
Полная версия
Маяк памяти

Евгений Стужин
Маяк памяти
Глава 1
Эмма заметила чужую ошибку за три часа до свадьбы.
Шов прятался под складкой на левом боку, в том месте, куда ни жених, ни гости, ни даже сама невеста, скорее всего, не посмотрели бы за весь долгий день, — и всё-таки синяя намёточная нить, которую кто-то поленился выдернуть, стягивала шёлк на полпальца сильнее, чем нужно, так что издали платье казалось безупречным, а в движении складка тянулась и делала шаг короче.
— Не трогай, — сказала мать, не поднимая головы от счётной книги. — Мы и так отдаём его позже обещанного.
Эмма провела подушечкой пальца по натянутой ткани.
— Она споткнётся на лестнице.
— Не споткнётся. Я велела ей идти медленно.
— На собственной свадьбе?
Марта Вейн подняла глаза. В её взгляде не было ни злости, ни нетерпения — только ясная оценка времени, света за окном и дочери, которая опять нашла себе лишнюю работу.
— Сколько?
— Если распустить две складки, минут сорок.
— Ты собиралась к морю с Тилем.
— Он подождёт.
Мать прикрыла счётную книгу ладонью.
— Я спросила, сколько займёт починка.
— Сорок минут.
— А ответила ты про Тиля.
Эмма улыбнулась, будто её поймали на безобидной хитрости, и потянулась за ножничками. В девятнадцать лет она уже хорошо знала, какие слова прекращают спор быстрее всего.
— Я успею и то и другое.
— Тогда распускай.
В мастерской пахло нагретым утюгом, мелом и лавандовой водой, и этот запах держался в комнате круглый год так плотно, что Эмма переставала его различать всюду, кроме первых минут после возвращения с улицы. За широким окном улица спускалась к гавани; между крышами виднелась полоска серебристого моря, и с самого утра над ним висела лёгкая дымка. В такие дни предметы на берегу появлялись словно из ниоткуда: море ночью перебирало чужие карманы, а к рассвету выкладывало добычу на песок — щепки, кости, стекло, обломки вещей, у которых когда-то были хозяева.
Тиль собирался найти сегодня стеклянный поплавок. Эмма обещала помочь.
Она осторожно поддела синюю нить. Стежок за стежком натяжение уходило, шёлк расправлялся под пальцами и снова становился просто тканью — тяжёлой, прохладной, чуть скользящей, — и Эмма любила эту часть работы больше всего: не создание нового, а момент, когда испорченную вещь ещё можно было понять. Ткань всегда показывала, где с ней обошлись слишком грубо. Нужно было лишь не тянуть в ответ.
Колокольчик над дверью звякнул, и в мастерскую вбежала помощница из дома невесты — раскрасневшаяся, с выбившимися из-под шляпки волосами.
— Госпожа Вейн, они уже запрягают экипаж. Мать невесты говорит, если платье не будет через четверть часа, она…
Девушка замолчала, увидев платье на столе и ножницы в руке Эммы.
— Что вы с ним делаете?
— Не даю вашей невесте упасть, — ответила Марта.
— Оно было готово!
— Почти готово — это выражение для супа. Платье либо готово, либо нет.
Эмма прикусила улыбку. Мать говорила, что в мастерской нельзя смеяться над заказчиками, и сама же постоянно делала это таким тоном, что никто не мог доказать умысел.
Через тридцать пять минут складка легла свободно. Эмма прошлась пальцами по изнанке, отрезала нить и только тогда позволила помощнице забрать платье.
— Скажи ей, чтобы всё равно шла медленно, — попросила она. — Лестница мокрая.
Дверь захлопнулась, колокольчик ещё дрожал, а из глубины дома уже донеслись три быстрых удара по стене — и Эмма отложила ножницы, потому что этот сигнал не менялся с тех пор, как Тилю исполнилось шесть.
Он вошёл из внутренней комнаты с корзинкой на локте и выражением человека, которого предали давно и обстоятельно. В двенадцать лет ему уже удавалось молчать с большим смыслом, чем большинству взрослых — говорить.
— Я знаю, — сказала Эмма.
— Отлив заканчивается.
— Ещё нет.
— Пока дойдём, закончится.
— После обеда будет другой.
— После обеда там всё разберут.
Он поставил корзинку на прилавок. На дне лежали верёвка, тряпица для стекла и кусок хлеба, который Тиль считал необходимым снаряжением любого исследователя.
