Одна ложь для короля
Одна ложь для короля

Полная версия

Одна ложь для короля

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 6

Кристал Эванс

Одна ложь для короля

Глава 1


Черная нить лопнула на четвертом стежке.

Я удержала иглу над губой покойника, чтобы обрывок не упал ему в рот. Воск на перчатках застыл коркой и тянул кожу при каждом движении пальцев; поправить выбившуюся прядь такими руками было нельзя, и прядь так и осталась липнуть к виску. В препараторской Нижнего соляного дома свет падал сверху, из единственного окна под потолком, — серый, как старое олово, и к полу он не доходил. Его съедала соляная взвесь. Она висела здесь всегда, садилась на ресницы, на губы, на край чашки, и к вечеру у меня во рту стоял ее вкус — тонкий, холодный, чуть горький, от которого тянуло пить и не помогала вода.

Мастер Гален Крой лежал на каменном столе третий день и, судя по лицу, был недоволен задержкой. Смерть стянула ему щеки к зубам, соль выбелила ресницы, а складку между бровями не сумели расправить ни теплые полотенца, ни мои пальцы.

— Это знак, — сказала его вдова, и голос у нее сел на середине слова. — Нить-то. Она ведь не просто так, госпожа, она же…

Она сидела у стены между двумя взрослыми сыновьями. Траурное платье ей перешили из старого, и черная краска легла на шерсть неровно: на сгибах, на локтях, на груди проступали рыжие подпалины прежнего цвета, и от этого казалось, что траур на ней линяет прямо сейчас. Старший сын сразу поднял голову. Младший смотрел на отцовские сапоги, поставленные под столом носками к двери.

— Это плохая нить, — ответила я и отрезала новый кусок. — Их красят в две ванны вместо трех, потому что так дешевле, и на четвертом стежке они садятся. У меня за неделю третья.

В Нижнем доме хватало знаков и без тех, что придумывали испуганные родственники. Четыре черных стежка означали одно: мертвому еще не задали ни единого вопроса. Белая нить значила, что ответы потрачены. Красную брали при заразной смерти — тогда спрашивали быстро, через ткань, смоченную уксусом, и уходили, не оборачиваясь.

Была еще синяя. Ею в прибрежных кварталах зашивали утопленников: считалось, что вода забирает слова первой и синий узел ставят, чтобы она вернула чужое. Палата этот обычай не признавала, в книгах его не было, но старухи с Нижней пристани до сих пор приносили свой моток и обижались, если мы брали черный.

Все остальное люди приносили с собой.

А один обряд у нас отняли совсем. Раньше покойнику, которого никто не опознал, задавали вопрос сверх четырех — «как тебя звали?» — и он не считался потраченным. Имя возвращали даром, потому что имя не принадлежало ни суду, ни семье. Палата отменила это восемьдесят лет назад: теперь безымянные стоили столько же, сколько все прочие, и за имя платили вперед. С тех пор безымянных почти не спрашивали.

— Вы уже решили, что спросите? — Я провела нить через воск и снова вдела ее в иглу.

Старший, Вирт, положил на колени лист. Края у него были измяты так, будто он всю ночь продержал его в кулаке. Сюртук на нем сидел туго в плечах, новый, из хорошего синего сукна, с медными пуговицами в два ряда, — слишком нарядный для соляного дома и слишком дорогой для сына сапожника. Пуговицы он, судя по всему, застегнул сам и верхнюю застегнул криво.

— Я записал. — Он откашлялся, разгладил лист на колене, и залом посередине все равно не исчез. — Первый вопрос такой. «Отец, ты завещал мастерскую…»

— Нет.

— Я еще даже не… — Вирт поднял глаза от бумаги, и лицо у него вытянулось так, будто отказа он ждал от кого угодно, только не от живой женщины с иглой. — Я его три ночи составлял! Я его вслух читал, матери читал, чтобы не сбиться!

— И не спросите. «Завещал» — слово для суда, а не для мертвого. — Я положила иглу на полотно, чтобы он видел: пока мы не договоримся, работа стоит. — Ваш отец мог считать завещанием обещание за ужином. Мог решить, что бумагу, которую он не успел подписать, достаточно сунуть в ящик. Он ответит «да» и будет честен. А вы придете с этим «да» к судье и услышите, что мертвые плохо разбираются в праве. Спрашивайте про лист. Подписывал ли он лист с вашим именем.

— Он не умел писать. — Вирт накрыл строку ладонью, как будто это могло спасти вопрос.

