Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

– И что же, – осведомился король, протягивая тарелку за второй порцией овощного супа, – эта историческая параллель вас не убеждает, графиня?

– Нет, ваше величество, мне стыдно вам признаться, но при всем желании, государь, я не в силах вам противиться.

– Напрасно, графиня, суп в самом деле отменный! Почему мне никогда прежде его не готовили?

– Да ведь у вас нынче другой повар, это повар графини де ла Марк, чьи покои мы заняли.

– Я оставляю его у себя на службе и желаю видеть его в числе своей челяди. Этот ваш Вебер воистину волшебник, государыня!

– Да, – печально шепнула королева, – какое несчастье, что нельзя назначить его министром.

Король не расслышал или не пожелал расслышать, но когда он увидел, что Андреа, очень бледная, стоит на ногах, в то время как королева и Мадам Елизавета хоть едят не больше, чем Андреа, но все же сидят за столом, то обернулся к графине де Шарни.

– Сударыня, – сказал он, – пускай вы не голодны, но не станете же вы утверждать, будто не устали; если от еды вы отказались, то, быть может, не откажетесь поспать?

Затем он обратился к королеве:

– Государыня, прошу вас, отпустите графиню де Шарни: сон заменит ей пищу. – И добавил для прислуги: – Надеюсь, что с постелью для графини де Шарни не получилось то же, что с прибором, и ей не забыли приготовить спальню?

– О, государь, – вступилась Андреа, – разве посреди всех этих тревог кому-нибудь могло быть дело до меня? Достаточно будет кресла.

– Ну нет, ну нет, – возразил король, – вы уже не спали или почти не спали прошлую ночь, и теперь вам нужно выспаться; королева нуждается не только в собственных силах, но и в силах своих друзей.

Тем временем вошел лакей, который отправился все разузнать.

– Господин Вебер, – сказал он, – зная величайшую благосклонность, которой королева удостаивает графиню, и полагая, что королева будет довольна таким распоряжением, велел приготовить ее сиятельству графине спальню, смежную со спальней ее величества.

Королева содрогнулась: ей сразу пришло в голову, что, коль скоро графине отведена только одна спальня, значит эту спальню будет делить с графиней и граф.

Андреа заметила дрожь, пробежавшую по членам королевы.

Каждая из обеих женщин неуклонно замечала любое чувство другой.

– Я согласна, но только на эту ночь, государыня. Покои ее величества и так слишком скромны, и я не хотела бы занимать в них спальню, стесняя ее удобства. В верхнем этаже замка наверняка найдется для меня уголок.

Королева невнятно пролепетала несколько слов.

– Вы правы, графиня, – заключил король, – поищем завтра и разместим вас, насколько это возможно, самым наилучшим образом.

Графиня присела в почтительном реверансе перед королем, королевой, Мадам Елизаветой и вышла вслед за лакеем.

Король мгновение провожал ее взглядом, забыв опустить повисшую в воздухе вилку.

– В самом деле, очаровательное создание эта женщина! – сказал он. – Какая удача для графа де Шарни – найти при этом дворе редкостное чудо!

Королева откинулась на спинку кресла, чтобы скрыть бледность – не от короля, который бы ничего не заметил, а от Мадам Елизаветы, которая перепугалась бы.

Мария-Антуанетта была близка к обмороку.

Глава VI

Четыре свечи

Как только дети завершили трапезу, королева попросила у короля позволения удалиться к себе в спальню.

– Охотно разрешаю, государыня, – ответил король, – ведь вы, должно быть, устали; но только до утра вы наверняка проголодаетесь, так что велите, чтобы вам приготовили какие-нибудь закуски.

Королева, не отвечая, вышла с обоими детьми.

Король остался за столом, он еще не кончил ужинать. Принцесса Елизавета, чьей преданности не могла поколебать даже вульгарность, с какой вел себя подчас Людовик XVI, осталась возле короля, чтобы позаботиться о нем в мелочах, которые ускользают от самых вышколенных слуг.

Очутившись у себя в спальне, королева перевела дух: никто из камеристок не сопровождал ее, потому что королева приказала им оставаться в Версале впредь до ее распоряжений.

Итак, она принялась подыскивать для себя достаточно просторное канапе или кресло, поскольку в свою постель она собиралась уложить детей.