— Мне жаль.
— Тебе всегда жаль.
Она ожидала, что он прибавит что-нибудь резкое, но Тиль только пожал плечами и ушёл во двор, и от этого стало заметно хуже, чем от любого упрёка.
Обед они ели в комнате за мастерской, где стол был слишком большим для пятерых и слишком маленьким для любого дела, которое Марта приносила домой. Сегодня между миской с картофелем и хлебом лежали три образца синей ткани: мать выбирала подкладку для осенних плащей и трогала каждый лоскут пальцами, будто ткань могла возразить.
Йорен Вейн пришёл с верфи, не успев смыть с рук древесную пыль. Она въелась в складки пальцев и выбелила тёмные волосы у виска, когда он провёл ладонью по лбу. Ларс сидел напротив — такой же широкоплечий, но ещё не научившийся отмалчиваться с отцовским спокойствием. Тиль демонстративно изучал картофелину.
— Значит, стеклянного поплавка у нас нет, — сказал Ларс.
— Зато город не лишился невесты на мокрой лестнице.
— Город бы пережил.
Марта положила ему в тарелку ещё картофеля.
— Не разговаривай с набитым ртом.
— У меня рот пустой.
— Я готовлюсь заранее.
Йорен спрятал улыбку в кружке. Потом посмотрел на дочь.
— А ты сама чего хотела?
Вопрос был такой простой, что Эмма не сразу поняла, почему за столом стало тихо.
— Сегодня?
— Можно начать с сегодня.
Она посмотрела на Тиля. Он продолжал изучать картофелину, но теперь держал вилку неподвижно.
— Пойти к морю.
— Так почему не пошла?
— Нужно было закончить работу.
— Кому?
— Всем нам. Мастерской.
— Мать тебя просила?
Эмма потянулась за хлебом, хотя хлеб уже лежал у её тарелки.
— Какая разница? Я видела, что нужно сделать.
— В том и разница, — сказал Ларс.
Она повернулась к нему.
— Ты теперь тоже будешь объяснять мне, как помогать матери?
— Нет. Я буду объяснять, что ты соглашаешься раньше, чем узнаёшь цену.
— Какую страшную цену я заплатила? Два часа у моря?
— Сегодня — два часа.
Он говорил без насмешки, и Эмма рассердилась сильнее, чем если бы он поддевал её.
— Зато платье готово, пальто готовы, мать закончила расчёты, а Тиль всё ещё может сходить со мной после обеда.
— Прилив, — напомнил Тиль.
— Мы погуляем по верхнему берегу.
— Там одни камни.
— Значит, найдём лучшие камни в Эстене.
Тиль наконец посмотрел на неё. Обида в его лице ещё держалась, но уже без прежней убеждённости.
— Ты не будешь опять работать?
— Не буду.
— Даже если кому-нибудь понадобится?
— Тиль.
— Я проверяю условия обещания.
Йорен кашлянул в кулак. Ларс опустил взгляд к тарелке, но Эмма увидела, как дрогнул уголок его рта.
— Даже если понадобится, — сказала она.
Марта выбрала из трёх образцов самый тёмный и отложила два других.
— Возьмите корзинку. И вернитесь до вечернего колокола.
— Мы же не маленькие, — сказал Тиль.
— Это я Эмме.
Верхний берег действительно состоял почти из одних камней. Море отступило далеко, оставив за грядой чёрных валунов мокрую полосу песка, до которой без сапог было не добраться, и Тиль сперва ворчал всю дорогу вдоль линии водорослей, а потом нашёл зелёный осколок бутылочного стекла, обкатанный водой до мягкости, подержал его на просвет и простил миру всё сразу.
Ветер трепал завязки Эмминого чепца и нёс запах соли, угля и рыбы из гавани. Над крышами Эстена торчали шпили Верхнего города; дальше, в дымке, стоял Тьерн. С этого расстояния остров казался тёмной чертой, а Маяк — тонкой иглой света, воткнутой в небо.
— Говорят, он помнит первую лодку, которая сюда приплыла, — сказал Тиль.
— Кто говорит?
— Хенрик.
— Хенрик также говорил, что видел лирра с тремя головами.
— Может, тот быстро двигался.
Тиль присел у выбеленной коряги и вытащил из водорослей костяную пуговицу. Осмотрел, понюхал и положил в корзину.
— Зачем тебе пуговица без пальто?