— Тогда вы потратите один ответ из четырех на бумагу, которой никогда не было.

Вдова сцепила пальцы у горла. В Нижнем доме молились редко: молитва плохо уживается с торгом за четыре слова. Но людям хотелось верить, что и то и другое кто-нибудь слышит.

— Печать, — сказал младший, не поднимая головы. Его звали Олин, и бумаги он не принес. Кожаная куртка на нем задубела на локтях, штаны были с заплатой на колене, а под ногтями чернел вар. — Про печать спросим. Без печати мастерскую все равно никому не отдадут, хоть ты десять раз завещай.

— Печать пропала за неделю до смерти. — Вирт сложил лист пополам, потом вчетверо. — А в кладовую отец последний месяц пускал только…

— Договаривай.

— …только тебя.

— Я его на полу нашел. — Олин отодвинул носком отцовский сапог, выравнивая пару, и тут же поставил обратно, точно спохватившись, что трогать нельзя. — А ты пришел через два часа и первым делом полез в ящики. Я считал, сколько ты их выдвинул. Шесть.

— Потому что я до закрытия работал! — Вирт привстал. — Я колодки не могу бросить посреди заказа, у меня люди ждут, у меня заказ на двенадцать пар, Олин!

— Ты был за стеной. — Олин не повысил голоса, и от этого его брат побагровел сильнее, чем от крика. — Через стену слышно, как он падает. Я с улицы слышал.

Покойник лежал между ними с закрытыми глазами. При жизни мастер Крой шил сапоги грузчикам с Южной пристани и, по словам вдовы, терпеть не мог семейных ссор. После смерти ему досталось самое неудачное место, чтобы от них уклониться.

Я затянула четвертый стежок. Нить легла ровно и не зацепила пересохшую кожу.

— Решите до прихода вопрошателя, — сказала я, не глядя ни на одного из них. — Он получает за ритуал, а не за ваше примирение. Ждать не станет.

— А вы… а вы не можете спросить? — Вдова произнесла это почти шепотом, хотя в комнате не было никого, кто мог бы на нее донести. — Вы ж умеете. Мне девочки на пристани говорили, вы лучше ихних умеете, которые с бляхами.

На шее у меня висел пустой серебряный футляр. Когда-то в нем лежала круглая лицензия Палаты Последнего слова. Теперь в нем было удобно держать иглы.

— Спросить я могу. — Я проверила натяжение последнего стежка. — А потом ответ лишит мастерской одного из ваших сыновей, и тот пойдет к судье. И судья спросит, кто вел ритуал. И выйдет, что вела женщина без лицензии. А раз так, то и ритуала не было. Было четыре слова, которые кто-то придумал над чужим телом.

— Да мы услышим! — Вдова подалась вперед, и пальцы у горла она так и не разжала. — Нам же не судье, нам самим…

— Вы услышите. До первой ссоры о наследстве.

Олин отвел глаза. Вирт сунул лист за пояс.

Вопрошатель явился к полудню — молодой, чистенький, в сером сюртуке Палаты, застегнутом на все четыре черные пуговицы, с серебряной лицензией на груди, которая покачивалась при каждом шаге и при каждом шаге же ловила свет. Он вошел и сразу остановился на пороге, выжидая, чтобы вошли глазами: так входят те, кому недавно начали кланяться. За ним шел писарь с тремя запасными перьями за ухом. Обоих я видела прежде. Оба сделали вид, что меня не знают.

Семья решила спрашивать о печати.

Я сняла черные стежки и разжала челюсть мастера Кроя. Окоченение уже отпустило, но нижняя губа держалась упрямо, и пришлось размять мышцы у суставов, вложить между зубами деревянный клин и приподнять язык крючком. Серебряник лег под корень ровно, профилем живого короля вниз. Так требовал обычай. Закон не уточнял, обязан ли живой монарх терпеть подобную невежливость.

Вопрошатель положил два пальца покойнику на лоб и замер в позе, которую наверняка отрабатывал перед зеркалом.

— Гален Крой, слышишь ли ты мой голос? — нараспев начал он.

Я перехватила его запястье.

— Если он вам ответит, семья только что лишилась четверти всего, за что заплатила.

— Я знаю порядок проведения… — Он выдернул руку и поправил манжету, хотя я даже не смяла ткань. Манжету он поправлял дольше, чем требовалось. — Я знаю порядок.

— Тогда не заставляйте мертвого подтверждать, что у него остались уши.

