
Полная версия
Прощённое Воскресенье. Свидетельство о силе Духа человека в самых нечеловеческих условиях
Туман рассеялся, когда Леван почувствовал вибрацию в районе крестцовой кости. Если бы он мог детерминировать это чувство, то описал бы его как попытку чего-то инородного эвакуироваться из его собственного тела. Словно внутри проявился «посторонний». Это не было неприятным, как могло бы показаться в иную минуту — осознание, что носишь в себе неподвластную контролю субстанцию, неожиданно выдавшую свое присутствие. Сущность изгибалась, распрямляя затекшие от долгого покоя сегменты, и ее моторика полностью захватила внимание Левана, отрезвляя его.
Он различил блаженную улыбку Полины, мелкий бисер пота в свете ночника. Ему даже показалось, что под прикрытыми веками девушки закипают слезы.
— Тебе больно? — то ли спросил, то ли только успел подумать Леван, как сущность, набравшая силу в основании позвоночника, никого не спрашивая, двинулась вверх вдоль позвоночного столба. Будто внутри его тела этому «нечто» удалось сформировать свой собственный канал для исхода.
Осознать происходящее Леван не успел: нечто уже достигло атланта у основания черепа. Это была последняя ясная мысль — в ту же секунду в мозгу случилась вспышка. Мужчина провалился в бесчувствие, а затем в ослепительно белое марево, где не было ни образов, ни звуков, ни даже только что испытанного блаженства. Не было ничего — и в то же мгновение было всё. Он стоял на заснеженной вершине Кавказского хребта и видел мир: земля была лишь подножием этой подлинной реальности. Леван словно исчез, оставив в постели лишь свою пустую оболочку. Оглушительная тишина его отсутствия длилась недолго.
Полину разбудил грохот, будто в комнате что-то упало — то ли книга со стеллажа, то ли зеркало на окне. Некоторое время девушка не могла сообразить, где находится. Нет, она помнила, что вчера осталась у Левана на правах хозяйки. Помнила, что он ей очень нравится и она осознанно решила стать его девушкой, жить вместе, заниматься любовью. Разумеется, вчерашние мысли быстро вернулись на свои места, но оставалось что-то еще. Словно эхо той самой упавшей книги в предрассветных сумерках Питера.
Еще вчера она чувствовала себя такой искушенной и взрослой. Сама выбрала роль ведущей: шутила про виолончель, направляла руки смущенного мальчика, боявшегося обидеть её неловким движением. И вдруг она ощутила себя в полном подчинении силе, о существовании которой даже не подозревала.
Мальчик с завитками тонких волос на груди, которые она сейчас осторожно, чтобы не разбудить, накручивала на мизинец, укладывая в диковинный узор, оказался совсем не мальчиком. Наверное, если бы Полина всерьез верила в легенды Сварги о том, что через близость мужчины и женщины на землю спускаются боги, она бы пришла к древнему выводу: сварожичи говорили правду. Но она не верила. Точнее, сама ни разу не ощущала ничего подобного до этой ночи. А верить «девочкам Сварги» на слово Полина не могла: свобода, «боги», костры — её игра в Берегиню в водах Руси была лишь воображением.
Реальность, достигнув сознания, оказалась не только мощнее, но и гораздо темнее. Леван не прыгал с ней через костер — он и был этим костром. И одновременно водой, усмиряющей собственный жар.
«Ты хотела быть скрипкой? — Полина потянулась до хруста в суставах. — Спорящей с талантом мастера? Ты искала русских богов, чтобы чему-то соответствовать, а нашла грузинского князя».
Легенду дяди Гурама про князя Левана он пересказывал ей вчера, когда они пытались прерваться на чашку уже остывшего чая. При этих мыслях к Полине начала возвращаться уверенность, она понемногу приходила в себя. Леван, пребывая в полудреме, повернулся в профиль, и только тут она вспомнила свой ночной шепот: «В тебе столько отчаяния, будто завтра Бородино».