— А зачем кому-то пальто без пуговицы?
— Возможно, человек пришил новую.
— Тогда старая свободна.
Эта логика показалась ему безупречной, и Эмма не стала спорить.
Следом он нашёл маленькую ракушку с отколотым краем. Эмма указала на две целые возле его сапога, но он выбрал повреждённую.
— У этой уже что-то случилось, — объяснил он. — Остальные пока просто ракушки.
Она нашла обломок белой чашки с синей каймой, медную заклёпку, спутанный рыболовный крючок. Тиль забраковал чашку — слишком острая — и одобрил заклёпку. Они уже повернули обратно, когда между двумя камнями блеснуло что-то круглое.
— Моё, — объявил Тиль.
— Я увидела первая.
— Но я сказал первый.
— Неоспоримое морское право.
Эмма опустилась на корточки и раздвинула водоросли. В песке лежало кольцо — простое, медное, почти чёрное от времени, с неглубоким узором по краю, слишком стёртым, чтобы понять, что там было: волны, листья или переплетённые буквы.
— Дай, — потребовал Тиль.
Эмма подняла кольцо.
Холод пришёл раньше, чем она успела стряхнуть песок, и это был не осенний ветер и не вода на пальцах, а ледяная тяжесть, сомкнувшаяся над головой сразу и целиком, как захлопнутая крышка.
Камней под коленями больше не было.
Был солнечный день — другой, не этот, гораздо более тёплый, с высоким белым светом на воде и запахом нагретой смолы, — и был женский смех, близкий, захлёбывающийся, оборванный на середине вдоха, потому что она смеялась и одновременно пыталась удержаться за борт. Эмма видела мокрые ресницы и солнечный отблеск на них. Видела руку — не свою, широкую, с обломанным ногтем на большом пальце и белым шрамом поперёк костяшек, — и эта рука сжимала кольцо в кулаке так крепко, что медь оставляла на коже красный след. В груди у человека, которым Эмма сейчас была, стояло такое ровное, такое полное счастье, что ей стало больно дышать. Он собирался сказать сегодня. Он повторял это про себя всё утро, придумывал слова, отбрасывал их, начинал заново и заранее знал, что скажет плохо, и что это не будет иметь никакого значения.
Потом солнечная вода стала чёрной.
Вода вошла в рот и в нос одновременно. Холод был не температурой, а ударом, который выбил из груди весь воздух и не дал вдохнуть новый; свет над головой качнулся, разбился на белые пятна и начал уходить вверх, и рука разжалась сама, помимо воли, потому что пальцы перестали слушаться раньше всего остального. Кольцо ушло в темноту. Последним, что Эмма почувствовала, была не боль и даже не ужас, а изумление — простое, детское, почти обиженное: сегодня же.
Она резко вдохнула и едва не завалилась на бок.
В руке лежало всего лишь кольцо. Волна разбилась о дальние камни, не дойдя и на десяток шагов. Тиль смотрел на неё сверху вниз, приоткрыв рот.
— Ты чего?
Эмма попыталась ответить и обнаружила, что горло саднит, будто она действительно наглоталась воды.
— Холодное, — сказала она наконец.
— Оно из воды.
— Да.
Она потёрла большой палец о медный ободок. Ничего. Ни смеха, ни ледяной воды, ни чужой радости — только шершавая зелень налёта и мелкий песок в узоре.
— Наверное, обручальное, — сказал Тиль. — Или было обручальным, пока его не выбросили.
— Почему сразу выбросили?
— Потеряли счастливые люди кольцо — это скучно.
Эмма хотела положить находку в корзину, но почему-то убрала в карман, и всю обратную дорогу чувствовала её через ткань — не тяжесть, а место, к которому возвращалась ладонь.
Они дошли до конца каменной гряды и сели смотреть, как вода медленно возвращает себе берег. Тиль делил хлеб: себе большую половину, Эмме — ту, которую счёл достаточно похожей на равную. Тьерн загорался всё ярче, и когда свет проходил над водой, Эмме казалось, что кольцо в кармане становится теплее, чем должно быть.
— А если он и правда всё помнит? — спросил Тиль.
— Маяк?
— Ну да. Всех людей.
— Так говорят.
— И нас?
— Наверное.
Он пожевал хлеб, глядя не на неё, а на далёкую башню.
— И тот раз, когда я разбил банку с мёдом и сказал, что это кошка?
