
Полная версия
Этаж 41. Заперта с боссом
И вдруг — не лог. И не про меня вовсе.
Тонкая папка без индекса, не вписанная в общую систему, заложенная между двумя толстыми скоросшивателями так, будто её сунули туда наспех, чтобы спрятать на самом видном месте. Я вытянула её. На обложке от руки, чёрным, всего одна строка и дата — дата полуторагодовой давности, тех самых месяцев, когда основатель холдинга, Аркадий Вьюгин, по официальной версии уехал лечиться за границу и пропал из всех новостей. Раскрыла. Первый лист. Второй. Глаза побежали по строчкам, и то немногое, что я успела прочесть, было настолько не тем — не про активы, не про «Меридиан», а про что-то такое, от чего у меня всё похолодело уже совсем не от воздуха на этаже, —
— что я даже не услышала, как он подошёл вплотную.
Папку выдернули у меня из рук резко, одним движением, так быстро, что край картона обжёг мне пальцы. Я вскинула голову. Корнев стоял надо мной, и в руке у него была эта папка, и впервые за всю ночь на его лице не осталось ничего ровного. Оно было белым.
— Это, — сказал он очень тихо, и от этой тишины у меня по-настоящему пересохло во рту, — вы не видели. Никогда. Вы поняли меня, Соколова?
Глава 6. «Цифры, которые сходятся»
Документ он держал так, как держат предмет, который не собираются возвращать.
Не прятал за спину, не сворачивал — просто отвёл руку чуть в сторону, на уровень бедра, и стоял, и смотрел на меня поверх этого листа, и в позе его не было ни торопливости, ни вины. Так стоит человек, которому принадлежит и лист, и этаж, и башня, и, в общем-то, тот воздух, которым я тут дышала взаймы. Успела выхватить три слова и одну цифру — три слова и цифру, а потом его пальцы, и всё.
— Это не ваше, — сказала я.
— Здесь, — он наконец опустил руку, и лист ушёл во внутренний карман пиджака, не того, который сейчас был на мне, а запасного, второго, у него их, видимо, как у меня было кружек, — здесь, Соколова, нет ничего вашего. Вы вообще-то забрались в чужой сейф.
— Я забралась за тем, что у меня украли.
Он не ответил. Он вообще, я заметила, отвечал примерно на одну реплику из трёх, остальные пропускал сквозь себя и оставлял только то, на что считал нужным реагировать. Это бесило сильнее, чем если бы он спорил: со спорящим ты на равных, а с молчащим разговариваешь сама с собой в пустой комнате и сама же выглядишь дурой.
В апартаментах было зябко, и я уже перестала это скрывать — обхватила себя за локти поверх его пиджака. Пиджак пах им, чем-то сухим, древесным, дорогим, и от запаха мне было странно и неуютно, как от чужой подушки в гостинице, где спал кто-то до тебя. За стеклом висела ночь, и старалась в неё не смотреть: от высоты к концу этого дня слегка вело, и держалась взглядом за то, что близко, — за латунную лампу на тумбе, за корешок какой-то книги без названия на обрезе, за его руки.
— Хорошо, — сказала я. — Не моё. Тогда давайте я докажу, что и обвинение — не моё.
Он чуть повернул голову. Самую малость. Будто я сказала что-то на неожиданном языке, и он прикидывал, стоит ли утруждаться переводом.
— Докажете.
— Дайте мне десять минут и стол. И всё, что у вас тут есть из канцелярии. Ручка, бумага. — Я слышала, как голос у меня снова становится рабочим, тем, что на собрании, с указкой, и хваталась за него, как за поручень. — Я разложу, на чём меня поймали. И вы, человек, который ворочает миллиардами, сами увидите, сходятся цифры или нет. А если не сходятся, то, может, и приказ ваш не сходится.
Пауза. Он умел ими работать, паузами, как другие — словами; у него молчание не было пустым, у него оно было с весом. Я уже знала: если он молчит, надо просто переждать, не заполнять собой тишину, потому что тот, кто первым полез её заполнять, тот и проиграл.
— Идёмте, — сказал он наконец и пошёл первым, не оглядываясь, уверенный, что я пойду следом.
Я пошла следом. Куда мне тут ещё было идти.