Откуда-то из глубин детской памяти об экскурсии в панораму Бородинского сражения всплыл вначале профиль генерала Багратиона, затем его могила, а следом — кто-то или что-то, кого в нашем мире не бывает и быть не может. Утром все видения смешались в голове. Возможно, Леван вообще не услышал её растерянный возглас, потому что тут же перекрыл его поцелуем. Или он услышал что-то свое, грузинское, потому что отвечал ей ночью на языке гор. И самое удивительное — она всё понимала, как будто сама родилась в тех кавказских теснинах, которых никогда не видела.
Женщина Багратиона
Наконец Леван открыл глаза и улыбнулся. Точнее, он начал улыбаться еще до того, как окончательно проснулся, и первым делом прильнул к упругой сладости её груди. Полина кожей ощутила: всё сейчас снова перельется в нежную радость, и она уже никогда не сможет стать прежней — легкой бабочкой, переступающей границу прилива крови лишь по собственной прихоти. Теперь этот прилив властвовал над ней сам.
— По-моему, мы одни. В квартире немая тишина, — удивилась Полина, когда они вновь примирились с реальностью.
— Если кто-то и есть, то решили нам не мешать, — кивнул Леван. — Наши соседки ведь тоже когда-то были такими же юными, как ты.
Полина отодвинулась к стене и села по-турецки, подобрав под себя ноги. Увидь Леван женщину в такой позе раньше — покраснел бы до самых пяток. Но этим утром всё казалось естественным. В конце концов, женщины — тоже люди, к чему им вечно укрываться от взгляда близкого мужчины?
В это мгновение рука Левана, свесившаяся к полу, нащупала какую-то крошку. Это оказался тот самый страз, который вчера так возбуждал посторонние взгляды и заставлял Левана мысленно скрипеть зубами. Полина считала себя вправе носить любые украшения, соответствующие моде — точнее, дресс-коду их салона, где подобные штучки служили рекламой услуг.
— Это моя защита, — сопротивлялась она вчера попыткам Левана отцепить эту печать «эгоиста».
Теперь стеклянная пулька приклеилась к его указательному пальцу — мелочь отвалилась сама собой в пылу ночи. Полина улыбнулась, забрала её и прилепила себе на лоб, на место «третьего глаза».
— Я похожа на женщину из касты брахманов?
Леван покачал головой и что-то негромко ответил на грузинском. Тогда Полина щелчком отправила свой «слепой глаз» куда-то далеко в угол комнаты. Русской девочке не обязательно притворяться индийской Лакшми, если она — женщина Багратиона.
— Можно я тебе открою одну тайну, — Поля как обычно в такие минуты смотрела слегка исподлобья, самая верная примета, что девушку что-то смущает.
Леван повернулся и поцеловал розовую коленку: «я весь у твоих ног».
И Полина призналась, как она страшно все эти дни боялась его такую сторгую и властную маму. Леван и мысли не допускал, что его мама может кого-то держать в таких ежовых рукавицах, как это себе нафантазировала Поля.
— Аи иа! — задорно как первоклассник, открывший для себя чудо, улыбался Лево, — Это фиалка! Так начинается букварь деда Эна. Каждый грузин в первый раз читает именно про фиалку.
Страх отпустил девушку:
— Ма-ма мы-ла ра-му! — развеселилась Поля, но не стала объяснять Левану в чем аналогия.
Бабочки многоцветницы
Постепенно город просыпался: минута священной тишины истекала. Где-то на Пугачева нетерпеливый водитель нажал на сигнал. Под окнами возбуждённая звуком отозвалась собака, на которую прикрикнул выгуливающий её властный хозяин.
Полина уже заварила свежий чай. Разложила на столе скромный завтрак. И вдруг спросила:
— Леван, а ты видел небольших лесных бабочек — такие рыжие с черными пятнышками? У вас там на Кавказе летают такие?
Леван, еще сонный и разомлевший, сладко потянулся в постели. Он на всякий случай кивнул: почему бы ему не видеть каких-то бабочек? В его мире сейчас всё было гармонично и просто.
Девушка, видя, насколько он далек от её чувств в эту минуту, не стала настаивать на энтомологической точности. Она просто начала рассказывать, как по заданию классной они школьниками ловили летом целые коллекции: голубых, рыжих, павлиньих глаз. Как делали гербарии, засушивая бабочек между страницами ненужных книг. Потому что бабочки своими тельцами могли оставить жирные следы на страницах хороших книг и испортить их.
