Жакаранда
Жакаранда

Полная версия

Жакаранда

Язык: Русский
Год издания: 2024
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Гаэль Фай

Жакаранда

© Тимофей Петухов, перевод, 2026

© Андрей Бондаренко, оформление, макет, 2026

© “Фантом Пресс”, издание, 2026


Gaël Faye, Jacaranda

Copyright c éditions Grasset & Fasquelle, 2024

* * *

Автор благодарит Катрин Набоков за помощь в издании книги

* * *

Посвящается Умугванезе, Исимби и Икирези

Стелла бросилась в сад. И видела, как они повалили её на землю. Её подругу, всё её детство, её вселенную. Грязные, лоснящиеся от пота, довольные собой мужчины с мачете в руках. Она в ужасе вскрикнула и, прижав к животу ладонь, упала на колени в траву, лицо у неё пылало.

С того самого дня Стелла в психиатрической клинике.

В больничном коридоре врач беседует с её матерью. Заговаривает о посттравматическом синдроме. Мать нервно смеётся: “О чём вы, доктор, эта девочка в жизни не знала горя и ни в чём не нуждалась!” Врач спрашивает, не из уцелевших ли Стелла. Но, не успев договорить, видит в анкете дату рождения. Ей двадцать один. Мать рассыпается смехом – Стелла всегда любила этот смех, чистый, заливистый. Наконец она берёт себя в руки, чтобы не смущать врача, и спокойно подтверждает: да, дочь родилась после трагедии.

Все последующие ночи Стелла подолгу лежит без сна. Здание больницы пронизывают стоны, бесконечные всхлипы и вскрики. Из соседней палаты доносится тревожное шевеление. Что-то скребётся. Скрипит. Скрежещет. Наутро медсестра, давая ей лекарство, рассказывает, что там уже много лет лежит мужчина неопределённого возраста. Днём он сидит на стуле, уставившись в окно. А ночью ползает по полу, хватаясь за стены палаты. Стелла не спит: тревога возвращается – живая, острая. Она разглядывает в темноте потолок, следит за быстрыми перебежками гекконов и прислушивается к шорохам ползущего вдоль стен человека-таракана. Больница – ночной корабль, вылавливающий из пучины людей – сгоревших в попытках отстроить страну, выжатых давлением семьи, измученных требованиями общества, дезертиров из великой человеческой комедии. Но главное, она даёт приют этим онемевшим теням, словно извиняющимся, что они ещё живы, блуждающим во мраке неупокоенным душам, людям-скорлупкам, внутри которых – неисцелимые страдания и кошмары.

Врач снова задаёт вопросы. Он хочет разговорить её, понять, чем вызвано её состояние. Ответить она не решается. Она – часть истории, а история научила её глотать свои чувства, чтобы слёзы оседали глубоко внутри. Врач настаивает, Стелла замыкается в себе. Сердце – тайна. Как признаться этому мужчине, что всё дело в дереве? Её дереве.

В её друге, её детстве, её вселенной.

В её жакаранде.

1994

1

Война! Не знаю, зачем я ответил “Война”, когда Софи, наша староста, готовясь защищать меня перед учительским советом, спросила, что же такого случилось, почему я так ужасно закончил триместр. Она переспросила: “Война?” Я повторил: “Да, война”. Уж точно я не собирался признаваться, что просто забил на всё, что я раздолбай, целыми днями витаю в облаках и слушаю рок. Надо было найти убедительное, непроверяемое объяснение, которое разжалобит учителей на совете. Я мог бы придумать тяжёлую болезнь – рак или сердечную недостаточность, – но нужна была справка от врача; или мог сказать, что родители недавно развелись, но такое у половины учеников, что не мешает им получать нормальные оценки. Поэтому, недолго думая, я заявил, что всё из-за войны на родине матери. Я и сам не понимал, как такое пришло мне в голову! Но чем больше я размышлял, тем убедительнее мне казалась моя ложь. В новостях уже которую неделю твердили про этот конфликт, на фоне жутких кадров, которые потом было не развидеть. И хотя всё происходило где-то далеко, в неведомой стране, все в целом понимали, о чём речь. Я разошёлся и добавлял подробностей: ужасы войны, горе матери, кошмары отца и как мне трудно спокойно сосредоточиться на учёбе. Я знал, что моя ложь работает, потому что Софи слушала меня со слезами на глазах. На совете она так хорошо выступила в мою защиту, с чувством повторив мои доводы, что учителя, глубоко растроганные, согласились пока не решать мою судьбу.

