Этаж 41. Заперта с боссом
Этаж 41. Заперта с боссом

Полная версия

Этаж 41. Заперта с боссом

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

Майя младше меня на три года и легче — на целую жизнь. Она рисует, верит людям с первого взгляда и с первого слова, трижды влюблялась в мужчин, которые этого не стоили, и трижды отряхивалась и шла дальше, не растеряв по дороге ни грамма своей упрямой убеждённости, что уж в следующий-то раз всё будет иначе. Я бы хотела сейчас её обнять. Хотела бы сесть с ней на пол у неё на кухне, под её дурацкими бумажными гирляндами, которые висят с прошлого Нового года, и положить голову ей на плечо, и сказать тихо: Майка, меня уничтожили, помоги. И ровно поэтому я ничего этого не сказала.

— Майка, привет. — Голос вышел ровным, я слышала его как бы со стороны и почти гордилась собой. — Сегодня никак. У меня тут аврал, мы квартальный закрываем, я до ночи буду в башне.

— Ты опять? — В её голосе сразу было всё вместе: и упрёк, и нежность, и привычная обречённость старшей и младшей, поменявшихся местами. — Ник, ну ты же живёшь в этом своём стекле. Ты там скоро ночевать останешься, под столом, в пальто.

— Закроем отчёт — отосплюсь за весь квартал разом. Обещаю.

— Ты всегда так говоришь. — Короткая пауза, в которой она, я точно знала, перекладывала телефон к другому уху, чтобы освободить руку. — Слушай, у тебя точно всё нормально? Голос какой-то…

— Какой?

— Не знаю. Прямой слишком.

Вот за это я её и любила, и за это же сейчас прикусила изнутри щёку. Майя ничего не смыслила в цифрах, путала дебет с кредитом и совершенно искренне полагала, что налоговую можно при случае разжалобить. Но человека она читала быстрее, чем я — чужой баланс. «Прямой слишком». Поймала это по трём моим дежурным фразам, сквозь грохот улицы, не видя моего лица.

— Всё под контролем, — сказала я. И добавила, потому что одной этой фразы ей сейчас было мало, она почувствовала бы за ней обрыв и начала тянуть: — Честно. Просто запара дикая. Давай лучше в выходные, я к тебе сама приеду, с вином и наглостью, и ты мне покажешь то, от чего я упаду.

— Договорились. — Слышно было, как она там, на своей улице, улыбается. — Соколова. Ты это. Поешь хоть чего-нибудь, ладно?

— Ем прямо сейчас, — соврала я в стерильную тишину туалета, где из еды — одни жёсткие полотенца.

Она звонко чмокнула мне в трубку и пропала, и вместе с ней из туалета ушёл весь тот живой, тёплый воздух, что она успела сюда нанести за две минуты. Я осталась стоять с погасшим телефоном в руке. Соврала сестре. Спокойно, гладко, не моргнув, — ровно так же спокойно, как кто-то моим именем и моим лицом ставил жёлтые улыбающиеся смайлики в чате с человеком из «Аркады». От этой нечаянной параллели меня повело, и я погнала её прочь: это другое, сказала я себе, вру, чтобы её не втянуть, чтобы она не примчалась со своим вином и своей верой в людей в самую середину чего-то, у чего есть бюджет и сорок один этаж.

Так. Дальше думать.

Доказательства. Я знала, где они лежат. Серёжка из айти, ещё полгода назад, размякший и разговорчивый после унылого тимбилдинга, костерил их хранилище — «помойку нулевых», куда свалено всё подряд, в одну кучу: переписка, логи доступа, оригиналы. И всё это — не у нас на двадцать втором, не в обычной серверной внизу, а наверху, на сорок первом, за биометрией. То, что меня оправдает, лежало ровно под человеком, чья подпись стояла под моим приговором. Красиво устроено. Просто восхитительно красиво.

Но прежде чем строить весь план на пьяной болтовне айтишника, надо было хотя бы убедиться, что я тогда верно его поняла. Потому что план, который держится на «мне один человек как-то по пьяни обмолвился», — это не план, это способ красиво и громко сесть.

Я подхватила коробку и пошла искать Серёжку.

Кафе на втором этаже в этот час — между завтраком и обедом — было почти пустое, и это мне было на руку: меньше глаз, меньше лишних ушей. Серёжку я отловила прямо у кофемашины, он как раз брал свой неизменный капучино с тремя сахарами, и при виде меня с картонной коробкой в руках лицо у него сделалось такое, что объяснять уже ничего не пришлось. По офису разнеслось. К полудню тут будут знать все, до последней стажёрки.