Тогда она не понимала прихоть учителя — зачем каждый год собирать новые и новые коллекции, выбрасывая старые. Точнее, она не задумывалась, что их просто учат убивать ради показухи — чтобы их любимую учительницу отметила комиссия Районо за «особо отличившееся» оформление кабинета ботаники.
Леван, мечтательно созерцая потолок, никак, по мнению Полины, не вникал в её настроение. Для него это были просто детские воспоминания.
— Бабочек не вернёшь, — наконец нашелся он с ответом в повисшей паузе, считая, что проявил сочувствие.
— Ты не чувствуешь… — огорчилась Полина. — Весной мы поедем в лес, и я тебе покажу тех, кого мы «принесли в жертву». Они совсем беззащитные перед детьми с сачками. А ведь в магазинах тогда специально продавали эти сачки… Они такие переливчатые — то апельсиновые, то золотистые, то цвета охры.
Полина замолчала, вспоминая совсем другую ночь и другой ритуал. Там, в кругу Магов, её чистота — та самая девственность, которую Леван считал своим вчерашним «завоеванием» — была отдана Русским Богам. Это было посвящение в Берегиню, наполнение силой, а не просто физический акт. Там смерть и жизнь имели смысл, в отличие от тех бессмысленных бабочек в старых книгах. Но Левану об этом знать не стоило — он бы просто не нашел слов.
Парень уже встал, умылся и подсел к столу. Полина заботливо налила ему чашку чая и пододвинула бутерброд. Разумеется, весной они поедут в Курортный район, найдут бабочку и будут ею восхищаться. Для него это будет просто милый пикник.
— Может быть, хорошо, что дочь классухи учится теперь на химико-биологическом, но мечтает быть учителем химии, — вынесла Полина финальный вердикт, глядя в окно. — Пусть лучше учит детей обращаться с ядами. Это честнее.
Леван, уже было откусивший бутерброд, вдруг замер.
— Химия — базовая наука для любого будущего врача, — произнёс он задумчиво. — Если бабочки — нечто неуловимое, эфемерное, как настроение девушки, то формулы и колбы — это путь к Жизни. Понять, как устроено живое, чтобы его сохранить.
Полина вздохнула. Ей на мгновение захотелось возразить: «Бабочки — это нимфы, которых можно разложить на атомы. Но если ты видишь только атомы, ты теряешь саму нимфу». Но фраза показалась ей слишком вычурной для этого простого солнечного утра. Она понимала: Леван смотрит на мир через микроскоп, а она — через потоки силы, которые не зафиксирует ни один прибор.
— Панацея… Ты врач, тебе яснее, — ответила она, стараясь, чтобы голос звучал мягко. Но всё же внутренняя Берегиня не смогла промолчать и добавила:
— Главное, чтобы дозировка препарата была правильной.
Леван удовлетворённо кивнул, принимая это как согласие профессионала с профессионалом. Он не уловил, что для Полины «дозировка» — это не только про миллиграммы в рецепте, но и про то, сколько правды может выдержать человек, прежде чем его мир разрушится.
Полина отошла к окну, чтобы привести взъерошенные локоны в порядок. Она всматривалась в своё отражение в «волшебном зеркале» и терялась: «Не была ли она такой вот бабочкой для каких-то неизвестных ей Русских Богов? Ловили ли её, чтобы пришпилить к картону чьей-то веры? И если да — то ради какой комиссии, какой грамоты?»
Глава 7. Легенды Суворовского госпиталя
«Когда чума от смрадных, мёртвых тел,
Начнет бродить среди печальных сёл,
Чтобы платком из хижин вызывать,
И станет глад сей бедный край терзать;
И зарево окрасит волны рек;
В тот день явится мощный человек,
И ты его узнаешь — и поймешь,
Зачем в руке его булатный нож;
И горе для тебя! — твой плач, твой стон
Ему покажется, смешон;
И будет все ужасно, мрачно в нём,
Как плащ его с возвышенным челом.»
М. Лермонтов «Предсказание».
Пруссия-44
Леван заглянул к Маркусу вечером, прошагав полчаса под пронизывающим ветром с Невы. Странно, но он, безумно любивший горное солнце, начинал привыкать к этому желанию продрогнуть до костей. Стылый воздух Питера лучше всего подходил к настроению после смены в госпитале.
