
Полная версия
Маяк памяти
— Прости.
— Я был в десяти шагах.
— Знаю.
— Не знаешь. Ты даже не смотрела туда.
Он поднял упавший пирожок, завернул его отдельно и пошёл домой быстрее неё.
Вечером Эмма дополнила запись. «Не сон», — написала она, а потом зачеркнула и вывела ровнее: остаточный страх после сна, перепутала рынок с площадью, искала не те вещи. Ниже добавила: чувство осталось, когда детали исчезли. Посидела, покусывая кончик пера, и приписала ещё два слова: чужое чувство.
От них стало легче. Если чувство было чужим, значит, его можно было отделить, дать ему имя, провести вокруг него черту и подождать, пока оно уйдёт само.
Перед сном Тиль постучал в дверь.
— Я не сержусь, — сообщил он.
— Спасибо.
— Пирожок, который упал, я отдал Ларсу.
— Это великодушно.
— Он не знает.
— Спокойной ночи, — сказала Эмма.
Она заперла медное кольцо в ящик стола и всю ночь просыпалась от того, что рука тянулась к ящику.
Третий раз случился через день, и после него объяснять уже было нечего.
Марта отпустила её к морю сама — сказала, что от бледной швеи заказчицам делается тревожно. Отлив стоял низкий, каменная гряда обсохла до самых дальних валунов, и Эмма пошла вдоль неё туда, где неделю назад лежало кольцо.
Она не собиралась искать ничего. Просто хотела постоять на том месте.
Следы появились между камнями так же буднично, как появляются водоросли.
Босые детские ступни шли по мокрому песку в трёх шагах справа. Вода не заполняла углубления — это было единственное, что отличало их от настоящих, и Эмма заметила несоответствие, отметила его и почему-то не испугалась. За детскими проступили другие: тяжёлые подошвы, тонкие женские туфли, отпечаток ладони, снова босые, но уже взрослые. Люди шли к воде и в воду, много людей, разных лет, и берег на мгновение сделался таким полным, что стало неловко идти против общего движения.
Впереди, за первой линией волн, кто-то ждал.
Эмма знала о нём три вещи, и все три были не её. Что ему семь лет. Что он не умеет плавать. Что виновата она, потому что отпустила руку у самой воды и отвернулась к торговке за солью.
Горе накрыло её ровно, как одеяло, — без крика, без спазма, почти уютно. Она сняла чепец, потому что в воду не ходят в чепце, и пошла.
Первая волна дошла до щиколоток. Вторая до колен. Юбка сразу отяжелела и потянула вниз, и Эмма подумала, что это правильно и так и должно быть: сначала тяжело, потом легче.
Она успела сделать ещё два шага.
Ларс ударил её плечом в бок — не обнял, не поймал за руку, а сбил с ног, как сбивают человека с горящей палубы, — и они оба рухнули в воду. Эмма ушла под волну с открытым ртом. Соль обожгла горло. Она забилась, ударила его локтем в лицо, попыталась вернуться туда, где ждал ребёнок, — и брат вытащил её на песок волоком, за подмышки, спиной вперёд, ободрав ей плечо о ракушечник.
— Там мальчик, — сказала Эмма.
— Нет там никого.
— Он в воде.
— Я смотрю на воду час. — Голос у Ларса был совершенно ровный, и от этой ровности стало страшнее, чем если бы он орал. — Я иду за тобой от самого дома. Там нет никого, Эмма.
Она села. С волос текло. В десяти шагах прибой перекатывал её чепец.
Горе не уходило. Оно стояло в груди целиком, чужое, огромное, с именем, которого она не знала, и Эмма вдруг поняла, что если брат сейчас отвернётся, она встанет и пойдёт опять.
— Не отпускай меня, — сказала она.
Ларс не отпустил. Он сидел на мокром песке, держа сестру поперёк груди обеими руками, пока над заливом не зажёгся свет Маяка, и молчал, потому что впервые за двадцать три года не знал ни одного слова, которое бы тут годилось.
Домой они пришли в темноте.
Марта увидела рассаженное плечо, мокрую юбку и лицо Ларса и не спросила ничего. Она сняла с дочери одежду, растёрла её полотенцем до красноты, усадила к печи и только потом, стоя спиной, произнесла:
— Говори.
Эмма рассказала всё: и площадь с Томом, и рынок, и следы, и мальчика в воде. Йорен слушал, опершись о косяк. Тиль сидел на полу и держал сестру за щиколотку — единственное, до чего дотянулся.