— Ник… — Он сунул стакан куда-то на стойку, не глядя, и тот опасно качнулся. — Это что, правда, что ли? Говорят, тебя…

— Угу. — Я поставила коробку на ближайший столик, у колонны, спиной к залу. — Серёж, мне нужно две минуты. Просто послушай, ничего делать не надо, обещаю.

Он сел напротив, осторожно, на краешек. У него было хорошее, простое лицо человека, который ни разу в жизни никого не подставил нарочно и до смерти боялся оказаться рядом с тем, кого подставили другие, — вдруг зацепит, вдруг прилипнет.

— Помнишь, ты мне зимой про ваш архив рассказывал? — сказала я негромко, машинально размешивая соломинкой в чьём-то брошенном, никому уже не нужном стакане с водой, лишь бы занять руки. — Про то, что у вас всё хранилище — наследие нулевых, всё в одну кучу свалено. Логи, переписка, оригиналы. Где это всё физически-то лежит?

Он замялся, отвёл глаза.

— Ник, я не…

— Я не прошу меня туда пускать. Боже упаси. Я просто хочу понять, правильно ли я тебя тогда расслышала. Это наверху? Сорок первый?

Серёжка оглянулся — быстро, машинально, той самой оглядкой человека, который и без того весь рабочий день оглядывается. Понизил голос почти до шёпота, наклонился ко мне через стол.

— Слушай. Я тебе ничего не говорил, лады? — Он ещё ближе придвинулся. — Да. Основное ядро — там. Но ты туда не попадёшь, даже не думай, забудь. Туда лифт по пальцу пускает, доступ у самой верхушки, человек пять на весь холдинг, не больше. И камеры на каждом метре, реально на каждом. Я там сам был всего два раза в жизни, и оба — с сопровождением из безопасности, которое от меня ни на шаг не отходило, в туалет чуть ли не за ручку. — Он мотнул головой. — Что бы ты там себе ни напридумывала — не надо. У тебя сейчас всё плохо, я понимаю. Но это просто плохо. А там станет очень плохо.

— Да ничего я не придумала. — Я улыбнулась ему так, чтобы он поверил и наконец выдохнул. — Мне правда надо было только понять, по-настоящему ли меня оформили или это можно ещё как-то оспорить. Спасибо, Серёж.

Он посмотрел на меня недоверчиво, явно хотел сказать что-то ещё, удержать, но в кафе как раз вошёл кто-то из его отдела, махнул ему издали, и Серёжка схватил свой капучино и испарился с откровенным облегчением человека, которому дали законный повод не продолжать этот разговор.

Я осталась за столиком одна, с соломинкой в чужом стакане.

Камеры на каждом метре. Лифт по пальцу. Пять человек на весь холдинг. Всё, что сказал сейчас Серёжка, — это, если по-честному, аккуратный перечень причин, по которым нормальный взрослый человек встаёт из-за столика и идёт к выходу, на остановку, домой. Я сидела, прокручивала в голове эти причины одну за другой и вдруг поймала себя на том, что внутри у меня вместо положенного страха медленно, холодно разворачивалось совсем другое — азарт игрока, которому сдали заведомо безнадёжную руку, а он вдруг разглядел в ней одну-единственную, нелепую, почти невозможную лазейку.

Потому что было «но». Маленькое, тупое, чисто техническое «но», за которое намертво цеплялся мой въедливый, не умеющий вовремя останавливаться мозг.

Лифт по пальцу — это для тех, у кого нет пропуска. А мой пропуск действовал до 23:59 сегодняшнего дня. Я ведь не один из тех трёх с половиной человек с зашитой в систему биометрией. Я — карта, которую аннулируют только в полночь и которую система прямо сейчас, в эту самую минуту, всё ещё считала живой и действующей. И весь вопрос был не в том, есть ли у меня право подняться, — права не было ровным счётом никакого, меня вывели из здания два часа назад. Вопрос был в другом: спросит ли железка про это право — или просто сверит по базе, не сдох ли пропуск, увидит, что не сдох, и пропустит.

Ответа на этот вопрос я не знала. И именно поэтому мне до зуда надо было его узнать.