— Боюсь, особенно этот.
— Плохо устроено.
— Зато он помнит и то, как ты потом сам всё вытер.
Тиль подумал.
— Не всё.
— Значит, помнит не всё.
Он засмеялся, подобрал плоский камешек и запустил по воде. Камешек прыгнул четыре раза и утонул.
— Пять было бы лучше, — сказал Тиль.
— Пять он тоже запомнит.
К вечернему колоколу они вернулись домой. Марта велела вытряхнуть песок с порога, Йорен признал медную заклёпку частью старого корабельного крепления, а Ларс сказал, что костяная пуговица, скорее всего, пролежала в рыбьей требухе, за что получил тряпицей в плечо. За ужином спорили, можно ли считать найденное стекло драгоценностью, если оно красивее большинства драгоценных камней, которые семья видела только в витринах.
Эмма почти рассказала про смех и воду. Почти достала кольцо. Но воспоминание — если это было воспоминание — успело съёжиться до чего-то короткого и нелепого: усталость, холодный металл, свет на море. Воображение умеет делать из трёх вещей целую историю.
Она распустила волосы, сложила одежду на стул и проверила, не осталось ли на пальцах синей нитки от свадебного платья. На подушечке указательного пальца виднелась тонкая красная полоска — она всё-таки укололась и не заметила.
Кольцо она собиралась положить на столик возле кровати и не положила.
Позже Эмма не смогла объяснить, почему. Медь была тёплой от кармана, узор по краю стёрся ровно настолько, чтобы пальцу хотелось его дочитать, — и рука сама сомкнулась. Она лежала в темноте, катая кольцо по подушечке большого пальца, как катают чётки, и думала, что завтра покажет его отцу: он умеет отличать корабельное железо от дверного и, может быть, скажет, чьё это было.
За окном над крышами медленно проходил свет Маяка.
Эмма подумала о невесте, которой сегодня не пришлось придерживать платье на мокрой лестнице. О Тиле, заснувшем, вероятно, с зелёным стеклом под подушкой. О вопросе отца, на который она так и не ответила по-настоящему.
Чего ты хотела?
Она закрыла глаза, собираясь решить это завтра. Кольцо осталось в кулаке.
А открыла их посреди чужой толпы.
Мальчика звали Том.
Эмма знала это так же несомненно, как знала, что ему пять лет, что он не любит корку на хлебе, что он всегда выдёргивает руку, когда видит музыкантов, и что у него под левым ухом есть маленькая ямка, в которую помещается кончик её мизинца. Она знала тяжесть его сонного тела и запах его волос после дождя. Знала всё это — и не могла вспомнить его лица.
Праздничные ленты тянулись между домами, торговцы выкрикивали цены, над головами качались бумажные птицы, медные трубы били один и тот же бодрый такт, и всё вокруг было слишком ярким, слишком громким и слишком плотным: чужие плечи, локти, корзины, юбки, тёплый бок лошади, запах жареного теста и пыли.
— Том!
Голос оказался не её. Ниже, хриплый от крика.
Кто-то обернулся. Рыжий мальчик у бочки, девочка в жёлтой шапке, старик с засахаренным яблоком. Не он. Не он. Не он.
Страх не рос — он уже был везде, он сжимал горло и толкал кровь в виски, и вместе с ним пришло странное, отдельное наблюдение: Эмма видела мир чужими глазами и всё же могла смотреть по сторонам, но за спиной у неё ничего не существовало, пока женщина, чью жизнь она проживала, не поворачивалась. Лица в толпе оставались ясными только мгновение, а потом распадались на цвет, голос, край рукава. Мальчик исчез минуту назад. Или десять. Она не помнила. В одной руке осталась его синяя варежка, и Эмма стискивала её так сильно, что ногти резали ладонь.
Она пыталась отступить, проснуться, вспомнить собственную кровать и запах лавандовой воды — и страх не позволял, потому что где-то среди этих тел был её сын.
Чужой сын.
Слово не помогло. Любовь не стала меньше от того, что принадлежала другой женщине.
— Том!
Площадь закончилась у торговых рядов. На дальнем конце над крышами вспыхнул Маяк — не бледный дневной свет, к которому Эмма привыкла, а ослепительная белая полоса. Женщина увидела его и подумала: если он всё помнит, пусть запомнит и это. Пусть хоть кто-нибудь знает, что я искала.
Музыка оборвалась.
В короткой тишине раздался детский плач.