Писарь опустил голову и очень внимательно занялся пером. Вопрошатель покраснел пятнами, от шеи вверх, и начал заново:

— Гален Крой, перед смертью ты спрятал печать сапожной гильдии?

Из груди покойника вышел воздух. Сначала под ребрами сухо щелкнуло, потом горло втянулось, будто мастер попытался сглотнуть монету.

— Да.

Голос был хриплый и плоский, без дыхания за словом. Так звучит, если провести пальцем по сухому дереву. Вдова вцепилась Олину в рукав. Вирт подался вперед.

— Печать находится в твоем доме?

Челюсть под моими пальцами пошла вниз сама, с сухим щелчком в суставе, и я придержала ее, чтобы не раскрылась шире положенного.

— Нет.

Монета шевельнулась от слова и легла обратно. Я наклонилась ближе. По ободку серебра уже шла первая тень — не чернота, а та сероватая муть, которая появляется на втором ответе и которую в Палате велено не вносить в протокол.

— Олин Крой забрал ее у тебя?

Вдова перестала дышать. Это было слышно так же ясно, как слышен крик.

— Нет.

Младший закрыл лицо ладонью. Может, от облегчения. А может, потому что остался последний ответ и теперь каждый в комнате помнил: один из четырех будет ложью.

Вирт выдернул из-за пояса смятый лист.

— Спросите, хотел ли он отдать мастерскую Олину! — Он сунул бумагу вопрошателю так резко, что край задел чашку с уксусом, и я успела придержать ее прежде, чем кислота плеснула на камень.

— Этот вопрос не приблизит вас к печати.

— Зато приблизит меня к мастерской, — отрезал он. — Этого хватит.

Вопрошатель посмотрел на вдову. Она не вмешалась.

— Гален Крой, ты хотел, чтобы после твоей смерти мастерскую получил Олин?

На этот раз воздух не вышел. Он вернулся.

Тело выгнулось совсем немного, ровно настолько, чтобы лопатки оторвались от камня, и опустилось обратно с глухим стуком, от которого вдова охнула. Серебро звякнуло о зуб. Губы шевельнулись, и голос прозвучал глуше прежнего:

— Да.

Монета почернела от края к середине. Вопрошатель подцепил ее щипцами и уронил в уксус. Цвет не изменился. Четыре ответа были потрачены.

Вирт вскочил.

— Последний — ложь! — Он шагнул к столу, будто мог заставить отца взять слово обратно. — Он солгал! Он мне всю жизнь говорил, при людях говорил, при матери говорил, мать, ну скажи ты им!

Вдова не сказала ничего.

— Почему именно последний? — Олин не поднялся. Пальцы его застыли на шнурке отцовского сапога, и шнурок он все это время, оказывается, перебирал. — Ложь-то в любом могла быть.

— Потому что мастерская обещана мне!

— Обещание за столом не доказывает, какой из четырех солгал. Печать ищи.

Вирт повернулся ко мне всем телом, оставив брата за спиной.

— Отец всю жизнь говорил, что мастерская останется мне. Всю жизнь, вы слышите! А теперь я должен поверить одному слову, которое он сказал мертвым ртом?

— Я хочу, чтобы вы поверили четырем ответам ровно настолько, насколько они того заслуживают. Ложью может быть любой из них. Печать скажет больше, чем все четыре.

— И где же он ее, по-вашему, спрятал? — Он выговорил это с таким презрением, какое удается только очень напуганным людям.

Я посмотрела на сапоги под столом. Левый стоял прямо. Правый чуть заваливался внутрь — самую малость, на ширину нитки.

— Начните с правого каблука. Ваш отец сорок лет делал обувь и не поставил бы свою работу криво. Даже собственным ногам. Даже мертвым.

— Чего? — не понял Вирт.

— Каблук, — сказал Олин и уже сидел на полу.

Олин опустился на колено, поддел ножом свежую набойку — кожа отошла легко, ее сажали недавно и наспех, — и вытряхнул на ладонь два гвоздя и круглую медную печать.

Фитиль в ближней лампе потрескивал, и этот звук вдруг стал самым громким в комнате. Вопрошатель очень медленно повернулся к писарю, и писарь очень быстро начал писать.

Первый ответ — правда. Второй — ложь. Третий — правда. Значит, мастерская предназначалась Олину.

Вирт разорвал свой лист пополам, потом еще раз, и обрывки остались у него в кулаке: бросить их на пол при матери он не решился.