Я допила до дна остатки чужой воды, как будто это хоть как-то придавало моей затее законности, — глупый жест, я сама понимала. Встала. Коробку решила оставить тут, под столиком, у колонны: таскать кривой кактус за собой по режимным этажам — верх идиотизма, а вернусь за ним потом или не вернусь вовсе, выяснится как-нибудь само. Сверху на кружку и рамку с маминой фотографией положила свёрнутую в трубочку распечатку про «Меридиан» — единственное, что мне сейчас по-настоящему было нужно. И пошла к лифтовому холлу. Не к привычным пассажирским лифтам с подсвеченными столбиками кнопок, а в дальний, глухой угол, где стоял он. Спецлифт. Я ходила мимо него восемь лет и ни разу всерьёз не задумалась, что он вообще тут есть, — так не задумываешься о двери, в которую тебе не надо.

Узкая кабина из тёмной полированной стали — не грузовая, со створками в пол, а вся сплошная, гладкая, глухая, дорогая на вид. Внутри никаких кнопок с этажами — я заглянула, предварительно убедившись через стекло холла, что в углу никого нет и никто не видит. Только панель сбоку: матовый чёрный квадрат сканера, под ним узкая щель для карты, а над ним — крошечный красный огонёк, ровный, неморгающий, как чей-то глаз, который смотрел на меня и ждал, что я сделаю дальше. Сорок этажей подо мной, и над всеми ними — один-единственный, которого как бы и не было.

Сердце колотилось высоко, у самого горла, я почти чувствовала его языком. Пальцы были холодные, и не от климат-контроля вовсе, а от ясного понимания, что сейчас сделаю что-то такое, после чего отступить будет уже попросту стыдно.

Я достала пропуск. Тёплый от ладони прямоугольник пластика с моей неудачной фотографией — той самой, прошлогодней, с собрания, где я вышла с полузакрытыми глазами. До полуночи он был ещё мой.

И приложила его к сканеру — наугад, от злости, от усталости, без всякой веры, просто чтобы услышать короткий оскорблённый отказ железки и пойти наконец на остановку с чистой, спокойной совестью человека, который хотя бы попробовал и честно получил по носу.

Сканер коротко гуднул. Считал.

И красный глаз над щелью моргнул, погас — и загорелся ровным, спокойным зелёным.

Глава 3. «Этаж, которого нет»

Зелёный огонёк на считывателе спецлифта горел ровно, без мигания, как будто так и надо, как будто я тут ходила каждый день.

Стояла и смотрела на него дольше, чем нужно. Старый пропуск, тот самый, что должен был умереть в 23:59, лежал в считывателе плашмя, и под стеклом тихо тлело зелёное — то самое, которое минуту назад было красным, когда я только подошла и приложила карту наугад, от злости и упрямства, ни на что особо не рассчитывая. И вот оно сменилось. Двери разъехались. Кабина внутри — не как обычные лифты внизу, с зеркалами и бегущей строкой про скидки в кафе на втором, а тесная, обшитая тёмным деревом, без единой кнопки. Только узкая прорезь под карту да круглый глазок сканера. Никаких этажей на выбор. Этот лифт ходил в одно-единственное место и обратно, и из самой его тесноты было понятно, что выбора тут не предполагали.

Я зашла. Двери сошлись за спиной мягко, без звука, и отрезали подземный паркинг, бетонные колонны, мою машину между чужими, запах резины и сырости — всё то нормальное, дневное, человеческое, что осталось снаружи. Внутри пахло ничем. Дорогим ничем — так пахнет в бутиках, куда я не захожу, и в приёмных, где меня заставляют ждать.

Кабина пошла вверх. Без рывка, без того знакомого проседания в коленях, к которому привыкаешь за восемь лет в башне, — просто давление в ушах, едва заметное, как в самолёте, и понимала, что меня поднимает, только по нему. Над дверью не было табло. Я не видела, какой этаж. Ехала в темноте цифр, считала про себя секунды и сбивалась, и от этого время в кабине будто загустевало, как остывающий мёд.

Переоделась дома. Сняла блузку и юбку, в которых меня выносили вместе с кактусом, — они мне теперь были как кожа после ожога, не хотелось к ним прикасаться, — и надела чёрные джинсы, тёмный свитер, кеды. Так одеваются, когда не хотят, чтобы их запомнили. Даже усмехнулась этому в прихожей, перед зеркалом: посмотрите на неё, промышленный шпионаж. Аналитик инвестдепартамента, которая за всю жизнь однажды унесла домой казённую ручку и потом полночи переживала, не вычтут ли её из зарплаты. А теперь стояла в лифте без кнопок и боялась дышать ровно.