Маленький дофин уже спал: как только бедное дитя утолило голод, его сморил сон.

Ее королевское высочество не спала и в случае надобности готова была не спать всю ночь: ее высочество очень многое унаследовала от матери.

И вот принцесса и королева, оставив маленького принца в кресле, стали осматриваться в поисках необходимого.

Королева приблизилась к одной из дверей и уже хотела было ее отворить, как вдруг из-за двери до нее донесся тихий вздох. Она прислушалась и различила еще один вздох. Тогда она склонилась к замочной скважине и увидела Андреа: та молилась, преклонив колени на низком стульчике.

Королева на цыпочках отступила, не отрывая от двери взгляда, в котором застыло какое-то горестное выражение.



Напротив этой двери была другая. Королева отворила ее и очутилась в хорошо натопленной спальне, освещенной ночником, в свете которого она с радостным трепетом обнаружила две постели, белоснежные и чистые, как два алтаря.

На душе у нее полегчало, и из-под ее пересохших, бесчувственных век выкатились две слезы.

– Ах, Вебер, Вебер, – прошептала она, – королева изъявила королю сожаление, что тебя нельзя назначить министром, но мать скажет, что ты заслужил большего.

Затем она решила, что первым делом надо уложить в постель ее королевское высочество, поскольку маленький дофин уже спал. Но та со всем почтением, которое она неизменно питала к матери, попросила у нее дозволения остаться на ногах и помочь самой королеве поскорее лечь в постель.

Королева печально улыбнулась: дочь ее воображала, будто она сможет уснуть после целой ночи смертной тоски, после целого дня унижений! Но она предпочитала оставить принцессу в этом приятном заблуждении.

Итак, сначала уложили дофина.

Потом ее высочество, по обыкновению, опустилась на колени у изножья постели и стала молиться.

Королева ждала.

– Мне кажется, ты молишься дольше обычного, Тереза? – сказала она юной принцессе.

– Это потому, что мой брат уснул, забыв помолиться, бедное дитя! – отвечала ее королевское высочество. – А поскольку он привык всякий вечер молиться за вас и за короля, я после своей стала читать его коротенькую молитву, чтобы ничего из наших просьб к Богу не оказалось пропущено.

Королева обняла дочь и прижала ее к груди.

Заботы доброго Вебера дали выход ее слезам, а благочестие принцессы исторгло из глаз ее целый их поток, живой и обильный, и слезы эти, напоенные глубокой печалью, но не горечью, заструились по щекам.

Неподвижно застыв над постелью ее высочества, она стояла, подобно ангелу Материнства, покуда глаза юной принцессы не сомкнулись и мать не почувствовала, как руки девочки, любовно и ласково сжимавшие ее руки, расслабились и разжались.

Тогда она тихонько опустила руки дочери, укрыла ее, чтобы принцесса не замерзла, если спальня за ночь выстудится; потом, запечатлев на лбу будущей мученицы поцелуй, легкий, как дуновение, и нежный, как сон, она вернулась к себе в спальню. Эту комнату освещал канделябр с четырьмя свечами.

Канделябр стоял на столе.

Стол был покрыт красным ковром.

Королева присела к столу и, уронив голову, стиснула ее обеими руками, сжатыми в кулаки; ее неподвижный взгляд был устремлен прямо, так что в поле ее зрения попадал только расстеленный перед ней красный ковер.

Два-три раза она машинально встряхнула головой, раздраженная этим красным отблеском: ей казалось, что глаза ее наливаются кровью, в висках раздается лихорадочный стук, а в ушах шумит.

Потом, словно в зыблющемся тумане, перед ней прошла вся ее жизнь.

Она вспомнила, что родилась 2 ноября 1755 года, в день лиссабонского землетрясения, от которого погибло более пятидесяти тысяч человек и рухнуло двести церквей.

Она вспомнила, что в той первой спальне, где она ночевала в Страсбурге, был гобелен, изображавший избиение младенцев, и в ту самую ночь, в неверном свете ночника, ей почудилось, будто у всех этих несчастных детей течет кровь из ран, а на лицах убийц проступает такая страшная жестокость, что она в ужасе стала звать на помощь и приказала с первыми лучами рассвета ехать прочь из этого города, оставившего у нее столь ужасные воспоминания о первой ночи, проведенной во Франции.