Когда она закончила, стало очень тихо.
— Это не сны, — сказал Ларс.
— Я знаю, — ответила Эмма.
Ночью ей долго не удавалось уснуть: она считала удары часов, прислушивалась к дыханию дома и повторяла про себя имена — Марта, Йорен, Ларс, Тиль, — а собственное имя казалось слишком очевидным, чтобы включать его в перечень.
Когда сон всё же пришёл, в нём не было площади.
Сначала Эмма увидела руки старика, завязывающие рыболовную сеть, и мокрую пеньку, режущую ладонь. Потом — окно, по которому ползла кровь. Девушку в красном платье, смеющуюся на лестнице так, что стало слышно, какая она пьяная и какая счастливая. Солдата, спрятавшего письмо под камнем. Ребёнка, впервые услышавшего море и решившего, что это шум в собственной голове. Женщину, которая закрыла дверь и по звуку замка поняла, что за ней уже никого нет.
Жизни вспыхивали и гасли прежде, чем Эмма успевала понять, кому они принадлежат. Радость была светлым пятном, горе — тёмным, но тянуло и то и другое одинаково сильно, а между ними шли бесчисленные тонкие нити, которые пересекались, путались и уходили вдаль, к белому сиянию над морем.
Эмма захотела проснуться. Вспомнить кровать, комнату, имена за стенами.
Сияние приблизилось.
В нём не было ни лица, ни голоса, но оно назвало её.
Эмма Вейн.
Не вопрос. Не просьба.
Призыв.
Глава 3
Освальд Крей возвращался к себе по четырём вещам.
Сначала имя. Он произнёс его вслух, хотя язык не сразу вспомнил правильное положение во рту.
— Освальд.
Человек, чью память он только что покинул, звался Гельм, был моложе на сорок лет, выше на голову и мёртв третий месяц. Всё это Освальд знал совершенно точно — и всё-таки пальцы у него ещё ждали тяжести молота, которого он никогда не держал, а в груди жила простая, ничем не омрачённая уверенность: у него две дочери, и старшая не простит, что он умер до её возвращения.
Имя отделило первое чужое.
— Маяк, внутренний зал. Восточная сторона.
Место отделило второе: не кузница у речных ворот, не кровать, над которой дочери Гельма спорили шёпотом, а круглая комната из серого камня, утро, море за узкими окнами и кристалл над головой, отзывающийся низкой ровной вибрацией, которую слышали не уши.
Близкий человек.
Освальд поднял взгляд к латунному компасу на краю стола. Он мог назвать прежнего наставника, умершего шестьдесят два года назад; мог назвать женщину, чей голос помнил лучше лица. Но мёртвые слишком легко смешивались с архивом, а для возвращения требовался кто-то по эту сторону.
— Бригитта Солль, — сказал он.
Старшая распорядительница не была ему роднёй и редко соглашалась с ним без письменного возражения — именно поэтому годилась. Перепутать Бригитту с удобным воспоминанием было решительно невозможно.
Телесное ощущение.
Освальд прижал ладонь к каменному полу. Холод вошёл в старые суставы, боль отозвалась в правом колене — своя боль, давно знакомая, незначительная. Дочери Гельма отступили, молот исчез, и Освальд снова знал, что прожил девяносто один год, а не пятьдесят три, никогда не был кузнецом и умереть сегодня не планировал.
Он остался сидеть на полу, пока дыхание не стало ровным.
На столе лежал запечатанный ключ: небольшая стеклянная трубка, залитая с обоих концов чёрным воском, а внутри — свёрнутый кусок ткани, вероятно, с кровью. К бирке была привязана нить, и на бирке собственной рукой Освальда написано: «Не открывать без меня. О. К.»
Он прочитал дважды.
Почерк был его — резкий наклон, слишком длинная нижняя черта у буквы «д», маленькая клякса там, где перо задержалось. Воск носил печать Хранителя; никто не мог подготовить такую вещь без его участия. И Освальд не помнил ни ткани, ни человека, которому принадлежала кровь, ни причины запрета.
Несколько мгновений он честно перебирал обычные объяснения: ключ мог быть старым, он мог перенести его после вчерашней описи, тяжёлый просмотр Гельма мог временно вытеснить недавний разговор. Но на воске оставался свежий след большого пальца.
