
Полная версия
Детектив «Имперская правда». Книга 2

Владимир Кожедеев
Детектив «Имперская правда». Книга 2
Глава 1. Призрак прошлого.
За окном снова моросил дождь. Тот самый, бесконечный московский дождь, под который я привык думать, вспоминать, прокручивать в голове уже, казалось бы, решённые дела. Вода стекала по мутным стёклам моего кабинета на Тверской, собиралась в тяжёлые капли и срывалась вниз, в лужи, где отражались жёлтые огни редких фонарей. Свет керосиновой лампы дрожал, отбрасывая пляшущие тени на стены, увешанные старыми выписками из дел, фотографиями преступников и пожелтевшими картами Москвы.
Прошло всего три месяца после казни фон Мекка и Эпштейна. Три месяца тишины, которую я пытался заполнить привычной работой — слежкой за неверными мужьями, поиском пропавших собак, составлением исковых заявлений для купцов, не поделивших наследство. Три месяца относительного покоя, когда Петька перестал оглядываться через плечо, когда Серёжка научился спать без кошмаров, когда я позволил себе роскошь просто сидеть вечерами с книгой и стаканом чая.
Но тишина эта была обманчива. Я чувствовал это нутром, тем чутьём, которое вырабатывается у сыщика после двадцати лет погонь, засад и ночных дежурств. Она была неестественной — как затишье перед бурей, когда воздух становится плотным и тяжёлым, когда птицы замолкают, а собаки жмутся к ногам хозяев. Где-то там, за горизонтом, уже клубились тучи. И я ждал. Только не знал — чего.
В конторе было тепло. Печь, которую Серёжка протопил с утра, ещё дышала жаром, и воздух пах сухими дровами, табаком и ещё чем-то домашним — пирогами, что приносила нам изредка вдова квартального надзирателя, питавшая к Петьке нежные чувства. Мой старый письменный стол был завален бумагами — прошлогодние счета, неразобранные донесения, черновики отчётов. В углу, как всегда, стоял мешок с картошкой. Тот самый, первый, который притащил мне фермер в уплату за сбежавшую лошадь. Картошка давно проросла, давно дала зелёные ростки, которые тянулись к тусклому свету лампы. Я так и не выбросил её — пусть растёт. Это был мой маленький символ жизни, которая пробивается даже сквозь самый чёрный, самый беспросветный мрак.
Петька сидел на низкой табуретке у окна и перебирал бумаги, лениво раскладывая их по стопкам. Он заметно вырос за последние годы — худой, жилистый, с цепким взглядом бывшего беспризорника и руками, которые могли и замок вскрыть, и рожу начистить. Серёжка, наоборот, был плотным, коренастым, с серьёзными глазами и привычкой всё записывать — у него уже была толстая тетрадь, куда он заносил каждое дело, каждую улику, каждое имя.
— Николай Иваныч, — позвал Петька, не поднимая головы от газеты. — Вы газеты сегодня читали?
— Не до жиру, — буркнул я. — Был в министерстве, доклады разбирал. Что там стряслось?
— Опять кого-то убили, — он перевернул страницу и присвистнул. — На этот раз — крупного фабриканта из Петербурга. Павел Григорьевич Морозов. Слышали такого?
Я насторожился. Морозов — это имя было мне знакомо. Тот самый Морозов, владелец текстильных мануфактур, что недавно получил крупный подряд на поставку обмундирования для армии. Тот самый, который состоял в комиссии по расследованию хищений при военном ведомстве и давал показания против одного из петербургских сановников.
— Почерк тот же? — спросил я, стараясь, чтобы голос звучал ровно.
— Не знаю, — Петька пожал плечами. — Тут написано, что убит странным способом. Удар в основание черепа. Говорят, чисто, профессионально, даже крови почти не было.
У меня ёкнуло сердце. Это был тот самый почерк. Тот самый стилет, который оставлял после себя едва заметную ранку у затылка. Я знал эту технику — её использовали в Европе наёмные убийцы из некоторых закрытых школ. В России такой способ называли «поцелуй смерти» — быстрый, почти безболезненный, но неотвратимый.
— Дай сюда, — я протянул руку.
Петька подал газету. Это был «Московский вестник» — та самая газета, с редактором которой у меня случилась памятная беседа. Теперь Рыков печатал всё, что я просил, и его материалы были надёжны как сводки генерального штаба.
Я пробежал глазами статью. Убит владелец текстильных мануфактур Павел Григорьевич Морозов. Мужчина пятидесяти двух лет, крупный промышленник, благотворитель, член Государственного совета. Найден мёртвым в своём кабинете, в родовом особняке на Адмиралтейской набережной. Дверь была заперта изнутри, окна — закрыты. Никаких следов взлома. На шее — след от тонкого стилета, эксперты определили — итальянская работа, лезвие трёхгранное, шириной не более двух миллиметров. И, что самое страшное, на столе, рядом с телом, лежал клочок бумаги, на котором была отпечатана на машинке три переплетённых кольца — тот самый знак, который мы уже видели на телах жертв Шереметева и фон Мекка.