Я и представить не мог, что они пригласят в школу родителей. Я попался в собственную ловушку. Сидел, потупившись, между отцом и матерью и, пока директор зачитывал вслух пересказ старосты, не отрывал взгляд от своей ноги, отчаянно дергавшейся под столом. Когда мы вышли, отец устроил мне взбучку прямо на школьном дворе, на глазах у смеющихся одноклассников. Но куда труднее было выдержать молчание матери. Неизбывное её молчание. Она просто смотрела на меня несколько бесконечных секунд. И в эти секунды мне захотелось исчезнуть навсегда – столько презрения было в её глазах. Ещё несколько дней она не говорила мне ни слова. Через неделю пришла моя ведомость. В графе для комментариев директор едко приписал: “Когда ложь всплывает, доверие тонет”. Нечего удивляться, что я остался в шестом классе ещё на год.

Той весной Руанда впервые постучалась в нашу жизнь. Мама никогда про неё не говорила. Для неё жизнь началась с 1973 года, когда она приехала во Францию. Она никогда не упоминала родственников, не рассказывала про детство, у неё не было ни одной фотографии из её юности “там”. Когда я был маленьким, то наверняка спрашивал, из какой она страны и где её родители – мои бабушка с дедушкой, которых я никогда не знал. Не помню, что она отвечала. Дверь в прошлое моей матери была закрыта. К слову, она не слушала руандийскую музыку, не готовила традиционных блюд и не пела мне колыбельных на родном языке. Дома у нас не было ни одной экзотической вещи, никакие знакомые из Руанды не появлялись у нас в гостях. В моём представлении мы были самой обычной французской семьёй. Разумеется, мама не могла скрыть свой цвет кожи, и время от времени настойчивые вопросы, невинные замечания или предвзятые намёки вызывали из небытия далёкую страну, которую она никогда не упоминала и не считала своей. Но она не поддерживала эту тему. Это был просто факт из жизни. Я не помню, чтобы она хоть раз пожаловалась на своё положение или осуждала кого-то за расизм. Особенно поражало, что она говорит без акцента. Узнав, что родилась она не здесь, все удивлялись и хвалили её французский. Единственное, что она изредка путала, это, странным образом, мужской и женский род, или, сильно устав, произносила “р” вместо “л”. Отец утверждал, что ему никогда не было дела до того, что у них разная кожа. “Любви цвета безразличны”, – любил он повторять. Он говорил это с гордостью, заявляя, что не замечает маминого цвета кожи. А так как она упорно молчала о своих корнях, я почти забывал, что она родилась и выросла в другой стране. Из-за чего я иногда замирал, застав её за телефонным разговором на киньяруанда, в шоке от того, как бегло она изъясняется на этом неведомом языке. С кем она говорит, я не знал. А когда спрашивал, она уклончиво отвечала что-то про “старых знакомых” или “дальних родственников в Брюсселе”. Во время таких звонков я подглядывал за ней. В её манерах, интонациях, осанке, в том, как она всплёскивала руками, мне виделась совсем другая женщина, её словно накрывало аурой тайны, что сильно меня будоражило. Когда я наблюдал за этим перевоплощением, меня охватывало мимолётное, но неприятное чувство. Жуткое чувство, что передо мной чужой человек. Что я ничего не знаю о женщине, с которой прожил всю жизнь. О собственной матери.