У прилавка с деревянными игрушками стоял мальчик в одном синем рукаве, с мокрыми щеками и дрожащей нижней губой. Женщина бросилась к нему; чьё-то плечо ударило её в грудь, корзина упала под ноги, и всё это не имело никакого значения.
Том поднял голову.
Облегчение оказалось больнее страха. Эмма подхватила ребёнка — и одновременно почувствовала, как чужие руки обнимают его, как его колени упираются в чужие бёдра, как он утыкается лицом ей в шею и пахнет дымом, яблоком и собой. Мир вернулся на место не потому, что площадь стала тише, а потому, что пять лет тёплой, упрямой жизни снова оказались у неё в руках.
— Не отпускай, — всхлипнул он.
— Никогда.
Это обещание женщина дала легко, ещё не зная, сколько раз в жизни нарушит его по причинам, которые будут казаться важными.
А потом Эмма отстранила мальчика на длину рук, чтобы посмотреть ему в лицо.
Лица не было.
Не пустота, не рана, не чужие черты — хуже: место, где лицо должно находиться, отказывалось удерживаться взглядом. Она видела воротник, ухо, мокрую прядь у виска и ямку под левым ухом, в которую помещался кончик мизинца. Между ними ничего не собиралось. Эмма поворачивала ребёнка к свету, стирала ладонью грязь с его щёк, звала по имени — и с каждым разом теряла ещё что-нибудь: сначала брови, потом рот, потом голос.
Руки продолжали чувствовать его вес. Он был здесь, тёплый, живой, у неё на груди, и она уже не знала, кого держит.
Женщина закричала первой. Эмма — вместе с ней.
Комната была тёмной, простыня запуталась в ногах, сердце билось так, будто она и правда бежала через площадь. Кольцо всё ещё лежало в кулаке; медь врезалась в ладонь и оставила красный след поперёк линий.
За стеной что-то стукнуло. Дверь распахнулась, и на пороге появился Тиль — взъерошенный, босой, в длинной рубахе. За ним в коридоре зажглась свеча.
— Что случилось?
Эмма смотрела на брата и не могла ответить. Она видела его совершенно ясно: примятую с одной стороны щёку, царапину на подбородке, сердитые со сна брови. Ничего не расплывалось. От того, насколько отчётливым было это лицо, стало почти больно.
Мгновение назад она знала рост мальчика по зарубкам на двери, знала, как он произносит букву «р», знала песню, под которую он засыпает. Теперь детали уходили, будто вода просачивалась между пальцами. И вместе с ними уходила уверенность, что она вообще сумела бы его узнать.
Но любовь оставалась.
Она вскочила и обняла Тиля так резко, что он охнул.
— Ты чего?
— Ничего.
— Это не похоже на ничего.
В дверях появилась Марта со свечой. За её плечом стоял Йорен; дальше, щурясь от света, Ларс.
— Плохой сон, — сказала Эмма. — Простите. Я вас разбудила.
— Ты кричала «Том», — напомнил Тиль из её объятий.
Эмма и не знала, что кричала вслух.
— Мне приснился мальчик, — сказала она.
— Ты решила его усыновить?
— Вряд ли он согласится, — сказал Ларс, прислонившись к косяку. — Судя по крику, знакомство началось плохо.
— Все спать, — распорядилась Марта. — Эмма, воды?
Она покачала головой.
Когда дверь закрылась, Эмма зажгла маленькую лампу и разжала руку. Медный ободок оставил на ладони вдавленный круг. Она сжала кольцо снова, как сжимал тот человек на солнечной воде, и стала ждать смеха, холода, хотя бы тени площади.
Ничего.
За стеной Тиль пробормотал что-то Ларсу; дом снова устраивался во сне — скрипнула кровать родителей, прошли шаги, затих пол. Эмма положила кольцо обратно и села на край постели, обхватив колени.
Том. Имя ещё держалось. Пять лет. Синяя варежка. Ямка у уха.
Она достала из ящика обрывок бумаги, которым обычно размечала выкройки, и записала всё, что помнила: праздник, бумажные птицы, деревянные игрушки, Маяк над крышами, женский голос, обещание никогда не отпускать.
Лица мальчика в записи не было. Лица женщины, которой она была, — тоже.
Зато осталось третье, о чём Эмма писать не стала, потому что не знала, как назвать: пока она бежала через ту площадь, свет над крышами повернулся и прошёл по ней одной.