Я зашила рот покойника белой нитью. Теперь он уже не мог ничего исправить, объяснить, пожалеть старшего сына или сказать, зачем спрятал печать так, чтобы ее нашли. Мертвые отвечают точно. Люди напрасно путают точность с милосердием.

Когда семья ушла, хозяйка Нижнего дома Мейда принесла мне чашку остывшего отвара, поставила у самого локтя и руку не убрала, пока я не отложила иглу.

— Ты опять влезла, Найра.

— Я посмотрела на сапоги. Для этого лицензия пока не требуется.

— Вот так ты всегда и влезаешь. — Она подтолкнула чашку ко мне еще на палец. — Сперва посмотришь. Потом кто-нибудь остается без наследства. А потом он всю зиму ходит мимо наших ворот и думает, кто виноват. Пей, остынет совсем.

Мейда была старше меня на двадцать лет и вдвое шире в плечах. Передник она носила один и тот же, задубевший от соли так, что по вечерам он стоял колом у стены и в темноте его можно было принять за человека. Она могла снять тело с носилок без посторонней помощи, но последние месяцы притворялась, что больная спина ей этого не позволяет. Я притворялась, что верю. Так мы и делили работу, ни разу не заговорив ни о возрасте, ни о жалости.

— Если бы я не стояла рядом, ваш лицензированный мальчик потратил бы первый вопрос на проверку слуха.

— Зато у мальчика печать. — Мейда кивнула на пустой футляр у моего горла. — А у тебя, Найра, иголки.

— Ну да. Значит, монета обязана сама найти дорогу в рот, лишь бы не опозорить лицензию.

Мейда хмыкнула и забрала чашку, из которой я так и не успела отпить.

— Там баба у ворот. Привезла сестру и уже два раза назвала цену, хотя я ее, между прочим, не спрашивала.

— Свободна четвертая соляная. В первой еще Крой.

— Так она за первую и заплатила. — Мейда помолчала. — И сверху добавила ровно столько, чтоб мы забыли спросить, зачем ей именно первая. Найра, ты меня слышишь вообще?

Первая камера означала отдельный стол, свежий рассол и право прийти ночью. Люди, способные ее купить, не возят своих мертвых в Нижний дом. Они хоронят их в сухих склепах на холме и нанимают вопрошателя раньше, чем тело успеет остыть.

— Что с сестрой? — Я стянула перчатки. Воск отходил от кожи с треском, и пальцы под ним были белые и сморщенные, как у прачки.

— Говорит, утонула. — Мейда поджала губы. — Утонула, ага. Я бы сперва воду понюхала.

Утопленницу внесли двое пристанских носильщиков, и с нее еще капало. Я подставила ладонь под струйку с подола. Речная вода в наших кварталах тяжелая, она оставляет на коже серую пленку и пахнет илом и гнилыми сваями; эта стекала чистой и тянула лавандой, как из бельевого сундука. Платье на покойной было дешевое, серой шерсти, грубо подогнанное в плечах — чужой рукой, наспех, шов шел вкривь. Волосы обрезаны ножом у самого затылка, неровно, ступеньками. На губах лежали четыре черных стежка.

Женщина, назвавшаяся сестрой, прятала лицо под вуалью. Плащ на ней был простой, коричневый, из тех, что носит полгорода, но из-под подола выглядывали туфли мягкой лайки с серебряными пряжками, а перчатки облегали пальцы так, как облегает только очень дорогая кожа. Тот, кто одевал ее для этого визита, подумал обо всем, кроме обуви.

— Иса Лорт, двадцать семь лет. — Голос у нее был ровный и хорошо поставленный, с той гладкостью, которой учат годами. — Сорвалась с настила у Красных складов. Вечером, в темноте, там нет перил.

— Кто стянул ей губы? — Я наклонилась к узлам. Нить вошла слишком ровно для домашней работы, а концы были подрезаны наискось, одинаково, как подрезают, когда делают это каждый день.

— Наш лекарь. Он подготовил сестру сразу после… сразу.

— У грузчицы с Красных складов был домашний лекарь, который умеет шить изнутри?

Вуаль повернулась к Мейде — так, будто та могла предложить ей другую Найру, поудобнее. Мейда очень внимательно смотрела в книгу приема.

— Мы не просим вопросов. Только сохранить тело до похорон. Это ведь все, что от вас требуется.