— Они вернулись, — сказал я глухо.
— Кто? — спросил Серёжка, отрываясь от своих записей. Его глаза округлились — он уже понял, что я имею в виду, но хотел услышать это от меня.
— Те, кого мы не нашли. Те, кто стоял за Шереметевым и фон Мекком. Им есть кого спасать, им есть за что мстить, и, видит Бог, у них ещё остались деньги, чтобы нанять новых исполнителей.
Я встал, прошёлся по кабинету. Половицы скрипели под моими шагами — старый деревянный пол, который помнил ещё первых хозяев дома, купцов Свешниковых. Мысли метались, как загнанные звери в тесной клетке. Что делать? Как искать? Времени нет — если убийства продолжатся, то уже через месяц Москва и Петербург будут в панике. Император потребует результатов, а у нас — ничего. Ни единой зацепки, кроме этого проклятого знака, который мог означать что угодно и ничего одновременно.
— Читайте дальше, — велел я, показывая на газету. — Там должно быть что-то ещё. Газетчики никогда не ограничиваются сухим изложением фактов.
Петька углубился в чтение, шевеля губами — привычка, оставшаяся с детства, когда его учила грамоте всё та же вдова квартального надзирателя.
— Есть, — сказал он через минуту. — Тут написано, что Морозов в последнее время получал угрозы. Письма с требованием прекратить расследование хищений в военном ведомстве. Он даже обращался в полицию, но там отмахнулись. А ещё... ещё тут сказано, что у него нашли записную книжку, где были имена каких-то высокопоставленных лиц. Полиция молчит, но газете удалось узнать — там фигурируют фамилии Игнатьева, Шувалова и ещё кого-то из петербургской знати.
— Игнатьев? — переспросил я. — Граф Игнатьев? Статс-секретарь? Доверенное лицо императора?
— Он самый.
Я присвистнул. Если фамилия Игнатьева всплыла в записной книжке убитого, то это уже не просто уголовщина — это заговор на самом верху. Это война, в которой пешки — люди, а ставки — судьбы государства.
— Пётр, дуй к Горелову, — скомандовал я. — Скажи, чтобы срочно приезжал. Бери извозчика, не жалей денег. Если его нет в управлении — ищи на квартире. Дело не терпит отлагательств.
— А что сказать-то? — Петька уже натягивал пальто.
— Скажи: «Убийство Морозова — не единичный случай. Идём по следу, но нужна поддержка сверху. Если не поможете, пеняйте на себя».
— Понял, — Петька выскочил за дверь, и я услышал, как его сапоги застучали по лестнице вниз.
— Серёжка, — повернулся я к младшему помощнику, — собери всех наших. Толицыных, Владимира, охотников. Скажи, чтобы были наготове. И ещё... съезди на Хитровку, поговори с Хромым. Он должен знать, не появились ли там новые люди. Денег на расходы возьми в сейфе, ключ знаешь где.
— Всё сделаю, Николай Иваныч, — Серёжка уже закрывал тетрадь и убирал её в стол. — А вы... вы будьте осторожны. Если они вернулись, то и за вами могут охотиться.
— Знаю, — кивнул я. — Но отсиживаться в конторе, когда убивают людей, не в моих правилах.
Серёжка ушёл. Я остался один. Лампу я погасил — теперь в кабинете светил только уличный фонарь, пробивавшийся сквозь мокрое стекло. Тени стали длиннее, зловещее. Мешок с проросшей картошкой в углу казался теперь притаившимся зверем.
Я подошёл к окну, прижался лбом к холодному стеклу. На улице, несмотря на дождь, кипела жизнь — извозчики ругались с городовыми, купцы торговались с приказчиками, барышни под зонтиками спешили по своим делам. И никто из них не знал, что в городе снова действует убийца. Что где-то там, в сырой тьме, уже выбирает новую жертву. И что, возможно, эта жертва — один из них.
Мысли вернулись к убитому. Павел Григорьевич Морозов — что я знал о нём? Помимо того, что он был богат и знаменит? Я закрыл глаза, пытаясь восстановить в памяти газетные вырезки, донесения, слухи. Морозов начинал с малого — ситцевая лавка на окраине, потом собственная мануфактура, потом скупка конкурентов, выход на европейский рынок. К пятидесяти годам он стал одним из богатейших людей России. Но его состояние было не только в деньгах — он был известен как меценат, основал несколько школ и больниц, построил храм в своей родной деревне. Его уважали за прямоту и жёсткость, боялись за умение видеть людей насквозь.