До работы в «травме» ему и в голову не приходило, что война идёт и здесь. О войне в Грузии он знал всё. Они бежали от неё сюда, в тихую Россию. Леван даже говорил Полине:
— Ты счастливая, русские не видели войны после распада Союза.
Однако жизнь быстро внесла правки: русские оказались разными.
Одни, в «адидасах» и кожанках, «очищали» город от гопников и «нацменов». Другие искали астральную любовь в «Планетарии». Третьи восстанавливали конституционную законность в Кизляре и Моздоке. А они с Полиной будто жили вне времени и пространства — в своей комнатке на Пугачёва.
Леван ещё не до конца осознал масштаб происходящего, но чувствовал: что-то идёт не так. С его родного Кавказа в Питер бесконечно везли раненых. Анамнез был кратким: осколочные ранения, подрывы, огнестрельные. Мучаясь от бессилия и желая помочь этим ребятам, Леван решил во что бы то ни стало разобраться в самой механике таких ранений.
К его радости, у Маркуса он застал деда. Невысокий, сухой Аркадий Михайлович был легендой ленинградской медицины: пережил блокаду, «дело врачей» и самого «Навуходоносора» — так он называл Сталина. Профессор всегда придирчиво изучал друзей внука и при первом же знакомстве в лоб спросил, как Леван относится к «великому грузину».
Леван тогда лишь пожал плечами. В тбилисской интеллигентной среде Сталина давно списали в кумиры дальнобойщиков. А о репрессиях в семье Левана в сытые восьмидесятые не вспоминали — хватало других забот. В ответ на это молчание Аркадий Михайлович не стал читать нотаций, а пустился в воспоминания. Надо отдать должное: Аркадий Михайлович говорил так, что его можно было слушать вечно. В изложении старика неприглядная правда виртуозно мешалась с красивым вымыслом — талант живописать события в этой семье явно был наследственным.
— Одобряю твое решение пойти в «травму», — оценил дед, заходя в библиотеку.
Леван как раз листал атлас Синельникова какого-то довоенного года издания — в роскошном оформлении.
Пока Маркус на кухне соображал насчет вечернего чая, старик добавил:
— С такими музыкальными пальцами выходят хирурги «от бога».
Леван бережно закрыл раритет и непроизвольно взглянул на свои руки, сплошь в крохотных ссадинах от каталок. Он вопросительно посмотрел на вернувшегося Маркуса: «Дед не в курсе, что меня отчислили?»
Старик хитро прищурился и потянулся за трубкой, которую явно прятал от домашних.
— Кто не падал — тот не поднимался, — ответил он сам. — Отчисление ради работы санитаром — поворот сомнительный, но раз звезды так легли, значит, это кому-нибудь нужно? — Он по-приятельски подмигнул.
Леван и не догадывался, каким жестким мог быть этот добродушный старик на кафедре или в операционной. Сейчас он видел только поддержку.
— Вижу, как ты на этот атлас смотришь. Как монах на святыню, — Аркадий Михайлович вдруг оборвал себя и закончил иначе: — Нет, лучше: как голодный на шампур с мцвади.
— Деда, потише, — фыркнул Маркус, разливая чай по тонким чашкам. — Мама услышит твои метафоры — и прощай курение в библиотеке на неделю.
— Моя дочь не станет спорить с отцом по пустякам, — отмахнулся профессор и снова повернулся к Левану: — Так что там у вас на Суворовском? Потише стало? Хасавюрт наконец-то «устаканил» доставку чеченских бортов?
Леван кивнул. После соглашений прошло месяца три. Самый ад в «травме» он не застал, война формально закончилась, но в госпиталь всё еще везли тех, кто подорвался на «лепестках» — минам было плевать на мирные договоры.
— Да, прибывает в разы меньше. Но раны тяжелые: рваные, голень в труху. Я потому и заехал к Маркусу. В госпитальной библиотеке учебники старые, про минно-взрывные там — пара абзацев.