Руанда вошла в мою жизнь через новости, которые мы неизменно смотрели за ужином. Когда диктор впервые упомянул её, я машинально оглянулся на маму, я был взволнован и почти обрадован, что о её родине наконец говорят в эфире. Она никак не среагировала на меня, поглощённая кадрами, мелькающими на экране. Видя, что мне не сидится спокойно, отец строго глянул на меня. По окончании новостей я ждал, что мама скажет что-нибудь, – напрасно. Эта сцена повторялась почти каждый вечер. Месяцами раскалённые потоки насилия, беженцев и смертей лились нам на тарелки. Перед показом диктор заботливо предупреждал, что некоторые материалы могут шокировать зрителей. И мы, не сводя глаз с экрана, застывали с вилками в руках точно статуи, глядя на это далёкое варварство. Потом опять появлялся диктор с подводкой к следующему репортажу. На мгновение воцарялась тишина, а затем всё снова шло своим чередом: отец подливал себе вина, мать тщательно перчила пюре, а я пытался разрезать стейк и отогнать от себя только что летевшие на меня с экрана жуткие сцены. Зрительский шок у нас в семье заедался большим куском молчания. И каждый раз у меня ужасно крутило живот.

Я и сейчас вижу, как часами лежу, свернувшись клубком на кровати: лоб в поту, руки давят на горящие внутренности в попытках унять боль; вижу, как вечером в своей комнате разглядываю зыбкую тень на стене, и эта тень меняет очертания, вздрагивает, преображается, а потом исчезает по мере того, как солнце садится и приходит ночь; вижу, как долгие часы не делаю ничего, необъяснимо чувствуя, что нужно ждать, что жизнь готовит меня к чему-то, чего я ещё не знаю, и ожидание – терпеливое, долгое, упорное – обратная сторона моего предназначения.

2

Я ждал летних каникул – время блаженного безделья. Каждый год мы ехали на запад, к Атлантическому океану, к его длинным пляжам, в маленький белый домик с пастельно-зелёными ставнями на самом краю острова. Каникулы я проводил с отцом, матерью и родителями отца. У папы не было ни братьев, ни сестёр, у дедушки тоже – мы были династией единственных сыновей. В то лето мне исполнилось двенадцать, и всю свою жизнь я провёл в окружении взрослых. У деда была парусная лодка, по утрам мы, мужской компанией, выходили на ней ловить макрель и готовиться к регате на день Успения. Вечером все ужинали в саду под кипарисами, взрослые пили прохладное розовое вино, я утолял жажду литрами лимонной газировки. Лёгкий бриз спасал нас от изнуряющего летнего зноя. Праздная деревня журчала пьяным смехом и обрывками разговоров, в садах по соседству звенела посуда, где-то недалеко саксофонист изо всех сил выдувал My Favorite Things Джона Колтрейна, а из-за низкой каменной ограды в глубине сада слышались звонки динамо-велосипедов. Когда наступало время кофе, а день ещё засиживался с нами, мне было приятно думать, что по ту сторону пляжа, где на самой западной точке острова высился Китовый маяк, янтарное солнце готовится нырнуть в океан, чтобы разбудить другую половину мира. Ровно в этот час каждое 14 июля мы впятером медленно выдвигались в сторону соляных болот, чтобы посмотреть на праздничный фейерверк – один из редких случаев, когда курортники из местных кемпингов смешивались с зажиточными семьями из деревни.

В тот вечер, несмотря на толпу, мы нашли себе место на больших валунах, и крики детей вокруг нас сливались в возбуждённый радостный гвалт. Бабушка была на взводе – оборачиваясь, она окидывала взглядом толпу, стараясь, чтобы мы заметили её лёгкое раздражение.

– Нет, сколько народу! Вы посмотрите! Прямо вон докуда.

