именно это и меняет Японию. Не храмы, не церемонии, а рельсы и телеграф.
Конни Циллиакус сидел в дальнем углу, у окна, откуда открывался вид на канал. Он был здесь своим: его знали, к нему обращались за советом, его просили перевести, объяснить, подсказать. И дело было не только в языках — Циллиакус умел слушать и запоминать. Он знал расписание пароходов, понимал, как работают таможни, и мог рассказать, где в Киото лучше всего купить чернила, бумагу или даже револьвер, если вдруг понадобится.
Но ещё он притягивал взгляды по другой причине: он был огромен. Не просто высокий — огромный, словно северный великан, случайно забредший в эти тихие улицы. В его фигуре было что-то от викинга, от древнего воина, и рядом с ним даже самые рослые европейцы казались чуть меньше, чем были на самом деле. Для японцев, привыкших к иным пропорциям, он был почти легендой — человеком из другого мира, где всё крупнее: дома, корабли, голоса.
Именно эта его «огромность» и делала его заметным. Не только физически — он занимал пространство вокруг себя, притягивал к себе разговоры, споры, даже случайные взгляды. И сегодня за ним наблюдали особенно пристально.
Кэндзи Сато, молодой журналист из Nihon Minzoku Shimbun, стоял у двери, держа в руках потрёпанный блокнот и стараясь выглядеть как можно незаметнее. Он был новичком в клубе, и это чувствовалось: в том, как он мял поля шляпы, как оглядывался по сторонам, словно искал, куда бы спрятаться от этого шума и множества чужих языков. Его интересовали айны — народ, о котором в Японии говорили всё чаще, но понимали мало. Он хотел услышать о них не из книг, а из живых рассказов, и ему сказали, что Циллиакус — тот самый человек, который может помочь.
Сделав глубокий вдох, Кэндзи подошёл к столу.
— Прошу прощения, господин Циллиакус, — сказал он, слегка кланяясь. — Меня зовут Кэндзи Сато. Я пишу для Nihon Minzoku Shimbun. Мне сказали, что вы бывали на севере и могли слышать рассказы об айнах.
Циллиакус поднял глаза. В них мелькнуло любопытство, смешанное с усталостью — он уже столько раз отвечал на подобные вопросы. Но в этом молодом японце было что-то особенное: не подобострастие, а искренний интерес, почти детская жажда знаний.
— Бывал, но не на Хоккайдо, — ответил он, отодвигая в сторону стопку газет. — Зато читал отчёты голландских и русских путешественников. Вы ищете именно этнографические детали?
— Да, — кивнул Кэндзи, доставая блокнот. — Меня интересуют не только обычаи, но и то, как о них пишут иностранцы. Иногда в одной фразе — больше смысла, чем в целой статье.
Они сели за стол. Кэндзи аккуратно записывал всё, что говорил Циллиакус: названия мест, имена, даже интонации, с которыми произносились те или иные слова. Он переспрашивал произношение, старательно выводил иероглифы, иногда останавливался, чтобы подумать, как лучше передать смысл.
— Вы очень внимательны, — заметил Циллиакус, наблюдая за ним. — Обычно люди хотят услышать только «экзотику»: танцы, маски, легенды. А вы спрашиваете о том, как они живут, как думают.
— Потому что айны — не экзотика, — твёрдо сказал Кэндзи. — Они — часть истории Японии, даже если об этом не любят говорить.
В этот момент в зале поднялся шум. Кто-то громко рассмеялся, кто-то спорил о политике, а Харрингтон снова возмущался тарифами. Кэндзи невольно вздрогнул, но тут же взял себя в руки.
— Здесь всегда так шумно? — спросил он, чуть понизив голос.
— Всегда, — улыбнулся Циллиакус. — Это место, где рождаются новости. Здесь говорят о том, что завтра будет в газетах, а послезавтра — в истории.
Кэндзи кивнул, но в его глазах мелькнуло что-то ещё — не просто интерес журналиста, а что-то более глубокое, почти скрытое. Он внимательно следил не только за словами Циллиакуса, но и за тем, как тот держится, как выбирает выражения, будто оценивал не только содержание, но и самого человека.