Он вёл меня вглубь этажа по коридору, который гасил шаги толстым ворсом, мимо двери без таблички, мимо ещё одной, и открыл третью. За ней была комната без окон. Я знала, что она здесь есть: об этом шептались в курилках на двадцать втором, мол, на сорок первом есть переговорная без единого окна, глухая, как сейф в сейфе, и там закрывают сделки, о которых потом никто не вспоминает вслух. И вот я была в ней. Овальный стол тёмного дерева, восемь кресел, по стене экран, в углу что-то вроде бара — графин, перевёрнутые стаканы. Воздуха тут было как будто меньше, чем везде, и звук падал мёртво, без отголоска. Зато теплее. Ни одного окна, ни одной щели, в которую утекало бы тепло.
— Тут хоть не дубак, — вырвалось у меня, и тут же разозлилась на себя за это «дубак».
— Климат-контроль завязан на окна. — Он выдвинул кресло, не мне, себе, сел на дальнем конце стола, развернул его вполоборота. — Где стекло в пол, там вечно зябко. Архитектор был гений, но мёрз он, видимо, мало.
Я почти улыбнулась. Почти. Поймала это в себе и придушила на месте: мне сейчас было не до того, чтобы находить его забавным.
Бумага нашлась в ящике под экраном — стопка чистых листов, дорогих, плотных, с водяным знаком в виде той самой вертикали, что светится над каждой кнопкой в башне. Ручка тоже была его, тяжёлая, с приятным холодком металла, и какое-то время просто вертела её в пальцах, не зная, с какого конца взяться за то, что таскала в голове с пятницы. Села не рядом и не напротив, а наискось, чтобы видеть его лицо и при этом не упираться в него взглядом. Расправила перед собой первый лист. Подержала над ним ручку.
А потом начала.
— «Меридиан», — сказала я и написала сверху это слово, печатными, как заголовок. — Дочернее девелоперское. Строит премиум, три объекта в работе. Я туда вообще не должна была лезть, это не мой сектор, мне выгрузку прислали по ошибке, в одной папке с моим портфелем. Открыла от скуки, в пятницу, уже в пальто.
— И?
— И зацепилась.
Я вела линию. Рисовала коробочки — подразделение, подрядчик, ещё подрядчик, прослойка. Соединяла стрелками. Объясняла на ходу, и руки сами знали, что делать, пока голова едва поспевала за ними: вот головная компания заказывает работы у подрядчика, нормально, обычное дело; вот подрядчик нанимает субподрядчика, тоже бывает; а вот субподрядчик — фирма, зарегистрированная за два месяца до сделки, без истории, без людей, с уставным капиталом, на который не купишь приличную машину, и через эту фирму проходит сумма, на которую можно купить квартал.
— Деньги уходят на работы, которых нет, — сказала я. — Точнее, они есть. На бумаге. Акты подписаны, всё гладко. Но если свести объёмы, вот тут, — я постучала ручкой по одной из коробочек, — выходит, что эта милая фирма из трёх человек за квартал залила столько бетона, сколько мой родной двадцать второй этаж не выпьет кофе и за год. Физически невозможно. А цифра стоит. Акт подписан. Деньги ушли.
Он молчал. Но это было уже другое молчание, я слышала разницу. Он встал — когда успел, я не заметила — и подошёл ближе, и теперь стоял над столом, опершись о него двумя руками, и смотрел на мои коробочки и стрелки сверху вниз. Близко. От него шло тепло, оно было ощутимее, чем тепло этой глухой комнаты, и я заставила себя не отодвигаться и не наклоняться, а сидеть ровно, как сидела.
— Дальше, — сказал он. Тихо.
— Дальше самое интересное. — Я потянула новый лист. — Деньги ушли субподрядчику, субподрядчик отдал их дальше, ещё одной такой же пустышке, та — третьей. Классическая прачечная, в учебниках видела, но живьём — впервые. И на третьем кольце след обрывается, потому что последняя фирма аккуратно ликвидирована. Концы в воду. — Я подняла на него глаза. — Только концы не в воду. Я их вытащила.
— Как.
Не вопрос. Приказ узнать.
— По людям. — Я почти засмеялась, потому что это и правда было смешно, до чего глупо они попались. — Фирмы пустые, а подписи живые. И на актах, и на учредительных мелькают одни и те же три фамилии. Номиналы. Подставные. Один из них, представьте себе, ещё и водитель — числится водителем в одной из структур холдинга и одновременно генеральный директор фирмы, через которую утекли сотни миллионов. Человек кого-то возит на работу и параллельно ворочает кварталом. Талант.