Я отогнула мокрый ворот. На шее не было ни следа веревки, ни следа удара. Под ногтями не осталось речного песка, а он забивается так, что его выскребают неделю. Правый указательный палец когда-то ломали и плохо вправили: сустав сросся углом, и палец теперь не ложился в ряд с остальными. У пояса на коже темнел прямоугольный след, похожий на ожог от нагретой металлической пластины.

— Когда похороны? — Я провела по следу пальцем. Кожа вокруг побледнела еще при жизни.

— Завтра, сразу после полуденного колокола.

— Тогда назовите священника. Ему расписываться в книге приема.

Женщина молча положила на стол второй кошелек. Мейда кашлянула — на этот раз без всякого притворства — и очень выразительно посмотрела мимо меня.

— Найра.

Я развязала тесемку и пересчитала. Дворцовая чеканка, прямо из казначейских мешков: на ободке каждой монеты тонкая насечка в форме короны, и ни одна не потерта. Такие деньги доходят и до Нижней пристани, но поодиночке и через много рук.

— Ее положат в четвертую камеру. Первую утром затопило.

Это была неправда. Женщина не стала спорить — даже не помедлила, — оставила оба кошелька и вышла так быстро, что один из носильщиков не успел попросить расписку.

Мейда дождалась грохота внешнего засова и только тогда закрыла книгу приема.

— Первую с утра никто не затапливал.

— Она об этом не знала. Зато теперь знает, что при носильщиках мы лишнего не спрашиваем.

Я распорола два стежка. Делал их не лекарь: игла вошла с внутренней стороны губы, как учат младших служителей Палаты, чтобы узел не портил лицо на открытом погребении. На черной нити остался крошечный комочек золотистого воска, твердый и прозрачный на свет.

Таким воском запечатывают двери дворцовых кладовых.

— Не тонула она, Найра.

Мейда растерла между пальцами мокрую прядь и понюхала пальцы. Лаванда. У нас на пристани лавандой пахнут двое: аптекарь и покойники из хороших домов.

— Этого я пока не знаю. В реку можно попасть и после смерти.

— «Не знаю». — Она фыркнула. — Ты говоришь «не знаю» только тогда, когда уже насчитала три причины не верить. Ну?

— Я знаю, что волосы ей вымыли после смерти. Знаю, что платье чужое. И знаю, что тот, кто заплатил, не хочет оставлять тело во дворце.

Я сняла остальные стежки и заглянула в рот. Язык был цел. Под ним не лежало ничего — ни серебряника, ни вмятины от него. Женщина сохранила все четыре ответа.

Мы перенесли тело в четвертую камеру и записали под именем Исы Лорт. Рядом я поставила маленькую черную черту, которой Мейда отмечала сомнительные сведения. Второй она бы не позволила: в книгу учета допускались факты, а обвинения Мейда оставляла живым.

К вечеру ворота загрохотали снова. На этот раз никто не торговался.

Шесть королевских гвардейцев вошли в препараторскую, не сняв плащей, и дождевая вода потекла с их сапог на соленый пол, протравливая в нем темные дорожки. Плащи были тяжелые, темно-синие, с серебряной цаплей на плече, и в комнате сразу стало тесно и слишком людно для места, где обычно двое. Командир протянул мне свиток с печатью Палаты.

— Найра Вель? — Свиток он так и не развернул. Мое имя он сверял с лицом.

— Смотря кто спрашивает.

— Я спрашиваю.

Пустой футляр у горла вдруг показался тяжелее.

— Тогда зависит от того, чье тело вы привезли и кто решил, что я снова заслуживаю фамилии.

— Тело осталось во дворце. Умер король.

Мейда уронила щипцы. Они ударились о камень дважды, и второй раз — уже совсем тихо.

— Когда? — Я дернула завязки передника. Мокрый узел не поддался с первого раза, и я дернула еще раз, сильнее.

— До рассвета. Верховный вопрошатель велел доставить вас немедленно.

— Верховный вопрошатель. — Узел наконец разошелся. — Он не мог забыть, что у меня отняли лицензию.

— Не забыл. — Командир смотрел поверх моего плеча, на стол, на белую нить. — Назвал и имя, и причину, по которой ему нужны именно вы.

Ильвар Рен помнил мое имя. Его прощение я бы, пожалуй, вынесла легче.

От чего умер Хальден, мне так никто и не сказал. Обыскали трижды: у первых ворот, перед внутренним двором и у самых покоев. Иглы всякий раз забирали, пересчитывали, сверяли с описью и возвращали, и всякий раз чужие пальцы перебирали их дольше, чем нужно. В коридорах держался холод, какой бывает только в хорошем камне: его не берет ни один камин, он идет снизу, через подошвы, и к третьему повороту у меня заломило колени. Зеркала затянули черным крепом. Ткань висела неплотно, и в слепых прямоугольниках что-то двигалось следом за мной, на полшага позади.