Освальд поднялся, опираясь на стол, отнёс трубку к стенному шкафу, открыл нижнее отделение и положил ключ за коробкой пустых печатей.
Записать провал означало сообщить Совету. Совет назначил бы освидетельствование. Бригитта, к несчастью, оказалась бы права минимум в половине своих тревог, работу ограничили бы — а нового Хранителя не было.
Он закрыл шкаф и всё же открыл рабочий журнал.
Вчерашняя страница содержала четыре обычные записи: сверка двух судебных ключей, отказ в просмотре семейного письма, замена треснувшего стекла в северном шкафу, разговор с Бригиттой о запасах масла. Между второй и третьей строкой оставалось пустое место шириной в два пальца.
Освальд провёл по нему ногтем. Он никогда не оставлял пустот — не из суеверия, а потому, что пустое место в журнале позволяет позднее вписать решение задним числом. Пергамент не был выскоблен, чернила не смывали. Возможно, он просто собирался что-то записать и передумал.
Он поставил на полях точку — маленький внешний след для самого себя. Если завтра точка покажется незнакомой, придётся сказать Бригитте.
Не сегодня.
Кристалл над ним изменил свет. Не стал ярче — яркость была свойством глаз, а Маяк редко заботился о глазах; изменилась внутренняя нота. Миллионы далёких связей, всегда присутствовавших на краю сознания Освальда, на миг отступили, освобождая одну-единственную дорогу.
Он замер.
За шестьдесят четыре года Маяк обращался к нему так лишь трижды: когда выбрал его самого; после обвала западной галереи, где под камнем оставались двое служителей; и сейчас.
— Нет, — сказал Освальд.
Маяк не изменил решения.
Дорога вела не к архиву и не к чужой смерти, а в город, через залив, в узкую улицу, спускающуюся к гавани, в комнату над мастерской, где на столике возле кровати лежало потемневшее медное кольцо, а девушка, спавшая рядом, только что услышала собственное имя.
Освальд знал это имя ещё до того, как успел его подумать.
Он долго стоял, держась за край стола, и считал причины, по которым Маяк не мог быть прав. Она не готова. Никто не готов, но у неё нет даже начала подготовки. Устав требует шести лет обучения при Ордене. Совет потребует освидетельствования — и обнаружит не её слабость, а его собственную. Хранителю девяносто один год, и он не помнит, чью кровь запечатал вчера в стеклянную трубку.
Ни одна из причин не отменяла призыва.
Освальд взял с подоконника латунный компас и убрал его в карман. Стрелка была бесполезна на острове, где всё железо в стенах врало, но он носил её в город с тех пор, как начал сомневаться в направлениях.
Потом сел и написал две строки в журнале.
Первая касалась Гельма Арно, кузнеца, двух дочерей и семейной закладной.
Вторая была короче: «Маяк выбрал. Эмма Вейн, Эстен, швейная мастерская. Возраст неизвестен. Подготовки нет».
Он посмотрел на пустое место двумя строками выше.
Между ним и новой записью помещалось ровно столько, сколько нужно, чтобы позже кто-нибудь решил, будто одно объясняет другое.
Глава 4
Утром Эмма повторила слова женщины, которой никогда не встречала.
Это произошло во время примерки. Госпожа Альт стояла на низком помосте в дорожном платье, поднимала руки и жаловалась, что рукав тесен, хотя между тканью и локтем свободно проходили два пальца.
— Если сделать шире, он будет собираться у плеча, — объяснила Эмма.
— Лучше складка, чем синяя рука.
Марта отвернулась к полке с нитками, чтобы заказчица не увидела её лица. Эмма опустилась на колено и ещё раз проверила шов.
Под пальцами была коричневая шерсть — и вдруг стала грубой серой тканью чужого плаща, мокрой у ворота, пахнущей дождём и лошадью.
Мужчина стоял на причале спиной к ветру. Эмма не видела его лица, только мокрый воротник и руку на перилах, и кто-то внутри неё отчаянно хотел попросить его остаться, а вместо этого произнёс совсем другое:
— Не бери в дорогу моё последнее утро.
Госпожа Альт замолчала. Марта медленно повернулась.
Эмма всё ещё держала рукав — коричневый, сухой, тесный только в воображении заказчицы.
— Что вы сказали?
— Я… ничего.
— Вы сказали про последнее утро.
Женщина отдёрнула руку так резко, что булавка упала на пол.