Она вспомнила, что по дороге в Париж остановилась в доме барона де Таверне; там она впервые встретила этого негодяя Калиостро, который потом, во время истории с ожерельем, оказал такое ужасное влияние на ее судьбу; и во время этой остановки – она и теперь так живо помнилась ей, словно это случилось накануне, хотя с тех пор протекло уже двадцать лет, – по настоянию Марии-Антуанетты он показал ей в графине какое-то чудовищное изображение – ужасную и незнакомую машину смерти, а у подножия машины – покатившуюся отрубленную голову, и то была голова Марии-Антуанетты!

Она вспомнила, что, когда г-жа Лебрен[28] писала портрет с нее, молодой тогда женщины, прекрасной и еще счастливой, она – несомненно, по небрежности, но какая зловещая примета! – придала ей ту же позу, что на портрете Генриетты Английской, жены Карла I.

Она вспомнила, что в день, когда она впервые въехала в Версаль и, выходя из кареты, ступила на унылые плиты, которыми был вымощен мраморный двор, где вчера у нее на глазах пролилось столько крови, слева от нее небо прочертила молния, а затем прогремел столь ужасный раскат грома, что маршал де Ришелье, человек не робкого десятка, покачал головой и произнес: «Дурная примета!»

И покуда она все это вспоминала, перед глазами у нее клубился красноватый туман, становясь, как ей казалось, все гуще и гуще.

В комнате сделалось столь явно темнее, что королева подняла взгляд на канделябр и убедилась, что одна из свечей ни с того ни с сего только что погасла.

Мария-Антуанетта вздрогнула: свеча еще дымилась и совершенно непонятно было, в чем причина ее угасания.

С удивлением глядя на канделябр, королева заметила, что соседняя с потухшей свеча постепенно тускнеет и пламя ее мало-помалу из белого становится красным, из красного – голубоватым; потом оно истончилось, вытянулось вверх, затем словно оторвалось от фитиля и взлетело и, наконец, поколебавшись один миг от чьего-то дыхания, угасло.

Королева растерянным взглядом следила за агонией этой свечи, грудь ее все сильнее трепетала, простертые руки все ближе тянулись к канделябру с догоравшей свечой. Когда она наконец угасла, Мария-Антуанетта закрыла глаза, откинулась на спинку кресла и провела руками по лбу, обнаружив, что по нему струится пот.

Так, с закрытыми глазами, просидела она не меньше десяти минут, а когда она их открыла, то в ужасе обнаружила, что уже третья свеча начала мигать, как первые две.

Сперва Мария-Антуанетта подумала, что это сон и что она очутилась во власти какой-то роковой галлюцинации. Она попыталась встать, но ей показалось, будто она прикована к креслу. Она попыталась позвать принцессу, которую десять минут назад не согласилась бы потревожить ценой еще одной короны; но голос замер у нее в гортани; она попыталась повернуть голову, но осталась неподвижна, словно третья умирающая свеча притягивала к себе ее взор и дыхание. Наконец ее пламя, так же как пламя второй свечи, стало менять цвет, принимать разные оттенки, затем побледнело, вытянулось, качнулось справа налево, слева направо и погасло.

Тогда королеву обуял такой непреодолимый ужас, что она почувствовала, как к ней вернулся дар речи. Она заговорила сама с собой, чтобы вернуть себе храбрость, которая покинула ее.

– Я не тревожусь, – произнесла она вслух, – о том, что случилось с первыми тремя свечами, но если и четвертая погаснет, как те три, тогда горе мне, горе!

Внезапно без всякого перехода, как то было прежде, пламя четвертой свечи, не изменившись в цвете, не вытянувшись, не заколебавшись, погасло, словно его походя задело крыло смерти.

Королева испустила ужасный крик, вскочила, дважды повернулась, колотя руками темноту, и рухнула без чувств.

Едва раздался стук от падения тела, как дверь в соседнюю комнату отворилась и на пороге показалась Андреа в батистовом пеньюаре, белая и бессловесная, как призрак.