Я ждала, что он усмехнётся. Он не усмехнулся. Он смотрел на фамилию, которую я обвела на листе, и лицо у него становилось — нет, не злым, злость я бы поняла, — оно становилось очень внимательным и очень неподвижным, как у человека, который услышал в ровном шуме мотора звук, которого там быть не должно.
— Покажите дату, — сказал он.
— Какую?
— Когда зарегистрирована первая фирма. Та, пустышка.
Я показала. Он смотрел на дату дольше, чем нужно, чтобы её прочесть, и вдруг поймала себя на том, что вижу это второй раз за сегодня — как человек смотрит на цифру дольше, чем требуется. Утром так смотрела я, в стеклянном аквариуме у кадровички, на дату чужой переписки. Теперь он. И от этого совпадения мне сделалось не по себе.
— И при чём тут я? — Я вернула нас обоих обратно, к делу, потому что от его лица мне было неуютно. — При том, что в пятницу подняла этот вопрос. Не громко, не в лоб. Просто пошла посоветоваться к одному человеку. К тому, кто, как мне казалось, в этом разбирается и подскажет, куда нести. Я ему всё показала. Вот это вот всё, — я обвела рукой свои листы. — В пятницу вечером. А в понедельник утром у моего стола стояла коробка, охрана и ваша подпись. — Я откинулась в кресле и впервые за весь этот рассказ позволила себе посмотреть ему прямо в глаза. — Совпадение, да? Случайно нашла, как из холдинга выводят деньги. Случайно пошла с этим к человеку. И меня случайно уволили за выходные, с волчьим билетом, по статье, после которой я уже не отмоюсь. Три случайности в три дня. Я аналитик, господин Корнев. В такие совпадения профессионально не верю.
Он не ответил сразу. Выпрямился. Отошёл на шаг от стола, потом ещё на шаг, к стене с экраном, и стоял ко мне спиной, и я видела только его плечи, затылок и эту неподвижность, в которой что-то происходило. Я молчала. Научилась за этот вечер: его паузы надо переживать молча.
— Кому вы показывали, — сказал он, не оборачиваясь. — Фамилию.
— А вот это я вам не скажу.
Он обернулся. Медленно.
— Не скажете.
— Нет. — Я тоже встала, потому что сидеть, когда он стоял и смотрел так, — значило отдавать ему лишние сантиметры, а я их отдавать не собиралась. — Потому что я вам пока не доверяю, представьте себе. Вы для меня — человек, чья подпись стоит под моим уничтожением. Может, вы и есть тот, кому это всё выгодно. Может, вы прямо сейчас стоите тут и аккуратно выясняете, что именно я успела раскопать и кому проболтаться, чтобы знать, какие ещё концы подчистить. С вас станется. Я отдам вам имя, а наутро не станет и этого человека, и моего единственного свидетеля.
Я говорила это и сама слышала, как звучит, — резко, через край, по-хамски говорила с совладельцем холдинга на его этаже в его час. Утром я мечтала именно об этом — посмотреть, как он дышит, когда напротив одна я. Вот, смотрела. А внутри почему-то было не торжество, а что-то вроде испуга пополам с упрямством, и упрямство пока выигрывало.
Он не вспыхнул. Конечно, не вспыхнул, я уже поняла, что он не из тех, кто повышает голос: чем тише он говорил, тем, кажется, хуже было дело.
— Логично, — произнёс он, и это было последнее, чего я ждала. — Я бы на вашем месте тоже не сказал.
Он подошёл обратно к столу. Взял один из моих листов — тот, с прачечной, с тремя фамилиями, — и держал его теперь не как добычу, а как держат документ, который придётся проверять и который, кажется, не врёт. И что-то в том, как он его держал, сказало мне больше всех слов за вечер: он мне поверил. Не до конца, не во всём, но в главном поверил. Не потому что я красиво плакала — не плакала я. Потому что цифры сошлись. Он единственный за весь сегодняшний день посмотрел не на статью в моей трудовой, а на то, что я умею.
— Знаете, что самое неприятное, Соколова, — сказал он, глядя на лист, а не на меня. — Эту схему я уже видел. Не эти фирмы. Почерк. Так уже выводили, лет восемь назад, из другого нашего контура. Тогда мы списали это на двух жадных дураков среднего звена, поймали их, выгнали, забыли. — Он поднял на меня глаза. — А почерк, выходит, не их был. Дураков-то поменяли. А рука осталась.