И впервые за весь вечер Циллиакус задумался: а так ли случайна эта встреча?
Пока они разговаривали, в другом конце зала Тадаси Кавамура тихо переговаривался с кем-то из своих знакомых.
— Этот финн… — шепнул он, кивая в сторону Циллиакуса. — Он слишком много знает. И слишком много слушает.
— Он просто любознательный, — пожал плечами его собеседник.
— Любознательность — это одно, — возразил Кавамура. — А вот когда человек запоминает всё, что слышит, и потом использует… это уже другое.
Тем временем Жюль Мартен подошёл к их столу, держа в руке бокал с виски.
— А, вот вы где! — воскликнул он, усаживаясь без приглашения. — Я слышал, вы говорите об айнах? О, это чудесная тема! Можно написать целый цикл статей: «Загадочные народы Дальнего Востока». Публика обожает загадки.
— Публика любит сенсации, — сухо заметил Циллиакус. — А айны заслуживают большего, чем просто «загадка для европейцев».
— О, не будьте таким серьёзным, — отмахнулся Мартен. — Без сенсаций газеты не продаются.
Кэндзи слушал этот разговор, не вмешиваясь. Он делал пометки, но теперь уже не только об айнах — он записывал и эту перепалку, и интонации, и даже взгляды, которыми обменивались собеседники. Для него всё было важно: каждое слово, каждый жест.
Когда Мартен ушёл, Кэндзи снова повернулся к Циллиакусу.
— Простите, что прервал, — тихо сказал он. — Но я заметил… вы не любите, когда о народах говорят как о диковинках.
— Не люблю, — согласился Циллиакус. — Каждый народ достоин уважения. Даже если он маленький. Даже если о нём мало кто знает.
Кэндзи улыбнулся — впервые искренне, без напряжения.
— Тогда, возможно, мы сможем написать об айнах вместе, — предложил он. — Вы расскажете о том, что знаете из европейских источников, а я добавлю то, что слышал от стариков на Хоккайдо.
Циллиакус задумался. Предложение было неожиданным, но в нём чувствовалась искренность.
— Возможно, — медленно произнёс он. — Но сначала расскажите мне, почему вы этим занимаетесь. Почему именно айны?
Кэндзи на мгновение замер, словно решая, стоит ли открывать свою душу перед этим огромным северянином.
— Потому что, — наконец сказал он, — если мы не расскажем о них сейчас, потом будет поздно. Япония меняется. И многое исчезнет навсегда.
В его словах была такая глубокая печаль, что Циллиакус невольно проникся уважением к этому молодому человеку. В нём не было ни цинизма Харрингтона, ни легкомыслия Мартена, ни расчётливости Вебера. В нём была настоящая страсть к своему делу — редкая вещь в этом мире, где всё измерялось деньгами и контрактами.
За окном темнело. Газовые рожки горели ярче, отбрасывая длинные тени на пол. Где-то на канале звякнула цепь, и лодка тихо скользнула мимо, оставляя за собой рябь на воде. В клубе становилось всё теплее, всё уютнее, несмотря на шум и суету.
И в этот момент Циллиакус вдруг понял: он нашёл в этом странном месте, на стыке двух миров, человека, с которым можно говорить не о тарифах и контрактах, а о чём-то настоящем. О памяти, о народах, о том, что остаётся после нас.
А Кэндзи, делая последнюю пометку в своём блокноте, подумал о том, что сегодня он узнал не только об айнах, но и о человеке, который может стать ключом к чему-то большему. И хотя он не мог сказать этого вслух, в его душе уже зрела мысль: этот огромный финн — не просто источник информации. Он — часть чего-то важного, чего-то, что может изменить ход событий.
Так началась их история — в старом особняке на берегу канала, среди дыма, газет и чужих разговоров, в городе, который просыпался к новой жизни.
Но на самом деле, для одного из них история началась раньше…
Глава 2. Токио, Второе бюро Генерального Штаба. 20 Октября 1885 года.