И мы, как семейка сурикатов на посту, одновременно повернули головы. Дедушка философски заметил:

– Ну а что ты хочешь, Женевьева, не жалеть же теперь о временах, когда надо было заезжать с машиной на паром. Мост – значит, больше людей на острове. Так уж работает прогресс.

Бабушка усмехнулась и подхватила шутливо:

– Инженер в отставке защищает своё детище! Мы знаем, дорогой, что ты гордишься этим мостом. Но что ты зовёшь прогрессом? Эти вечные пробки?

У бабушки с дедушкой все разговоры складывались из нежности и взаимного поддразнивания, отчего они походили на озорных, вечно ссорящихся подростков. По контрасту казалось, что у моих родителей всё на удивление гладко. Никто не повышает голос, полное согласие во всём: от моего воспитания до политических взглядов, даже какой канал смотреть вечером, какого цвета купить кресло, во сколько в воскресенье ехать в “Икею” – всё выбиралось единодушно. Если им и случалось в чём-нибудь разойтись, они разрешали противоречия тихо и сдержанно. Словно боясь пробудиться от неглубокого сна, старались не мутить воду и не докучать друг другу. Под маской внешней гармонии их отношения сводились к скуке смертной.

У родителей в тот день был усталый вид, они без конца зевали, с самого утра. Мы приехали накануне, измученные семичасовыми пробками на июльском пекле. По случаю распродаж мать перед отъездом допоздна не закрывала свой магазин одежды, а работавший в банке отец уже третий месяц трудился сверхурочно – из-за повышения, которое, похоже, уже ненавидел. Я же беспокоился – потому что ни бабушка, ни дедушка ещё не расспрашивали, как я закончил год, – и надеялся, что когда это случится, родителей рядом не будет. Но предметом бабушкиного любопытства оказался не я, а мама.

– Скажите, Венансия, ведь это кошмар, что творится в вашей стране. Я сейчас об убийствах. И ещё об этих несчастных, которые пытаются бежать и гибнут по дороге от холеры и тифа. Я всё думала… словом… я думала, как вы со всем этим справляетесь?

Я не верил своим ушам. Бабушка напрямую спрашивала маму про Руанду! Они с дедом никогда этого не делали. Поначалу, когда папа только привёл её знакомиться, они были в шоке. Их сын – и африканка! Они не были расистами, но всё же… иметь темнокожую невестку… Поняв, однако, что у них всё серьёзно и обсуждению не подлежит, они взяли себя в руки и со временем сблизились с моей матерью, полюбили её, как дочь. Но о её жизни до Франции они не расспрашивали – может, из вежливости, но вероятнее, из безразличия. Так что понадобились сотни тысяч погибших, миллионы беженцев, несметное множество статей и уйма телерепортажей, чтобы этот простой вопрос наконец родился. Это было неслыханно. Я чувствовал, как сердце забилось быстрее. Как в лихорадке, я ждал, что ответит мама.

– Да, знаете, это ведь не вчера началось. Массовые убийства были и раньше. Это, в общем, давняя история…

– Да-да, могу представить. Но на этот раз всё-таки с таким размахом… То есть я имею в виду… война между этими племенами… Никак не запомню, как их там? Туту и тситси?

– Хуту и тутси, Женевьева! – поправил дед, смущённый бестактностью супруги. – Нам три месяца про них говорят, каждый день. Можно бы уже и запомнить. Хуту и тутси! И потом, это не племена, а народности.

– Ах да, точно, хуту и тутси, – продолжила бабушка как ни в чём не бывало. – И вообще непонятно, кто из них плохиши, а кто хорошие. А вся эта жестокость, такое варварство! Прямо мачете… Женщин, детей… Уму непостижимо…

Было видно, что бабушка волнуется, колеблется, что ей неловко и она не может подобрать слов, чтобы выразить свои чувства по поводу того, что выше её понимания.