Я молчала. По этому «лет восемь назад» и «рука осталась» у меня уже бежали свои стрелки и коробочки, не могла остановиться, голова сама достраивала схему, в которой одно подразделение, другое, восемь лет, одна рука где-то наверху — в круге настолько узком, что в него входил и тот, кто стоял сейчас напротив меня.
— Вы понимаете, что вы сейчас сказали? — тихо спросила я. — Что это кто-то из ваших. Из самого верха. Из тех, кто восемь лет назад уже мог так делать и кого тогда не тронули.
— Я понимаю, что я сказал.
— И вам не страшно говорить это мне? Уволенной аналитичке, которую вы заперли тут случайно?
Он смотрел на меня долго. И вот тут, впервые за весь вечер, в его лице что-то изменилось по-настоящему — не злость, не усталость, а что-то живое и почти беззащитное проступило на секунду из-под брони и тут же спряталось обратно. Но я успела заметить. Я это умею, замечать то, что мелькает на секунду.
— А вам не приходит в голову, Соколова, — сказал он, — что мне страшнее не сказать? — Он положил лист на стол, ровно, разгладил ладонью. — Я подписал ваше увольнение не глядя. Между двумя совещаниями, в пачке из сорока бумаг. Мне принесли папку, сказали «слив конкуренту, всё подтверждено», я расписался и забыл через минуту. Так это работает наверху. Мне приносят готовое, я визирую. Я не читаю даты на чужой переписке, у меня нет на это времени, для этого у меня есть люди. — Он сделал паузу, и она была другая, чем все прежние, в ней не было оружия, в ней было что-то вроде трещины. — А теперь выходит, что одному из этих людей очень удобно подкладывать мне готовое. И что моя подпись стоит на чужой подлости уже неизвестно сколько раз. Так что нет. Мне не страшно говорить это вам. Мне впервые за долгое время не страшно сказать это хоть кому-то.
В комнате без окон было очень тихо. Я слышала, как у меня самой стучит в висках.
И вот тут до меня по-настоящему дошло, не умом — умом я это поняла ещё час назад, — а как-то иначе, целиком: он не мой палач. Я весь день несла его в голове как лицо системы, как ту самую руку, что в очередной раз взяла моё без спроса, поднималась сюда ненавидеть конкретного человека. А человек, оказывается, был такая же пешка, как я, только пешка очень большая и очень дорогая, которой подсунули готовую бумагу, и она расписалась не глядя, потому что наверху так заведено. Его обвели вокруг пальца моими руками. Нас обоих обвели — одной и той же рукой, в один и тот же день.
Мне бы радоваться. Союзник, у которого власть, доступ и мотив. А мне почему-то было тошно и зябко, и зябко не от климат-контроля.
— Значит, нас двое, — сказала я тихо.
— Похоже на то.
— Я не хотела союзника. Я хотела доказательство и спокойно уйти.
— А я не хотел проводить ночь, выясняя, что мне восемь лет подкладывают на подпись чужую грязь. — Он почти усмехнулся. Почти. — Мы оба сегодня получили не то, за чем пришли, Соколова.
Я опустила глаза на свои листы, на коробочки, стрелки, обведённые фамилии, на всю эту схему, которая час назад была моим единственным щитом, а теперь стала чем-то гораздо большим и гораздо опаснее. Где-то под этими стрелками сидел человек, который ради того, чтобы я молчала, не пожалел ни денег, ни чужой подписи, ни меня самой.
И, видимо, Дамир думал о том же, потому что сказал — медленно, разглядывая ту фирму, что была зарегистрирована за два месяца до сделки и ликвидирована аккурат после:
— Дату я вам не зря спрашивал. Знаете, что это за день? — Он не стал ждать ответа. — В этот день половина совета была за границей. На форуме. Кроме одного. Того, кто остался присматривать за контуром.
Он не назвал имени. Я не спросила. Между нами на столе лежал лист, и мы оба смотрели на него так, будто на нём уже стояла чья-то фамилия, хотя её там не было.
— Если ты права, Соколова, — сказал он, и я не сразу заметила, что он впервые сказал «ты», просто оно проскользнуло, без перехода, само, как проскальзывает то, что давно вертелось на языке, — а ты, похоже, права, то получается одна очень неприятная вещь. Кто-то очень не хотел, чтобы ты вообще дожила до этого этажа.