Коробка осталась дома, в прихожей, на полу, я её даже не разобрала. Кактус зачем-то полила. Стояла над ним с кружкой воды, в пальто, и думала: вот хоть кто-то тут ни в чём не виноват.

Давление в ушах отпустило. Кабина замедлилась — так плавно, что я поймала это не телом, а животом, тем местом, где обычно сворачивается страх. Остановилась. Где-то внутри стены тихо щёлкнуло, отработал невидимый механизм, и я вдруг очень ясно поняла, что сейчас двери откроются, и за ними будет он. Сидит за своим столом без таблички, в своём кресле, в десять вечера, потому что такие, как он, не уходят домой в шесть. Сейчас створки разъедутся, и я скажу — что? Не придумала, что скажу. Всю дорогу сюда придумывала, как поднимусь, и ни секунды — что будет потом, как будто верхняя площадка этой лестницы заканчивалась обрывом, и дальше я просто не смотрела.

Двери открылись.

За ними — никого.

Темнота, не сплошная: где-то в глубине этажа теплился мягкий дежурный свет, низкий, рассеянный, идущий будто из самого пола. Тихо так, что я слышала собственный пульс — он стучал где-то высоко, в горле, частил. Сделала шаг — и нога утонула.

Ковёр. Я не сразу поняла, что не так с полом, а потом дошло: он съедал звук. Сделала ещё шаг, нарочно сильнее, припечатала кед к ворсу — и ничего, ни стука, ни шороха, как будто шла по толще снега или по чьему-то очень глубокому сну. За восемь лет в этой башне я привыкла к ровному фоновому гулу: вентиляция, чьи-то шаги, кулер булькает, лифт звенит, кто-то смеётся через два бокса, кто-то греет в микроволновке вчерашний обед, и весь этаж пахнет этим обедом до вечера. Здесь всё это было выключено. Не приглушено — вынуто, как вынимают из комнаты мебель. Я стояла на сорок первом этаже, и в этой пустой, выметенной тишине у меня в ухе тоненько тянуло одну ноту, и я даже не понимала, снаружи она или это что-то внутри меня.

— Эй, — сказала я.

Шёпотом, как дура. Сама себя напугала. Никто не ответил. Ковёр проглотил и это, и моё «эй» провалилось в темноту, не оставив круга.

Я пошла вперёд, и коридор открылся в зал.

Стекло. Стена стекла от пола до невидимого в темноте потолка, и за ним — высота, огромная, чёрная, дышащая. Я невольно замедлилась. Работала на двадцать втором, знала, что такое город сверху, но это было в два раза выше, и это была ночь, и это было совсем другое. Подо мной лежал весь центр, мелкий и подробный, как разложенная на столе схема, по которой кто-то водит пальцем, объясняя план. Где-то там, в этой мелочи, была моя остановка, мой автобус, моя квартира с неразобранной коробкой. Красиво так, что на секунду я забыла, зачем пришла, — стояла, прижав ладонь к холодному стеклу, и просто смотрела на эту жизнь, в которой меня сегодня утром стало на одну единицу меньше.

Ладонь оставила на стекле туманный отпечаток. Я отдёрнула руку и тут же вытерла его рукавом — глупо, машинально, как будто заметала след. Сердце колотилось, и я отлично знала, что не от высоты.

Холодно. Только сейчас это заметила. Не как на улице, не сыро, а сухо и ровно: климат держал здесь свои, не людские градусы, словно тут берегли не человека, а то, что лежит на полках. Сквозь свитер уже пробиралось. Обхватила себя руками и пошла дальше, вдоль стекла, и схема города тянулась за мной справа, не отставая, перемигивалась красными точками на кранах, и от этого мне ещё больше казалось, что меня кто-то ведёт.

Зал — это, похоже, и был весь этаж, одно на одно, без перегородок: огромная комната, поделённая не стенами, а смыслом. Тут — мягкие диваны вокруг низкого стола, тёмные, кожаные, на которых, по ощущению, никто никогда не сидел просто так, поджав ноги, с чашкой. Дальше — длинный стол для переговоров, латунные лампы вдоль него, выключенные, выстроенные в ряд, как солдаты на смотру. Ещё дальше, у глухой стены без окон, — рабочая зона: массивный стол тёмного дерева, кресло, и за ними, во всю стену, стеллажи. Дерево и латунь, дерево и латунь, и всё это блестело ровно настолько, насколько блестит то, к чему не прикасаются руками. Дорого и мёртво. Обвела взглядом весь этаж и поняла, чего тут нет.