Глава 2
Утром запись показалась чрезмерно серьёзной.
— Бумажные птицы бывают на празднике основания города, — сказал Йорен, прочитав первые строки. — Но он в конце весны.
Эмма отобрала листок.
— Я не просила разгадывать сон.
— Ты оставила его возле чайника.
— Значит, сон просил.
Отец подвинул к ней тарелку с кашей.
— Ешь. Чужие дети требуют много сил.
Тиль сидел рядом и время от времени проверял, не собирается ли сестра снова его обнимать; когда Эмма потянулась за солью, он на всякий случай отодвинулся вместе со стулом.
В мастерской ждал обычный день. Невеста прислала записку с благодарностью — лестница действительно была мокрой, но никто не упал. Марта велела раскроить серое сукно для двух дорожных плащей, и работа потребовала такой точности, что не оставила места ночным площадям: мел, линейка, тяжёлые ножницы, ровный сухой звук лезвий по натянутой ткани.
К полудню Эмма не могла вспомнить цвет Томовых волос. К двум часам исчезли деревянные игрушки — она знала, что мальчик стоял у какого-то прилавка, но у какого, пришлось подсмотреть в запись.
Странным было не то, как быстро уходил сон. Сны всегда уходили. Странным было чувство, которое отказывалось следовать за ними.
Когда колокольчик над дверью звякнул и внутрь вошла женщина с ребёнком, у Эммы перехватило дыхание. Мальчик был старше Тома, темноволосый, в красном шарфе; он скучал, пока мать обсуждала длину рукавов, и ковырял ногтем царапину на прилавке, а Эмма смотрела на него с такой нежностью, что женщина в конце концов заслонила сына собой.
— Всё в порядке? — спросила она.
— Да. Простите.
Эмма ушла в заднюю комнату и долго мыла руки в холодной воде. Это не её любовь, повторяла она, я даже не знаю этого ребёнка. Мысль была совершенно ясной, и тело ей не верило ни секунды.
После обеда Марта отправила её отнести готовый сюртук в лавку возле рыбного рынка. Тиль увязался следом, потому что уроки у него закончились, а корзину нести всё равно кому-то надо было — этот довод он изложил так убедительно, что Марта даже не стала возражать.
— Ты сегодня медленная, — сказал он на улице.
— Я не спала.
— Из-за мальчика?
— Из-за мальчика.
— Ларс один раз кричал во сне из-за селёдки.
— Вот видишь. Значит, ничего особенного.
— Но он накануне съел селёдку.
Тиль умел строить рассуждения, из которых нельзя было выйти с достоинством. Эмма подтолкнула его в плечо, и он наконец засмеялся.
Рыбный рынок заполнял половину набережной: над прилавками хлопали навесы, торговцы спорили с покупателями через головы, чайки ныряли между крышами и уносили требуху, а пахло здесь так плотно — солью, льдом, кровью, смолой, мокрым деревом, — что запах чувствовался языком. Эмма отдала сюртук хозяину лавки, получила расписку и обернулась.
Тиля не было.
Только что он стоял у корзины с ракушками. Только что спрашивал, почему большие продают, если маленькие красивее. Теперь рядом толкались чужие спины.
Страх вернулся целиком — не воспоминанием, а приказом тела: он поднялся из живота, перехватил горло и погнал её к набережной прежде, чем она успела решить, куда бежит. Эмма задела женщину, выронила расписку и не остановилась подобрать. В одной руке словно снова была синяя варежка. Звуки рынка слились в единый грохот, лица распались на цвет и движение, и она ловила себя на том, что ищет красный шарф, хотя Тиль был без шарфа, и высматривает деревянные игрушки там, где торгуют рыбой.
— Тиль!
Кровь стучала в висках: не он, не он, не он.
— Эмма?
Тиль стоял позади неё с двумя пирожками в руках.
— Я купил…
Она схватила его за плечи.
— Где ты был?
— Вон там.
— Я велела стоять рядом.
— Ты ничего не велела. Я сказал, что куплю пирожки.
— Нельзя просто уходить!
Он растерянно моргнул. Один пирожок выскользнул из бумаги и упал на мостовую.
И тогда Эмма увидела наконец не лицо пятилетнего Тома, а лицо Тиля, которого знала двенадцать лет, и знакомую складку, собиравшуюся у него между бровей всякий раз, когда с ним обходились несправедливо.
Она отпустила его.