Я открыла рот, чтобы ответить.
И в эту секунду погас свет.
Не мигнул, не сел постепенно — погас разом, как отрубленный, и аварийное табло над дверью, тускло-красное, единственное, что тут ещё теплилось, захлебнулось и умерло следом. Темнота навалилась такая полная, без единой щели, какая бывает только в комнате без окон, на сорок первом этаже, в башне, отрезанной от мира. Я не видела ни своей руки, ни стола, ни его. Ничего. Только слышала, совсем рядом, ближе, чем думала, его дыхание — и то, как он очень тихо, очень ровно произнёс в темноту, в которой нас теперь было по-настоящему двое:
— Не двигайся.
Глава 7. «Разговоры в темноте»
Темнота на сорок первом этаже оказалась не такой, как везде.
Всю жизнь думала, что знаю, что такое темнота. Дома это когда выключаешь ночник и пару минут ждёшь, пока из черноты медленно проступят знакомые углы — шкаф, дверь, серый прямоугольник окна, — и комната тихо собирается обратно из своих частей. А здесь проступать было нечему. Аварийный свет умер беззвучно, без щелчка, без предсмертного мигания, просто перестал быть — и вместе с ним перестали быть стены, перестал быть пол под ногами, перестало быть всё, кроме одного: огромного провала окна от потолка до самого ковра, за которым висел город. Не схема, не россыпь точек, а низкое, мутно-оранжевое свечение, какое стоит над любым большим городом в облачную ночь, отражённое в нависшем небе так, будто кто-то развёл там, за стеклом, гигантский костёр и прикрыл его сверху крышкой. От этого свечения в зале было ровно столько света, чтобы видеть, что напротив кто-то есть, и ровно столько темноты, чтобы не видеть, кто именно.
— Стойте на месте, Соколова.
Голос пришёл слева и чуть сзади, оттуда, где минуту назад была переговорная. Ровный. Без тени паники — будто отключение света входило в его планы на вечер и даже слегка запаздывало против расписания.
— Я и стою.
— Не двигайтесь. Здесь стеклянный стол на пути и две ступени к нише. В темноте свернёте шею, а я не собираюсь объяснять утром, как мёртвый аналитик попал на закрытый этаж.
— Трогательно. — Я не двигалась, это была чистая правда, но не из послушания, а потому что он был прав про ступени, я их помнила, и злилась, что помню. — Значит, всё-таки утром нас отсюда достанут.
— Достанут. — Шорох ткани, шаги по толстому ковру, глухие, без эха — ковёр здесь и вправду гасил всё, что по нему ступало. — Когда наладят систему. Тест прогоняют до утра. До тех пор мы с вами в самом дорогом и самом бесполезном помещении города.
Где-то рядом скрипнула кожа дивана под его весом. Постояла ещё немного, дура дурой, посреди невидимой комнаты, держа спину прямо для человека, который меня всё равно не видел, — а потом на ощупь, мелкими шажками, выставив перед собой руку, добралась до того же дивана и опустилась на дальний край. Между нами осталось расстояние, которое я отмерила вслепую, по наитию, и которое мне самой тут же показалось слишком уж почтительным к человеку, подписавшему мой приговор. Подвинуться обратно было бы глупо и заметно. Так и осталась как села.
Холод подбирался снизу, от пола, через тонкие подошвы туфель, которые я надевала под рабочий костюм, а не под ночёвку в стеклянном сейфе. Пиджак, который он молча накинул мне на плечи ещё днём, грел спину, но ступни уже превратились в две отдельные замёрзшие проблемы, и я подтянула ноги под себя, поджалась, обхватила колени руками. Желудок тоскливо напомнил, что последним, что в нём вообще побывало, был тот самый утренний кофе, тёплый с одного бока. Это было давно. В какой-то другой, ещё работающей жизни.
— У вас тут найдётся хоть что-нибудь съедобное? — спросила я в темноту. — Или совладельцы холдинга питаются исключительно страхом подчинённых?
Пауза. Я уже немного привыкла к его паузам — он держал их не от растерянности, а так, как держат руку на весу перед тем, как опустить её куда задумано.
— На кухне был чай. И вроде бы печенье.
— «Вроде бы».
— Я здесь не живу, Соколова. Вопреки легенде.