Тут не было ни одной фотографии.

Ни на столе, ни на стенах, ни на полках. Ни жены, ни детей, ни собаки, ни глупого магнитика с моря, ни грамоты в рамке, ни даже сорванного с какого-нибудь приёма билетика, заложенного между бумаг. У последнего стажёра в нашем отделе на мониторе был наклеен котик и под монитором — три засохших мандариновых корки. У человека, который тут сидел хозяином, не было ни единого следа того, что у него вообще есть жизнь, в которой бывает хоть какой-то беспорядок. Как будто этаж нарочно вычистили перед тем, как меня сюда пустить. Как будто здесь не жили, а хранили.

Я подошла к стеллажам.

Не книги. Почему-то ждала, что будет похоже на библиотеку, обложки, корешки с тиснением, — а это были папки. Глухие корешки, одинаковые, тёмные, с маленькими ярлычками, и на ярлычках — не названия, а коды. Буквы, цифры, тире. Архив. Тот самый, про который мне полгода назад трепался размякший после третьего пива Серёжка из айти, костеря наследие нулевых: всё свалено в одну кучу, вся закрытая переписка, все логи, наверху, куда нет кнопки. Я стояла перед этой стеной кодов, и вместе с холодом этажа меня наконец отрезвило понимание, зачем я тут. Не любоваться схемой города, не слушать тишину. Где-то здесь, среди этих корешков, лежала бумага с моим именем — настоящая, не та фальшивка, что мне совали в стеклянном аквариуме. Оригинал переписки, под которым кто-то поставил мою аватарку и жёлтый смайлик. И логи: кто, когда, с какого устройства входил под номером 22—0417, пока я с указкой стояла в переговорной и докладывала по портфелю двенадцати живым свидетелям.

Я провела пальцем по корешкам, слева направо, читая коды, и пыталась нащупать в них порядок.

Система была, я её чувствовала, но не понимала. Не алфавит, не даты — что-то внутреннее, департаментское, для своих, понятное трём с половиной людям на весь холдинг. Я аналитик, я умею вгрызаться в чужую логику, разбирать её по косточкам, пока она не станет моей, — но обычно у меня на это были дни, а не часы, и хорошая лампа, и кофе, и никто не стоял над душой. Достала телефон посмотреть время — экран вспыхнул в темноте слишком ярко, тут же прикрыла его ладонью, как спичку от ветра. 22:14. До полуночи — без малого два часа. В полночь моя карта умрёт, и я останусь тут заперта, как воровка, которая сама на себя надела наручники и сама же выбросила ключ за дверь.

Руки у меня дрожали. Не от холода, хотя я честно пробовала списать это на холод. Выдвинула первую папку.

Бумаги. Договоры, какие-то акты, подшитая переписка — официальная, не та, что мне нужна. Задвинула. Вторую. Третью. Пальцы плохо слушались, ярлычки скользили, одна папка чуть не упала, я поймала её у самого пола, прижала к груди и замерла, не дыша, — но тишина не изменилась, никто не шёл, только схема города за стеклом всё так же перемигивалась, равнодушная к тому, поймают меня или нет. Поставила папку на место, выровняла корешок вровень с остальными и вдруг поймала себя на дикой мысли: я ведь и правда сейчас крала. Технически. По их же статье. Если меня здесь застанут — мне больше нечего будет доказывать, я сама, своими руками, дам им идеальный финал к их сценарию, аккуратно подошью себя в дело.

Я заставила себя дышать медленнее. Думай, Соколова. Не суетись, как первокурсница на зачёте, у которой всё вылетело из головы. Логи доступа — это айти, это система, это не в бумажных папках, это надо искать в компьютере, а компьютер тут один, вон он, на столе, чёрный, спящий, и я к нему не притронусь без пароля, даже соваться нечего. Значит, переписка. Бумажный оригинал. Расследования службы безопасности подшивают, я это знала, у нас вообще всё подшивают, бумага в этой стране живучее людей. Где они держат кадровые дела с «утратой доверия»? Не среди договоров. Где-то отдельно, в стороне, не на виду.

Я пошла вдоль стеллажа дальше, к торцу, где корешки были чуть другие — потемнее, и ярлычки не печатные, а от руки. И вот тут, на нижней полке, в стороне от ровного строя, стояло то, что выбивалось.