— Простите. — Эмма поднялась. — Мне приснилось… Я задумалась.
— Во время примерки моего платья?
Марта вмешалась прежде, чем Эмма нашла худшее объяснение.
— Эмма не выспалась. Рукав я закончу сама, без складки и без синей руки. С вас прежняя цена.
Таким тоном Марта завершала и примерки, и войны. Госпожа Альт позволила снять платье, но ушла, дважды оглянувшись.
Колокольчик затих.
— Теперь рассказывай, — сказала Марта.
Эмма рассказала про второй сон: про руки, вязавшие сеть, окно с кровью, солдата и женщину за дверью, про свет, назвавший её по имени. Говорить о первом сне она не собиралась — тот уже казался объяснённым, — но мать слушала так молча и так внимательно, что скрывать Тома стало глупо.
— Почему ты не сказала сразу?
— Потому что это сны.
— Сегодня ты не спала.
Эмма опустила взгляд на руки.
— Я знаю.
В дверь постучали — не колокольчик покупателя, а три ровных удара в дерево.
На пороге стоял старик в мокром тёмном пальто. Очень старый, ниже Марты на полголовы, с тростью, на которую он опирался скорее из раздражения, чем из беспомощности. Ни свиты, ни знака, ни бумаги.
— Прошу прощения. Мне сказали, у вас чинят.
— Чиним, — сказала Марта. — Что у вас?
Он выложил на прилавок обшлаг пальто, распоротый по шву.
— Зацепился о причальную скобу.
Марта посмотрела на шов, потом на старика, потом снова на шов.
— Это не скоба. Это ножом.
— Возможно, — согласился он покладисто.
Эмма вышла из-за занавески, потому что мать уже открывала рот для фразы, после которой заказчики обычно уходили.
— Я посмотрю.
Она взяла обшлаг. Сукно было дорогим, старым и много раз чиненым — не бедностью, а привычкой: человек не покупал новое, пока старое можно было держать в порядке. Внутри подкладки шёл ряд аккуратных стежков чужой рукой, потом такой же ряд, потом ещё.
— Вы сами чинили?
— Плохо?
— Ровно. Просто одинаково ровно двадцать лет подряд, а нить меняется трижды. — Эмма перевернула ткань. — Значит, вы. Другой человек хоть раз да поленился бы.
Старик посмотрел на неё внимательнее, чем требовал разговор о пальто.
— Сколько времени?
— Полчаса. Садитесь, здесь дует.
Он сел на табурет у окна, положил трость поперёк коленей и, пока Эмма распускала испорченный шов, задавал вопросы — обыкновенные, скучные, из тех, какими старики занимают руки чужой молодости. Давно ли она в мастерской. Много ли заказов зимой. Правда ли, что на прошлой неделе кто-то из портовых утонул, или врут.
— Врут, — сказала Эмма. — Он выплыл. Его вытащил брат.
— Хороший брат.
— Хороший.
Игла шла ровно. За окном грохотала телега.
— А вы спали в эту ночь? — спросил старик тем же тоном, каким спрашивал про заказы.
Эмма подняла голову.
Марта у прилавка перестала перекладывать образцы.
— Три ночи, — продолжил он, глядя на её руки. — Первая — толпа и праздничные ленты. Вторая — рынок, вы искали ребёнка, которого там не было. Третья — вода. Скажите мне только одно, госпожа Вейн, и я, если ошибся, заплачу за работу вдвое и уйду. Как звали мальчика?
Нитка выскочила из ушка.
— Том, — сказала Эмма.
Старик закрыл глаза и просидел так секунды три.
— Освальд Крей, — представился он. — Хранитель Архивного маяка. Простите за пальто. Я мог назвать себя у порога, но тогда вы отвечали бы мне так, как отвечают Хранителю, а мне нужно было увидеть, как вы отвечаете обычному человеку.
Марта села, не нащупав стул с первой попытки.
Эмма это имя знала — оно стояло под судебными решениями, о которых спорили в газетах, — и никогда не думала, что оно принадлежит кому-то, у кого мёрзнут руки.
— Как вы узнали про Тома? — спросила она.
— Маяк показал. Белый шёлк, окно на гавань, вашего брата с зелёным стеклом. И мать, произносящую ваше имя. — Он помолчал. — И воду. Воду я видел трижды, и она мне не понравилась.
— Маяк выбрал её? — спросила Марта.
— Да.