— В учебниках, голубчик, всегда пишут про «идеальную» рану, — Аркадий Михайлович тяжело поднялся и подошел к стеллажу. — «Лепесток» — это не физика, это подлость. Он не убивает, он калечит, чтобы выбить из строя еще двоих, кто будет раненого тащить.
Старик попросил внука достать стремянку и найти на верхних, пыльных полках среди канцелярских папок ту, что помечена «44».
— Возьми. Я отдавал её зятю когда-то, но начмеду мои записки ни к чему. Да и внук скорее пойдет по стопам отца, чем по моим. Раз история повторилась, ты следующий, кому это пригодится: минно-взрывные из Пруссии. Сорок четвертый. Немцы, как в сказке про чудесный гребешок, прикрывали свое отступление — не продраться было сквозь эти стальные зубья.
Леван развязал пожелтевшие тесемки. Первый лист гласил: «К выработке методики терапии военной травмы в зависимости от глубины проникновения и сопутствующей симптоматики». В груди что-то дрогнуло. Такое острое, почти физическое чувство узнавания он испытывал только от прикосновений Полины. Здесь, в тишине библиотеки, среди запаха табака и книжной пыли, его настигло ясное, как в добром сне, прозрение.
Никакой он не неудачник, как в сердцах припечатал отец. Не «потеряшка» с каталкой и уткой, пристроившийся вслед за Игорем в госпиталь. Он — будущий врач. Внук Шалвы Гиоргадзе, одного из лучших хирургов Тбилиси.
— Моцодеба, как говорит мой дед — по-русски это «призвание» или «внутренний зов».
Кто-то должен был одним словом изменить будущее Левана. Родной дед остался за горами, зато рядом оказался старый профессор — тоже дед, хоть и чужой.
Новороссия
Аркадий Михайлович не строил из себя мистика. Больше всего в жизни он ценил умение обходить потери «лобовых атак» элегантным маневром. Идти напролом, когда ситуация против тебя — значит множить просчеты. Именно этому, судя по его версии, учила история врастания евреев в Российскую империю.
— Матушка-гусарыня соизволила пригласить наших праотцов заселять выдуманную ею пустошь, — рассуждал профессор. — Пустошь была природная, а вот прожект — чисто умозрительный. Назвали его Новороссией. Там, где оплот Петра — там Старая Россия. Старшая. А куда Екатерина отправила безземельных приверженцев веры моих отцов — там был наш Новый Свет.
Аркадий Михайлович хитро улыбался, и становилось ясно: российские Потемкины да Орловы для него — лишь игроки вторых ролей, способные на сиюминутный гешефт, но лишенные дара предвидения. Ударить табакеркой в ухо законному императору ради благосклонности бойкой красотки — много ума не надо.
Левану, далекому от этих лабиринтов, легенды профессора казались шутовским калейдоскопом, лишенным горского духа. В судьбе Екатерины, соучастницы убийства мужа-царя, он не видел драмы, достойной царицы Тамары. Но в одном он был с профессором не согласен: Леван уже выбрал сторону Павла I. Ведь именно Павел заложил Медико-хирургическую академию.
Не будь того указа, дед Шалва никогда бы не приехал учиться в Ленинград, не убедил бы сына перевезти семью, и жизнь Левана сложилась бы иначе. А он не хотел другой судьбы — без этого города, без друзей и без Полины.
Но всё это было сегодня, а тогда… Немка, видя, что ей досталось дикое королевство, где достойного лекаря днем с огнем не сыскать, удумала заманить к себе ученый народ. И выходило так, что приглашенные ею люди лишь сделали вид, будто им нравится авантюра с освоением пустошей, а сами имели на примете совсем иные дела.
— Но дядя Гурам говорит иначе, — мягко вставил Леван, пытаясь нащупать разницу между «в огонь и в воду за обет» и философией, где обет — это лишь слова, писанные вилами по воде.
Дядя Гурам мечтал о другой Грузии и другом Петербурге — мире чести и слова. В реальности же всё выходило по слову деда Аркадия: жена с сообщниками убивала мужа и объявлялась Великой, а некий сын Софии-Шарлотты Прусской, рожденный в Берлине, оказывался России, где назывался сыном отравленного царя Алексея и основывал столицу имени себя. И в старую Москву — ни ногой, из страха, что верноподданные прикончат его так же быстро.