– Ах, Венансия, дорогая, простите. Не надо было мне заговаривать об этой трагедии, когда мы все собрались, чтобы расслабиться. Но, честное слово, я теперь постоянно думаю о вас, из-за всех этих жутких новостей, которые долетают с вашей родины. Слава богу, что у вас не осталось там родственников, насколько я помню.

– Нет-нет, у меня остались родственники, – спокойно ответила мама.

Бабушка, кажется, стушевалась, будто сказала бестактность. Она отвела взгляд. Я был поражён тем, что у мамы, оказывается, есть родные в Руанде, и тем, что она ничего больше не прибавляет.

– Мама, давай сегодня не будем приставать с этим к Венансии, – вмешался отец.

– Филипп прав, – поддержал дед, как бы закрывая тему. И тут же повернулся ко мне: – Ну а у тебя, Милан, как дела в школе, чем год закончился?

Внутри у меня всё сжалось, и я почувствовал, что родители тоже напряглись. К счастью, грянула музыка, раздались первые залпы, и я чудом спасся. Мы замолчали, заворожённые зрелищем. Мелодия звучала всё громче, от взрывов закладывало уши, толпа встречала пиротехническую лавину радостными криками. Запах пороха мешался с запахами ила и йода, разноцветные вспышки, постоянно меняющие форму и яркость, озаряли соляные болота. Во время финального залпа отец заметил на противоположном берегу огонь. Искры упали в сухую траву, и занялся пожар. По мере того как ветер с суши крепчал, огонь становился всё прожорливее. Как только приехали экстренные службы, курортников спешно эвакуировали.

Той же ночью я проснулся от едкого запаха дыма и криков пожарных совсем рядом с домом – за низкой садовой оградой. Кашляя, я встал, чтобы закрыть приоткрытое окно. Из своей спальни я видел высокие сполохи пламени над соляными болотами. Зрелище было красивое и страшное. Тогда-то я и заметил её. В белой ночнушке, она стояла босиком в траве посреди сада, неподвижно и одиноко. На фоне мерцающего зарева её силуэт казался загадочной тенью.

Шёл июль 1994 года. Пока я смотрел в спину своей матери, глядящей в пылающую ночь, в её родной стране заканчивался геноцид. И я ничего об этом не знал.

3

Лето подходило к концу, на носу был учебный год. Родители ни о чём меня не предупредили. Посреди нашей гостиной стоял мальчик. Маленький, щуплый, с испуганными глазами. Бритую голову частично скрывал толстый бинт. Он был совсем растерян, и мама говорила с ним на киньяруанда, пытаясь его успокоить. Склонившись к нему, она показывала на меня пальцем. Среди непонятных слов я различил своё имя. Потом она сказала:

– Милан, познакомься, это Клод, мой племянник.

Смысл этой фразы никак не доходил до меня. Папа стоял в дверях, скрестив на груди руки. И, по-видимому, тоже был растерян.

Мама прибавила:

– Он долго был в пути и очень устал. Устроим его в твоей комнате, так что помогай. Пока что постелим ему матрас на полу.

И она махнула, чтобы мы шли за ней. Отец сказал, что останется внизу и приготовит ужин.

Моя комната располагалась в мансарде, летом она раскалялась, зимой промерзала. Мы с мальчиком стояли и смотрели, как суетится моя мать. Она наскоро прибрала мой бардак, заправила постель, переложила одежду в шкафу так, чтобы освободить место для вещей Клода – двух футболок, сменного белья, одних штанов. Мальчик стоял рядом с ней, потерянно уронив руки. Он не сводил с неё глаз, цеплялся за неё, как мидия за скалу. Чтобы не стоять без дела, я вытащил из чулана матрас, на котором спал в детстве, и положил его возле своей кровати. Закончив со всем, мать повернулась к нам, подбоченилась. Я видел, что она не знает, как быть:

– Так… Клод совсем не понимает по-французски, так что рассчитываю, что ты его научишь. – Она грустно улыбнулась мне.