На мгновение она остановилась, словно перед ее взором посреди темноты клубился туман; она прислушалась, словно уловила в воздухе шорох, с каким разворачивают складки савана.

Затем, потупив взгляд, она заметила на полу распростертую в обмороке королеву.

Она отступила на шаг, словно первым ее движением было удалиться; но, сразу же овладев собой, без единого слова, без расспросов – да расспросы были бы, в сущности, бесполезны, – не спрашивая у королевы, что с ней такое, она подняла Марию-Антуанетту с пола и с неожиданной силой, при свете только тех двух свечей, что горели в ее спальне и сквозь дверной проем скудно освещали комнату королевы, перенесла ее в постель.




Затем, достав из кармана флакон с нюхательной солью, она приблизила его к ноздрям Марии-Антуанетты.

Обморок был настолько глубок, что, несмотря на действенность соли, лишь на исходе десяти минут Мария-Антуанетта испустила вздох.

Услышав этот вздох, возвещавший, что королева возвращается к жизни, Андреа снова испытала соблазн удалиться, но в этот раз, как и в прошлый, ее удержало сознание долга, которое было в ней так сильно.

Она только убрала руку, которой поддерживала голову Марии-Антуанетты, приподнимая ее, чтобы на лицо или на грудь королевы не капнул едкий уксус, в котором была растворена соль. Одновременно ей пришлось убрать от ее лица флакон.

Голова королевы упала на подушку; едва флакон отодвинули, Мария-Антуанетта вновь погрузилась в обморок, казалось еще более глубокий, чем в прошлый раз.

Все так же холодно, скупыми движениями, Андреа опять приподняла ее и подставила ей нюхательную соль, которая вновь оказала свое действие.

По всему телу королевы пробежала легкая дрожь, Мария-Антуанетта вздохнула, открыла глаза; собравшись с мыслями, она вспомнила зловещую примету и, чувствуя, что рядом с ней другая женщина, обняла ее обеими руками за шею с криком:

– Ох, защитите меня! Спасите меня!

– Ваше величество, вы не нуждаетесь в защите, потому что вы здесь среди друзей, – отвечала Андреа, – а от обморока, который с вами приключился, вы, как мне кажется, уже спасены.

– Графиня де Шарни! – вскричала королева, разжимая объятия, в которые она заключила Андреа, и непроизвольно почти отталкивая ее.

От Андреа не ускользнуло ни это движение, ни чувство, которым оно было вызвано.

Но в первое мгновение она осталась неподвижна и словно бесчувственна.

Потом, отступив на шаг, она осведомилась:

– Ваше величество, прикажете помочь вам раздеться?

– Нет, графиня, благодарю, – неверным голосом ответила королева, – я разденусь сама. Ступайте к себе, вы, должно быть, сильно нуждаетесь в сне.

– Я вернусь к себе, но не с тем, чтобы спать, государыня, – возразила Андреа, – а чтобы охранять сон вашего величества.

И, присев перед королевой в почтительном поклоне, она удалилась к себе медленной, торжественной поступью, какой ходили бы статуи, если бы статуи умели ходить.

Глава VII

Дорога в Париж

В тот же вечер, когда свершились события, о которых мы только что рассказали, случилось еще одно, не менее важное происшествие, взволновавшее весь коллеж аббата Фортье.

Часов в шесть вечера исчез Себастьен Жильбер, и, несмотря на то что сам аббат и его сестра, м-ль Александрина Фортье, усердно искали его по всему дому, он не нашелся до полуночи.

Расспросили всех, но никто не знал, что случилось с мальчиком.

Только тетя Анжелика, когда около восьми вечера выходила из церкви, где она расставляла стулья, как будто заметила его: мальчик свернул в переулок между церковью и тюрьмой и бегом бежал к Цветнику.

Вместо того чтобы успокоить аббата Фортье, это сообщение встревожило его еще больше. Он знал, что Себастьеном порой овладевали странные галлюцинации, во время которых ему являлась женщина, называвшая себя его матерью, и много раз на прогулках аббат, помня об этих его припадках, следовал за ребенком глазами, когда замечал, что тот слишком углубился в лес, а если опасался потерять его из виду, тут же отряжал за ним лучших в коллеже бегунов.