— Дедуля, не пудри мозги, — не выдержал Маркус. — Леван запутается в твоих играх разума. Давай по учебнику: Петр Первый — сын Алексея Михайловича, а не какой-то там его дочки Софьи, точнее уже на тот момент Софии-Шарлотты.
— С какой стати я должен потакать вашему Миллеру? — вспыхнул профессор. — Этот немец навязал вам не историю, а несусветную ложь. Я был в Пруссии, заходил в берлинский Шарлоттенбург и видел там портрет юного Петра в латах. Подарок родителям кронпринца! И висит он там не для красоты, а по праву крови.
«Дедушка или отец — разве это важно?» — Леван окончательно терялся в этом споре. Ему вспомнилось, как дядя Гурам объяснял передачу короны царице Тамаре, а не незаконному сыну Георгия.
— Сын моей дочери — мой сын, а сын моего сына — чужой сын, — процитировал Леван вслух старую горскую мудрость.
Аркадий Михайлович замолчал на полуслове и с интересом взглянул на гостя.
— Отлично! — рассмеялся он. — Зришь в корень. В Грузии всегда знали цену чистоте крови лучше, чем в наших петербургских канцеляриях.
Старик вдруг резко сменил тему:
— Назначал уже свидания девушкам у Пушкина?
Леван качнул головой: в ту пору девушки у него еще не было.
— Всё впереди! Пушкина, кстати, после дуэли тоже наши лечили — был такой хирург Христиан Соломон. Не будь его знаний и связей, нас бы давно в те самые пустоши выселили.
Сегодня, узнав о новом месте работы Левана, профессор взялся вспоминать историю госпиталя на Суворовском.
— Деда, может, Левке неинтересно? — попытался вклиниться Маркус.
Но Леван, воспитанный в почтении к старшим, протестующе поднял руку: старший имеет право высказаться.
— Царь Николай тогда опасался, что мы слишком укрепимся в столице, — продолжал старик. — Паспорта не продлевали, а беспаспортных — в арестантские роты.
Левану это было знакомо не понаслышке. Среди родных, бежавших от войны в Питер, каждый второй жил на птичьих правах, откупаясь от участковых и стараясь не мозолить глаза власти. Так жили и дядя Гурам, и дядя Иракли.
— Тогда-то среди наших и была создана подпольная община, — профессор заговорщицки понизил голос, — чтобы помогать своим. В госпитале на Суворовском тоже были люди.
— У нас это называется землячество. Диаспора, — кивнул Леван.
Дедушка Аркадий выразительно взглянул на внука: мол, «а я что говорил, это интересно не только мне!».
— Десять мужчин — это уже миньян. А если они официально служат государству, в войсках или полиции, им дозволено узаконить свою молельню. Мой дед рассказывал: в Николаевском военном госпитале на Песках был наш миньян, пока начальство не решило отобрать комнату «для более важных нужд». Тогда Песковская молельня наняла помещение по соседству. А когда евреям запретили служить на флоте и закрыли их точку в Крюковских казармах — они перебрались к нам. Так общины и крепли.
Из слов деда складывалась карта того, первозданного Петера, где Николаевский госпиталь на Песках превращался в нынешний армейский госпиталь на Суворовском — тот самый, куда Леван попал санитаром. Как метко подметил старик: раз звезды так легли, значит, «это кому-нибудь нужно».
— Видишь ли, Леван, — Аркадий Михайлович выпустил облако дыма. — В девятнадцатом веке у нас шла своя внутренняя война. Между теми, кто хотел «выкреститься» и стать больше русским, и теми, кто держался за миньян. Ассимиляция — штука соблазнительная, но коварная. Мой отец был из выкрестов, и его мать, моя бабушка Геля, запретила ему приходить в дом — не хотела неприятностей остальным детям. Отец не держал обиды. Он считал, что имеет право служить той родине, которую выбрал сам. И я так считал. Даже когда оперировал в полевых условиях — моя вера не поколебалась.
Леван замер. Он вспомнил дядю Тимури, который остался в Тбилиси и наотрез отказывался приезжать в Питер, вечно конфликтуя с братом. Теперь у этого противостояния появилось точное определение — ассимиляция.