Папка толще прочих. Не казённо-серая, а из плотного тёмного картона, обвязанная — настоящей тесьмой, как в старом кино, крест-накрест. И на ней не было кода. На ней от руки, чернилами, выцветшими до коричневого, было написано одно слово, и это слово — не код, не департамент, не дата.

Имя.

Я наклонилась, чтобы прочесть, и у меня пересохло в горле. «ВЬЮГИН А. — лично». И ниже, помельче, той же рукой, с нажимом, продавившим картон насквозь: «Вскрыть в случае».

В случае чего — обрывалось. Будто рука дрогнула. Или будто тот, кто писал, не смог дописать вслух даже для самого себя, что это за случай и чем он так страшен, что про него не пишут до конца.

Аркадий Вьюгин. Основатель. Человек-миф, которого полтора года никто не видел, который то ли лечился за границей, то ли — про это шептались в курилках на четвёртом, понизив голос даже там — давно уже не лечился нигде. Я работала в его холдинге восемь лет и ни разу не видела его живьём ближе, чем на огромном портрете в лобби, где он смотрел поверх всех нас в какое-то светлое будущее, которое нам отсюда не разглядеть. И вот его имя, его рука, его тесьма крест-накрест — здесь, в полуметре от пола, на этаже, которого как бы нет.

Я не должна была это трогать. Это вообще было не моё дело. Мне нужны были логи и переписка, четыре листа про «Меридиан» в обратную сторону, а не чужие тайны весом в целый холдинг.

Я потянула руку к тесьме.

Не понимала, зачем. Это было против всякого здравого смысла, против моего же плана, против инстинкта самосохранения, который и без того уже орал во мне в полный голос, — но пальцы сами тянулись к выцветшему узлу, как тянутся к горячему, заранее зная, что обожжёшься, и всё равно тянутся. Папка с именем человека, которого, может быть, уже нет. «Вскрыть в случае». А вдруг мой случай — как раз он. Вдруг то, что меня сегодня утром стёрли одним росчерком сверху, и то, что прятали здесь под тесьмой, — это одна и та же нитка, за конец которой я в пятницу вечером, в пальто, одной ногой за дверью, дёрнула, сама того не зная, и потянула, и где-то наверху, на сорок первом этаже, дрогнул весь клубок.

Узел поддался неожиданно легко, будто его и завязали-то не насовсем. Тесьма соскользнула с угла, картон чуть приоткрылся, и я увидела край листа — плотного, старого, с печатным текстом и от руки приписанным сверху, тем же коричневым нажимом…

За спиной щёлкнул замок.

Не громко. Сухо, коротко, металлически — но в этой ватной тишине этот щелчок ударил меня под колени, как выстрел в упор. И тут же, разом, погас дежурный свет. Не плавно, не мигнув на прощание — будто кто-то одной рукой опустил рубильник на весь этаж. Темнота упала целиком, и в ней осталась только схема города за стеклом, далёкая, холодная, бесполезная, и моё собственное дыхание, которое я теперь слышала во весь зал и никак не могла унять.

Папка выскользнула у меня из пальцев и упала на ковёр беззвучно, и от этой беззвучности почему-то было страшнее всего. Я не двигалась. Стояла спиной к двери, лицом к чёрной стене стеллажей, и каждым волоском, каждым позвонком знала, что я уже не одна.

Тишину разрезал голос. Низкий, ровный, без капли спешки. Голос человека, который никогда в жизни никуда не торопился, потому что всё всегда ждало его само, сколько надо.

— Вы хоть понимаете, где находитесь, Соколова?

Я медленно обернулась.

В дверях, на фоне слабого света из лифтовой шахты, стоял Дамир Корнев.

Глава 4. «Двое и темнота»

Я не обернулась сразу.

Глупо, конечно, — стоять спиной к человеку, который только что задал тебе вопрос таким голосом, будто захлопнул крышку. Но в первую секунду я почему-то была занята не им, а собственными руками. В левой была папка с чужим грифом, которую я подцепила со стеллажа за миг до его появления; в правой — телефон с открытой камерой, и обе руки нужно было куда-то пристроить так, чтобы это не выглядело ровно тем, чем являлось. Положила телефон экраном вниз на полку, не торопясь, словно у меня были на это все основания и всё время мира. Папку оставила где была. И только потом развернулась.

На страницу:
2 из 5