И всегда они находили мальчика запыхавшимся, на грани обморока, прислонившимся к какому-нибудь дереву или растянувшимся во мху, на зеленом ковре, который устилал густые лесные заросли.

Но такие припадки никогда не настигали Себастьена вечером; никогда не приходилось разыскивать его по ночам.

Должно быть, с мальчиком приключилось нечто необычайное, но напрасно аббат Фортье ломал себе голову – он не мог догадаться, что же произошло.

Тетя Анжелика не ошиблась: она видела именно Себастьена Жильбера, когда он скользнул в темноту и во всю прыть понесся через ту часть парка, которую именовали Цветником.

Добравшись до Цветника, он направился на Фазаний двор; затем, миновав Фазаний двор, бросился в узкую просеку, которая вела прямиком в Арамон.

Через три четверти часа он был в деревне.

Теперь, когда мы знаем, что целью побега Себастьена была деревня Арамон, нам нетрудно догадаться, что ему было там нужно.

Себастьен хотел повидать Питу.

К несчастью, Питу выходил из деревни с одной стороны в тот миг, когда Себастьен входил в нее с другой стороны.

Как мы помним, Питу после пира, который задала сама себе национальная гвардия Арамона, по окончании которого он, наподобие античного воина, устоял на ногах, когда все остальные были повержены наземь, устремился на поиски Катрин, как мы опять-таки помним, обнаружил ее на дороге из Виллер-Котре в Писле в обмороке, всю застывшую, словно с последним жарким поцелуем Изидора из тела ее ушло все тепло.

Жильбер всего этого не знал; он пошел прямиком к хижине Питу и обнаружил, что она стоит отворенная.

Питу жил в такой простоте, что не имел необходимости держать дверь на запоре, был он дома или в отсутствии. Впрочем, даже будь у него привычка тщательно затворять дверь, нынче вечером на него навалились такие заботы, что он наверняка позабыл бы соблюсти эту предосторожность.

Себастьен знал жилище Питу как свое собственное, он разыскал трут и кремень, нашел нож, служивший Питу огнивом, поджег трут, от трута засветил свечу и стал ждать.

Но Себастьен был слишком возбужден, чтобы ждать спокойно, а главное, чтобы ждать долго. Он без конца метался от очага к двери, от двери до угла улицы; потом, как сестрица Анна, никого не видя на дороге, возвращался к дому, чтобы убедиться, что Питу не вернулся в его отсутствие.

Наконец, видя, что время идет, он приблизился к хромоногому столу, на котором были чернила, перья и бумага.

На верхнем листе бумаги были написаны имена, фамилии и возраст тридцати трех мужчин – весь личный состав арамонской национальной гвардии, находившийся под началом у Питу.

Себастьен аккуратно снял этот верхний лист, шедевр каллиграфии главнокомандующего, который для пользы дела не брезговал подчас опускаться до работы штабного писаря.

На следующем листе Себастьен написал:

Мой дорогой Питу!

Я приходил, чтобы рассказать, что неделю назад слышал между аббатом Фортье и викарием Виллер-Котре один разговор. Похоже, аббат Фортье находится в преступных сношениях с парижскими аристократами; он говорил викарию, что в Версале готовится контрреволюция.

Позже мы узнали о том жесте королевы, когда она нацепила черную кокарду, а трехцветную растоптала ногами.

Эта угроза контрреволюции и то, что нам стало известно позже о событиях, последовавших за банкетом, уже сильно встревожили меня из-за моего отца; ведь ты знаешь, что он враг аристократов, но нынче вечером, милый Питу, я узнал кое-что похуже.

Викарий пришел повидать кюре, а поскольку я боюсь за отца, я подумал, что ничего худого не будет, если я подслушаю продолжение того, что на днях услыхал случайно.

Говорят, мой милый Питу, что народ пошел на Версаль; он перебил много людей, и в их числе господина Жоржа де Шарни.

Аббат Фортье добавил:

– Давайте будем говорить тише, чтобы не встревожить маленького Жильбера: его отец уехал в Версаль и его тоже могли убить, как других.

Как ты понимаешь, мой милый Питу, больше я слушать не стал. Я тихонько выскользнул из своего укрытия, так что никто меня не услышал; пробрался через сад, очутился на площади перед замком и бегом припустил к тебе, чтобы просить тебя отвезти меня в Париж, что и не преминул бы сделать, причем от всей души, если бы ты оказался здесь.