Кабинет подполковника Ямамото Киёката находился на втором этаже здания Министерства армии, в той его части, что выходила окнами на Императорский дворец. Это было не случайно — тактический расчёт: из этих окон открывался вид на главную резиденцию императора, и всякий, кто входил в этот кабинет, невольно чувствовал, что отсюда, из этих стен, тянется нить к самым высоким сферам власти. Ямамото любил этот вид — он напоминал ему о том, что всё, что он делает, имеет значение.
В кабинете было тесно, но не от беспорядка — от вещей. Стены до самого потолка занимали книжные шкафы с откидными стёклами, за которыми рядами стояли тома на японском, китайском, немецком, французском и русском языках. На столе, заваленном папками, лежала развёрнутая карта восточной части Сибири с пометками, сделанными красным и синим карандашом. Рядом, на подставке из чёрного дерева, в изящной рамке с серебряным ободком покоилась фотография. На ней был изображён русский офицер — в парадном мундире с аксельбантами, с густыми бакенбардами и умным, проницательным взглядом. На груди его, поверх орденов, поблёскивал Георгиевский крест.
В кресле напротив стола сидел поручик Кэндзи Сато — совсем молодой человек, двадцати трёх лет, с худым, нервным лицом и тёмными глазами, которые выдавали в нём человека беспокойного ума. Он сидел прямо, почти навытяжку, положив руки на колени и не касаясь спинки кресла. На нём был мундир по новому образцу — без самурайских мечей, с европейскими погонами и пуговицами, на которых была выгравирована хризантема. Сато был из тех, кто недавно закончил Военную академию, из нового поколения, которое не знало сёгуната, не помнило старых войн и смотрело вперёд с жадным, почти болезненным интересом.
Ямамото молчал уже несколько минут — разглядывал бумаги, лежащие перед ним, изредка перелистывая страницы и делая пометки карандашом. Сато не шевелился. Он знал, что в кабинете начальника 1-го отдела Второго бюро ценится не столько суета, сколько терпение.
Наконец Ямамото поднял голову. Он был невысок ростом, сух, с высоким лбом, на котором лежали глубокие морщины, словно следы от долгих размышлений. Взгляд его был острым и холодным, как лезвие хорошо заточенного меча.
— Поручик Сато, — начал он, и голос его звучал ровно, без повышения, без интонаций, — вы, наверное, задаётесь вопросом, зачем вас пригласили сюда, когда остальные офицеры вашего выпуска сейчас занимаются рутинной работой в гарнизонах или проходят стажировку в полках.
Сато чуть наклонил голову:
— Так точно, господин подполковник.
— Я не люблю ходить вокруг да около, — продолжал Ямамото, и в голосе его послышалась сталь. — Сейчас я расскажу вам о вещах, которые не должны быть записаны нигде, кроме вашей памяти. Вы поняли?
— Так точно, господин подполковник.
Ямамото встал из-за стола, подошёл к окну, на мгновение задержался, глядя на крыши дворца, видимые сквозь осеннюю дымку, затем повернулся к поручику.
— Вы слышали о том, что 22 июля этого года была проведена реорганизация Генерального штаба? — спросил он, не столько спрашивая, сколько утверждая.
— Да, господин подполковник. Я слышал о создании Второго бюро.
— Правильно. Второе бюро — это разведка. Начальником этого бюро назначен полковник Огава Матадзи. Человек, который знает Китай как свои пять пальцев и который понимает, что Китай — это лишь полдела. — Ямамото сделал паузу и добавил с нажимом: — Другая половина — это Россия.
Сато внимательно слушал. В глазах его промелькнул интерес, но он сдержал себя и не задал вопроса. Вместо этого он позволил себе перевести взгляд на портрет русского офицера, стоявший на столе начальника. Лицо на фотографии было мужественным, чуть надменным, с прищуренными глазами человека, привыкшего повелевать.
Ямамото перехватил этот взгляд. На губах его мелькнула едва заметная, понимающая усмешка.