Он поднялся, и я услышала, как он идёт через зал — уверенно, не задевая ни стеклянного стола, ни ступеней, человек, который и в полной темноте знает на этом этаже каждый сантиметр. Это сказало мне о нём больше, чем всё, что я успела про него насочинять за день. Так двигаются только по совсем своей земле. Я сидела, обняв колени, слушала, как он что-то нашаривает на кухне, как звякает посуда, как шумит, набираясь, вода, — значит, питание кухни и кулера идёт по отдельной линии, машинально отметила я, по дурной привычке всё считать и сводить, — и думала о том, до чего нелепо в итоге устроилась моя жизнь. Из тысячи способов провести вечер пятницы я выбрала, пожалуй, самый изобретательный.
Вернулся он не сразу. Поставил что-то на низкий столик между нами — звякнуло стекло о металл. Термос, нащупала я рукой. Большой, тяжёлый, старого, ещё советского вида, с круглой завинчивающейся крышкой-стаканом.
— Чай, — сказал он. — Без сахара, сахара нет. И вот это.
В мою ладонь, найдя её в темноте безошибочно, лёг плоский шуршащий пакет. Печенье. Разорвала упаковку, не чинясь, и первое печенье съела почти целиком, прежде чем вспомнила, что тут вообще-то держу оборону и мне по роли полагается гордость. Гордость в темноте, на голодный желудок, в чужом пиджаке оказалась продуктом на удивление скоропортящимся.
Он отвинтил крышку, налил в неё чай и протянул мне через столик. Обхватила стакан обеими ладонями, и тепло пошло в пальцы так остро, почти больно, что я зажмурилась — хотя жмуриться в темноте отдельный сорт идиотизма.
— Пейте. Стакан один.
— То есть пить мы будем из одного стакана.
— Если только вы не предпочитаете прямо из термоса. — В голосе впервые за весь вечер проступило что-то почти живое, сухое, на самом донышке. — Не настаиваю.
Я отпила. Чай был крепкий, горький, обжёг язык — и был при этом лучшим, что мне доставалось пить за последние года три. Вернула ему стакан наугад, в темноту, и наши пальцы столкнулись на горячем металле, коротко, и оба мы отдёрнули руки чуть быстрее, чем того требовала простая передача стакана.
Какое-то время мы просто молчали. Не враждебно — просто двое уставших людей в темноте, делящих один стакан и один пакет печенья на двоих. За окном медленно проплывал в облаках красный огонёк самолёта, заходящего на посадку где-то очень далеко, в нормальном мире, где у людей есть рейсы, ужины, кровати и кто-то, кто их встречает. Я следила за этим огоньком, пока он не растворился, и поймала себя на том, что мне почему-то спокойнее, чем должно бы быть человеку в моём положении. Темнота, оказывается, уравнивает. В темноте он не совладелец, а я не уволенная; в темноте есть только два голоса и один тёплый стакан, который ходит между ними туда и обратно.
— Можно вопрос, — сказал он, и я удивилась самому слову «можно» в его устах. — Зачем вы вообще в это полезли. В «Меридиан». Аналитик вашего уровня прекрасно знает, чем кончаются такие находки. Вы увидели цифры в пятницу вечером, одной ногой уже за дверью. Могли закрыть файл и спокойно уйти домой. Никто бы и не узнал, что вы вообще туда заглядывали.
— Могла.
— И?
Я молчала, перекатывая в пальцах край пиджачного рукава — его рукава, ткань дорогая, плотная, прохладная снаружи и хранящая чужое тепло внутри. В темноте такое говорить легче. Лица не видно, реакции не видно, и кажется, что говоришь не человеку, а самой ночи, а наутро при желании всё можно будет списать на ночь.
— У меня уже один раз отняли мою работу, — сказала я. — Давно. Четыре года назад. Сидела тогда до ночи над одним анализом — большим, сложным, я в нём месяца два жила, не вылезала. И был человек, который приносил мне кофе, называл умницей и говорил, что мы команда. — Я усмехнулась в темноту, и усмешка вышла не злая, а просто усталая. — Отдала ему черновик. Доверилась. На «команду» купилась, дура. А он стёр мою фамилию, поставил свою, отнёс наверх и ушёл на повышение. И потом, на лестнице, улыбнулся мне так, знаете, по-доброму. Как сообщник сообщнику.