Кажется, затем она пересказала то же самое Клоду. Он никак не отреагировал, и она повторила то же самое вопросительно. Мальчик робко кивнул.

– Оставляю вас знакомиться. Пойду помогу папе с ужином. Мы позовём, когда будет готово.

Она вышла, и Клод легонько вздрогнул. Стоя посреди комнаты – потерянная, зовущая на помощь душа, – он продолжал смотреть на закрывшуюся дверь. Потом очень медленно повернулся к окну, в котором квадратом золотилось небо. Я не знал, что делать. Положение было неловкое, и я впервые произнёс вслух его имя. Он не шелохнулся, взгляд всё так же устремлён на окно, лицо отсутствующее. Я повторил громче:

– Клод! Клод!

Наконец он оторвал взгляд от окна. Я похлопал по матрасу, приглашая сесть рядом. Он подошёл и пристроился на самом краю кровати, как можно дальше от меня. И снова уставился в окно. Чтобы разрядить обстановку, я решил включить музыку. Из стопки дисков выбрал The Best of Queen, но хотя включал самые известные песни – Another One Bites The Dust, Don’t Stop Me Now, Bohemian Rhapsody, – он даже не шелохнулся. Тогда я сменил тактику. Я вставил другой диск, выкрутил громкость на максимум, и из колонок грянул истеричный трек Rage Against the Machine. Когда вступили ударные, я вскочил на кровать, оттуда прыгнул на стул у письменного стола и принялся делать вид, что яростно лабаю на воображаемой гитаре, – мой коронный номер. Я надеялся, что так он чуть расслабится и присоединится к моей бешеной пляске, но он только бесстрастно смотрел на меня. Я же крутился на месте, катался по полу, изображая, как пальцы скользят по грифу в басовом риффе, и, стоя коленями на ковре, лихорадочно тряс головой в диком хедбенге. Иногда я тянул к нему руку, чтобы вовлечь в свою неистовую игру, но он только смотрел на меня, и глаза ничего не выражали. Я выдержал всю песню, не снижая накала, хотя с каждой минутой неловкость становилась всё ощутимее. Наконец я, тяжело дыша, откинулся на спину, прямо на полу. И тут мне пришла новая мысль. На этот раз я не сомневался, что ему понравится! Я порылся в ящиках стола и достал оттуда “Геймбой”. Сев рядом с ним, я запустил игру. Сначала он смотрел на экран, как Марио бегает туда-сюда, собирает монетки, с наскока расплющивает врагов… Я спросил: “Хочешь поиграть?” Вместо ответа его взгляд пополз вбок, проскользил по стенам моей комнаты с постерами Nirvana, Metallica, Guns’n’Roses и Фредди Меркьюри… и снова замер на дурацком окне. С досады я выключил игру, бросив надежду хоть чем-то его увлечь. После чего пересёк комнату и распахнул окно: мне не хватало воздуха. Клод тут же вскочил, подошёл ко мне и пристроился рядом. Мы долго молча стояли, облокотившись на подоконник, пока мама не позвала нас к столу. Мы молчали, и мир за окном тоже молчал. Город замер, улицы пустовали, воздух был тёплый, облака в небе порозовели. Долгий августовский вечер, пахнущий глициниями.

За столом Клод не притронулся к еде. Он был целиком поглощён телевизором. Отец, дожевав последний кусок, тут же его выключил и вышел во двор покурить. Мама настаивала, чтобы Клод что-нибудь съел. Но тот сидел неподвижно. Я спросил:

– Почему у него повязка на голове?

Мама ответила:

– У него серьёзная рана.

И сделала вид, будто не понимает моего вопроса, так что я уточнил:

– Да, но откуда?

Она выпрямилась, глянула на меня немного смущённо, откашлялась.

– Клода ранили во время войны в Руанде. Он приехал во Францию на лечение.

– Как это случилось?

– Неизвестно.

– А где его родители?

– Это тоже неизвестно.

– Ты сказала, он твой племянник? Значит, у тебя есть сестра? Или брат?