Эмма ждала, что слово что-нибудь изменит: комната останется прежней, но наполнится светом, а она сама почувствует торжество, ужас или хотя бы ясность. Вместо этого за стеной шипел утюг, на полу лежала неподнятая булавка, за окном торговка рыбой ругалась с возчиком из-за перегороженной улицы, а на столе стояла недопитая чашка госпожи Альт. Мир не заметил, что одна жизнь только что разделилась на «до» и «после».
— Что это значит? — спросила она.
— Что связь уже возникла. Сны и фрагменты будут усиливаться. Без обучения вы можете потеряться в чужом воспоминании и не найти дорогу обратно.
— А с обучением?
— С обучением вы будете теряться реже.
Марта резко посмотрела на него.
— Утешать людей вы не учились?
— Учился. Оказалось вредно для точности.
Эмма положила иглу.
— Нет, — сказала она.
Освальд поднял брови.
— Простите?
— Я не поеду.
Слово вышло само и удивило её саму больше, чем всех остальных. Она услышала собственный голос будто со стороны и обнаружила, что говорит быстро и зло.
— У матери заказ на восемь плащей к празднику, и она не успеет одна. Тилю двенадцать, его надо забирать из школы, потому что он идёт домой через порт, а там грузчики. Отец три месяца не может дошить себе рабочую куртку, потому что вечерами чинит чужие вёсла. Я не «помощница в мастерской», я половина мастерской. Что вы предлагаете им сказать? Что море позвало?
— Эмма, — сказала Марта.
— Ты сама говорила госпоже Рейт, что без меня не возьмёшься за подкладки.
— Я говорила это, чтобы поднять цену.
Эмма осеклась.
— И всё равно, — сказала она тише. — Я не поеду.
Освальд не стал спорить. Он взял со стола наперсток, повертел его и положил обратно ровно на то же место.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда я скажу вам, чего вы не знаете, а потом вы решите ещё раз. Разорвать связь я не умею. Возможно, не умеет никто. Если вы останетесь, сны не прекратятся — они станут длиннее. Сначала чужое чувство держится час после пробуждения, потом до вечера, потом вы перестаёте замечать переход. Вы уже позавчера не заметили.
— Я знала, что иду в воду.
— Вы знали, что идёте за ребёнком. Это разные знания. — Он подождал. — Я не говорю, что вы обязаны. Я говорю, что «остаться» не означает «остаться прежней». Такого выбора вам никто не даст, и мне жаль, что первым об этом сообщаю я.
В мастерской стало тихо. Утюг за стеной перестал шипеть — служанка ушла обедать.
— Сколько людей за это отвечает? — спросила Эмма.
— Простите?
— Вы сказали, Маяк хранит всех. Сколько человек следит за тем, чтобы туда не лазили кому не следует?
— Один, — сказал Освальд. — Пока я.
— А если вы завтра умрёте?
— Тогда никто.
Эмма посмотрела на мать. Марта смотрела в счётную книгу и явно не видела ни одной цифры.
— Я подумаю до вечера, — сказала Эмма.
К обеду за столом сидели семеро: семья Вейнов, Освальд, его трость и молчание, которому словно тоже требовалось место.
Марта была за.
Она не говорила этого прямо — говорила о чести. В семье не было ни чиновников, ни учёных, ни людей, чьи имена печатали где-либо, кроме долговых расписок; Маяк выбрал её дочь без рекомендаций и родословной, и для Марты это означало, что мир наконец заметил очевидное. Эмма слушала и понимала, что мать при этом считает в уме: восемь плащей, задаток госпожи Рейт, кто сядет на её место у окна.
Йорен спросил о жилье, о безопасности дороги и о том, вправе ли отец приехать без разрешения.
— Без разрешения — нет, — сказал Освальд.
— А с разрешением?
— С разрешением всегда.
— Кто его даёт?
— Я.
— А когда вас не станет?
Освальд посмотрел на него с уважением.
— Тогда она сама.
Ларс был против.
Он не поднимал голоса и почти не смотрел на старика, но каждый его вопрос был короче предыдущего.
— Если Палата потребует показать чью-то память, она сможет отказаться?
— Сможет.
— А если суд прикажет?
— Суд даёт основание. Что именно смотреть и где остановиться, решает Хранитель.
— Государству это нравится?
— Почти никогда.
— И оно смиряется?
— Почти никогда.
— То есть между государством и моей сестрой будет стоять только вот это, — Ларс показал пальцем на Освальда, — а «вот это» девяносто один год.