Только после третьего обыска меня провели в комнату, где короли обычно умирали за плотными занавесями, чтобы слуги могли честно утверждать, что ничего не видели.

Сегодня занавеси сняли.

Хальден Керн лежал на широком столе в одной рубахе — тонкой, батистовой, с вышитой у ворота серебряной цаплей. Слева под грудью ткань пропиталась кровью и высохла бурой коркой, жесткой на вид, как подсохшая глина. Рану промыли и раздвинули края пальцами, но зашивать не стали. Кто-то уже вложил серебро под язык короля и стянул ему губы четырьмя черными стежками.

Ильвар стоял у окна.

За два года он почти не изменился: спину держал так же прямо, седые волосы стриг коротко, колец не носил. Черная мантия падала с плеч тяжелыми складками без единой морщины. В его руках любая вещь становилась доказательством — игла, протокол, чужая ошибка. Он учил меня держать нить, составлять вопросы и принимать благодарность только после найденной лжи. А потом изменил одно слово в моем протоколе и молча смотрел, как я лишаюсь всего, кроме способности это доказать.

— Вы опоздали, Вель.

Он сказал это, не оборачиваясь, едва дверь за гвардейцами закрылась, — как будто продолжал разговор, прерванный два года назад.

Я расстегнула мокрый плащ и отдала его служителю у стены. С края ткани натекло, и у моих сапог осталось темное пятно, которое никто не стал вытирать.

— Король умер до рассвета. Ваш человек приехал за мной после вечернего колокола. Если кто-то из нас двоих и позволил себе задержку, искать его следует поближе к дворцу.

Служитель унес плащ, стараясь не смотреть на стол. Ильвар дождался, пока закроется дверь, и только тогда отвернулся от окна.

— Два года в Нижнем доме не сделали вас сговорчивее.

— Вы учили меня дольше. Странно было ждать другого. — Я поставила футляр с инструментами у изголовья, не дожидаясь приглашения. — Четыре года, если считать с первого курса. Вы тогда говорили, что у меня слишком…

— Я помню, что я говорил.

Его взгляд задержался на пустом футляре у моего горла — ровно на то время, которого хватает, чтобы я это заметила.

— Сохраните голосовой проход. Завтра в полдень король отвечает Совету, и я не намерен объяснять девяти советникам, почему они услышали воздух.

Я откинула крышку и выбрала тонкий зонд. Клинок вошел снизу под грудью и кости не задел. Крови на рубахе было много — и все-таки мало для человека, которого ранили и оставили истекать.

— В Палате восемнадцать лицензированных вопрошателей. Почему тело отдали мне?

Ильвар придвинул лампу к разрезу. Свет скользнул по влажным краям раны и остановился на темной полосе под грудью.

— Клинок прошел слишком близко к диафрагме, а дворцовый лекарь успел вмешаться в работу горла. Из всех вопрошателей только вы умеете сохранять голос после подобных ошибок.

— Значит, мое умение снова существует. Ровно до тех пор, пока оно вам нужно. — Я положила зонд на белое полотно. — Где нашли короля?

— В рабочем кабинете. На боку, лицом к письменному столу.

— Кто перевернул и перенес тело?

Ильвар разгладил отогнутый край рубахи, хотя ткань и так лежала ровно.

— Двое гвардейцев и новый лекарь. Для подготовки голоса этого достаточно.

— Для голоса важна каждая рука, которая запрокидывала ему голову, лезла в рот или давила на грудь. Вы это знаете лучше меня. Вы меня этому и учили — вот здесь, в этой комнате, на старом конюхе, которого привезли для практики.

Он выждал, пока я проверяла подъязычную кость.

— Лекарь осматривал горло. Гвардейцы только перенесли. Других прикосновений в протоколе нет.

— Имя нового лекаря тоже решили не вписывать?

— Впишут после допроса. Прежний дворцовый лекарь умер три дня назад, вы наверняка слышали.

Слышала. Королевский лекарь Хальвен Рот умер три дня назад. В Нижнем доме об этом говорили вполголоса и всегда одно и то же: мужчина его лет не вешается на шелковом шнуре, если всю жизнь лечит повреждения шеи.

На страницу:
1 из 6