Отец вернулся за стол. Клод по-прежнему сидел перед тарелкой молча, неподвижно, ноги у него висели, не доставая до пола. Мои вопросы, похоже, раздражали мать.

– Племянник – это для простоты. Он сын родственников, а так как он ещё ребёнок, я называю его племянником.

– Кстати, а сколько Клоду лет?

– Двенадцать, как тебе.

Я расхохотался.

– Не может быть! Это ему-то? Да он на вид как малыш из подготовишки. А если и дальше ничего есть не будет…

– Ну хватит, Милан! – резко сказал отец.

Мать встала и принялась убирать со стола. На десерт она принесла нам по пудингу “Данетте” и, ставя стаканчик перед Клодом, снова велела поесть.

– Ну и зря, ты сам не знаешь, от чего отказываешься, – заметил я, вскрывая свой “Данетте”. И принялся смаковать сливочный пудинг, зажмурившись и медленно поднося ложку ко рту, как в рекламе. Я поглядывал на Клода, издавая довольное “ням-ням” и поглаживая себя по животу. Но он сохранял такую серьёзность, что родители невольно рассмеялись.

Когда пора было спать, я одолжил ему свою старую пижаму. Она на нём болталась, выглядело это очень забавно. Он лёг и тут же забылся тяжёлым сном. Мама, зайдя пожелать нам спокойной ночи, присела рядом и как следует укрыла его одеялом.

– Бедный малыш, совсем умаялся.

– Мам, скажи, а он сколько будет у нас жить?

Она долго молчала, глядя, как он спит, а потом сказала:

– Он будет у нас жить.

– Всегда?

Мама улыбнулась ласково:

– А тебе бы хотелось, правда?

– Ну конечно! Ты же знаешь, как я мечтал о младшем брате! – Я вскочил на кровати, вне себя от радости.

Мама всё смотрела на меня с нежностью и улыбалась. Она легонько погладила мои волосы, потом прижала большой палец ко лбу, начертила крест и, пожелав доброй ночи, выключила свет.

Я лежал в темноте, смотрел на потолок и ликовал. У меня теперь был брат! Брат, мой собственный! Я больше не единственный ребёнок. Я больше никогда не буду один. Как только он освоит французский, мы о стольком сможем говорить: будем обсуждать музыку, спорт, видеоигры, даже девчонок. Я расскажу ему про Надеж, про то, как мы встретились в школьном коридоре во время пожарных учений, про наши свидания на стадионе после уроков, всегда на одной и той же скамейке, с видом на баскетбольную площадку; и как мы допоздна сидели на той скамейке по-турецки, слушая альбомы “Нирваны” в одни наушники на двоих, и как тяжело ей было в первые дни после самоубийства Курта Кобейна, странным образом совпавшего с началом резни в Руанде, и как я поцеловал её, чтобы утешить, как мы впервые целовались на той же самой скамейке, как волшебно блестят её глаза, и как именно она любит обниматься, и как её пальцы с обгрызенными ногтями пахнут сладкими духами и сигаретным дымом, и какие соблазнительные образы тайно рождают во мне по ночам её губы и всё её тело, и сколько раз я, лёжа на этой самой кровати, продумывал эротические сюжеты, уносившие меня к ней – к наслаждению. А Клод мог бы рассказать что-то из своей жизни – про любовь и дружбу, разборки и предательства, про то, от чего он без ума и что терпеть не может, а еще про свою страну, про семью, как им жилось до войны и про остальное – про всё то, из-за чего он пока не может говорить. Случилось то, чего я ждал больше всего на свете. Наконец-то у меня был друг. Даже лучше: брат. Волнение опьяняло, и сон ушёл окончательно. Я воткнул в музыкальный центр наушники, надел их и включил альбом “Радиохед” Pablo Honey. Заложив руки за голову, я слушал музыку и смотрел в темноту.

На страницу:
1 из 4