— Ларс, — сказала Марта.
— Я не грублю. Я считаю. — Он повернулся к Эмме. — Ты вчера шла в воду. Он говорит, что дальше будет сильнее. И он же единственный, кто тебя оттуда вытащит. Тебе не кажется, что это плохо устроено?
— Кажется, — сказал Освальд.
Ларс замолчал первым.
— Мне тоже, — продолжил старик. — Я говорил это Совету двадцать лет. Устройство не станет лучше от того, что ваша сестра останется дома. Оно станет хуже: сейчас у Маяка есть один Хранитель, а потом не будет ни одного.
— Это не её забота.
— Нет. Но человек, который вошёл в воду за чужим ребёнком, вряд ли научится считать чужое своей не-заботой. Вы её брат, вы знаете это лучше меня.
Ларс посмотрел на сестру и ничего не ответил.
Тиль за весь обед не сказал ни слова.
— Когда нужно ехать? — спросила Эмма.
— Завтра утром откроется хорошее окно отлива.
— Так скоро? — вырвалось у Марты.
Честь, выяснилось, была легче, пока не требовала собирать сумку.
Эмма посмотрела на отца — он не подсказывал. Мать уже составляла в уме список вещей. Тиль крошил хлеб на стол.
Она могла сказать «нет»: остаться ещё на день, на неделю, навсегда — и каждую ночь ждать, чья жизнь откроется вместо её собственной. Могла сказать «да», потому что все вокруг уже видели в ней человека, который обязан согласиться. Ларс говорил: она отвечает прежде, чем узнаёт цену. Цену она всё ещё не знала.
— Я не обещаю остаться там навсегда, — сказала Эмма. — Но хочу увидеть Маяк наяву. И понять, почему он позвал меня.
Собственное «хочу» прозвучало непривычно, словно слово из чужого сна. На этот раз, впрочем, она знала, кому оно принадлежит.
Освальд не улыбнулся и не назвал решение правильным.
— Я зайду за вами до рассвета. Возьмите тёплую одежду, вещи, которые хорошо знаете на ощупь, и что-нибудь бесполезное, но ваше.
— Зачем бесполезное?
— Полезные вещи слишком быстро превращаются в принадлежности должности.
У дверей Марта задержала его.
— Скажите честно. Она вернётся такой же?
— Нет, — ответил Освальд. — Но и оставшись, не осталась бы.
Вечером дом наполнился сборами.
Эмма сложила два платья, шерстяные чулки, расчёску и маленький нож для нитей, потом достала всё обратно: одно платье казалось слишком нарядным для учёбы, другое — слишком старым для Маяка, будто древний кристалл мог осудить потёртые манжеты.
Марта вошла без стука.
— Возьми зелёное.
— Оно для праздников.
— Значит, однажды наденешь его на праздник.
— Там бывают праздники?
— Если нет, устроишь.
Мать сложила платье сама и разгладила юбку ладонью. Потом открыла шкаф, достала отрез хорошей синей шерсти и положила сверху.
— Мам, это заказ госпожи Рейт.
— Уже нет.
— Она внесла задаток.
— Верну.
— Зачем мне ткань?
Марта начала отвечать, но голос не вышел, и она села на край кровати, держа отрез на коленях.
— Я должна тебе что-то сшить, — сказала она наконец. — Не знаю что. Потом решим.
Эмма опустилась рядом. Мать обняла её первой — крепко, почти сердито, — а через несколько мгновений отстранилась и снова стала складывать вещи, будто слабость имела установленную продолжительность.
Йорен принёс ремень и трижды проверил застёжку. Советов он не давал, только показал, где вшил узкий карман с двумя серебряными монетами.
— У Ордена есть содержание, — сказала Эмма.
— У Ордена нет этих двух монет.
Она не стала спорить.
— Если захочешь домой, напиши одно слово: «забери». Я приеду без вопросов.
— На остров, куда пускают по разрешению Ордена?
— Сначала приеду. Потом разберусь, кто меня не пускает.
— Очень обнадёживает.
Ларс обнял её быстро и крепко.
— И ещё, — сказал он, не отпуская сразу. — Если старик скажет, что у тебя священный долг и поэтому ты обязана соглашаться со всем остальным, он лжёт.
— Освальд не похож на человека, который использует слово «священный».
— Тогда кто-нибудь другой скажет.