Но тебя нет дома, и, может быть, ты вернешься поздно, если отправился в лес Виллер-Котре ставить силки; а если ты пробудешь там до утра, то я тебя не дождусь, потому что тревога моя слишком велика.

Поэтому я отправлюсь один; будь спокоен, дорогу я знаю. Впрочем, у меня осталось два луидора из денег, которые мне дал отец, и я сяду в первую же карету, какую встречу по дороге.

P. S. Я написал такое длинное письмо, во-первых, чтобы объяснить тебе причину моего отъезда, а потом, я все-таки надеялся, что ты вернешься, пока я его пишу.

Но я дописал, ты не вернулся, и я ухожу! Прощай или, вернее, до свидания: если с моим отцом ничего не случилось и если он не подвергается никакой опасности, я вернусь.

В противном случае я твердо решил изо всех сил просить его, чтобы он разрешил мне остаться с ним.

Успокой аббата Фортье насчет моего отъезда, только сделай это не сегодня, а завтра, когда пускаться за мной в погоню будет уже поздно.

Что поделать, ты не возвращаешься, и я ухожу. Прощай или, вернее, до свидания.

Затем Себастьен Жильбер, зная бережливость своего друга Питу, погасил свечу, отворил дверь и вышел.

Утверждать, будто Себастьен Жильбер пустился в столь дальнее путешествие без малейшего волнения, значило бы кривить душой; но волновался он совершенно не так, как другой ребенок на его месте: он не испытывал страха, просто он в полной мере сознавал значение своего поступка, состоявшего в том, что он ослушался приказов отца, но в то же время доказывавшего его сыновнюю любовь, а такое ослушание должен простить любой отец.

Впрочем, за то время, что мы не занимались Себастьеном, он вырос. Себастьену было уже почти пятнадцать, он был, пожалуй, чуть-чуть более бледным, хрупким, нервным, чем положено в его возрасте. Принимая в расчет темперамент Себастьена и то, что он был сыном Жильбера и Андреа, он был уже почти мужчиной.

Итак, юноша, охваченный этим чувством, неотделимым от поступка, на который он решился, бегом устремился в сторону деревни Ларни, которую мигом заметил в той млечной белизне, что звезды льют с небес, как сказал старик Корнель. Он миновал деревню, пошел по огромному оврагу, который тянется от Ларни до деревни Восьенн и включает в себя пруды Валю; в Восьенне он вышел на большую дорогу и зашагал уже спокойнее, сознавая, что следует путем королей.

Себастьен был очень рассудительный мальчик, он прибыл из Парижа в Виллер-Котре, ведя беседу по-латыни, и потратил на путешествие три дня; он прекрасно понимал, что за одну ночь до Парижа ему не добраться, и не тратил сил попусту на разговоры на каком бы то ни было языке.

Итак, он не спеша спустился с первого восьеннского холма и взошел на второй; затем, выбравшись на ровную дорогу, прибавил шагу.

Быть может, Себастьена подгоняли мысли о том, что приближается весьма неприятный отрезок пути, который в те времена пользовался скверной репутацией, ныне совершенно утраченной, как идеальное место для засады. Это место зовется Чистый Ключ, потому что там бьет прозрачный источник, а в двадцати шагах от него на дорогу выходят разверстые устья двух каменоломен, подобные двум адским вратам.

Трудно сказать, боялся ли Себастьен, проходя этот кусок пути, потому что он не ускорил шаг и, хотя мог перейти на противоположную сторону дороги, продолжал идти по самой ее середине, а чуть дальше даже зашагал медленнее – несомненно, потому, что дорога пошла немного в гору, – и наконец достиг перекрестка, от которого отходили два пути – в Париж и в Крепи.

Тут он внезапно остановился. Когда он ехал из Парижа, то не приметил, по какой из двух дорог; возвращаясь в Париж, не знал, какую дорогу выбрать.

Идти направо? Или налево?

Обе были обсажены одинаковыми деревьями, обе одинаково вымощены. Обратиться с вопросом было не к кому.

На страницу:
5 из 7