И вот этот человек — умный, осторожный, всегда окружённый охраной — погибает в собственном кабинете, в запертой комнате. Дверь изнутри на засове, окна закрыты. Чистое, невозможное убийство. Как в дурном романе.
В дверь постучали — три коротких, два длинных. Условный знак, который использовали только свои.
— Войдите, — сказал я, не оборачиваясь.
Вошел Горелов. Полковник был в штатском — в долгополом пальто и шляпе, с которой стекала вода. Он выглядел уставшим, осунувшимся, под глазами залегли синие тени.
— Ну, здравствуй, Прянишников, — сказал он, снимая пальто и вешая его на вешалку. — Опять ты меня поднял среди ночи.
— Среди ночи? — я усмехнулся, глядя на карманные часы. — Всего десятый час.
— А для меня десятый — уже ночь. Я с шести утра на ногах, — он прошёл к столу, плюхнулся на стул и устало потёр лицо. — Что у тебя стряслось? Петька твой набежал, напугал до полусмерти — кричит, убивают, спасай, царица небесная.
— Морозова убили, — сказал я, поворачиваясь к нему. — Павла Григорьевича. Читал?
— Читал. И не только читал, — Горелов достал из кармана сложенный лист бумаги и положил на стол. — Вот, из Петербурга прислали. Это копия полицейского рапорта. Оригинал, понятное дело, секретный, но мне знакомый тамошний чиновник переслал. Тут есть детали, которых в газетах нет.
Я взял лист, развернул. Почерк канцелярский, казённый, с обязательными «вышеизложенными» и «вследствие установленного». Но главное было в конце.
— «...при осмотре места происшествия обнаружена записная книжка кожаного переплёта, содержащая имена и адреса. Среди прочих — фамилии: Игнатьев, Шувалов, Воронцов-Дашков, Бобринский. Все записи сделаны рукой покойного и датированы последними месяцами. На полях некоторых страниц имеются пометки „шантаж“, „долги“, „концессии“. Материалы переданы в III отделение для дальнейшего расследования. Свидетелей нет. Исполнитель не установлен. Дело подлежит дальнейшему ведению...» — я перевёл дыхание. — Вот оно что. Морозов вёл учёт. Кого-то шантажировали, кому-то угрожали. И он знал.
— Знал и собирался обнародовать, — кивнул Горелов. — Или продать. Или передать императору. Неважно. Важно то, что его убили те, кому это было невыгодно. И, судя по знаку — тем же способом, что и раньше.
— Но это невозможно, — сказал я. — Шереметев в тюрьме, фон Мекк мёртв, Эпштейн тоже. Полковник Зубов, если он жив, не мог организовать такое один. У него должны быть деньги, связи, люди.
— А они и есть, — Горелов вздохнул. — Я навёл справки. У Зубова остались счета в швейцарских банках. Небольшие, но достаточные, чтобы нанять пару-тройку исполнителей. А связи у него в Петербурге, среди тех, кто не попал под арест. Игнатьев, например. Ты знаешь, что он был близок с Шереметевым?
— Догадывался. Но доказательств нет.
— Доказательств нет, — согласился Горелов. — Но есть косвенные улики. Например, за месяц до убийства Морозов был на приёме у Игнатьева. После этого он и начал получать угрозы.
Я задумался. Если Игнатьев замешан, то это уже не просто банда — это государственный заговор. Императорский советник, статс-секретарь, человек, приближённый к трону, заказывает убийства. Скандал, который уничтожит не только его, но и многих других.
— Что будем делать? — спросил Горелов.
— Искать, — ответил я. — Искать любую связь, любую ниточку. Если Зубов в Москве или Петербурге, мы его найдём. А если Игнатьев его покрывает — выйдем на графа.
— А если они нас опередят?
— Не опередят, — я сжал кулаки. — Потому что теперь мы знаем, куда смотреть. И потому что за нами правда, а за ними — только страх и деньги. А правда, как известно, сильнее.
Горелов посмотрел на меня долгим взглядом, потом усмехнулся:
— Ты не изменился, Прянишников. Всё такой же упрямый идеалист.
— А ты всё такой же циник, — ответил я. — Но вместе мы работаем неплохо.
— Неплохо, — согласился он. — Ладно. Завтра утром еду в Петербург. Поговорю с тамошними, подниму архивы. Ты здесь — собирай информацию, ищи Зубова. Держи меня в курсе.
Он встал, надел пальто, поправил шляпу.
— И ещё, Прянишников, — сказал он уже в дверях. — Будь осторожен. Если они убили Морозова, то убьют и тебя. У тебя врагов не меньше, чем у него.
— Знаю, — кивнул я. — И это меня не останавливает.
Горелов ушёл. Дождь за окном усилился, забарабанил по карнизу, застучал по подоконнику. Я подошёл к столу, зажёг лампу, достал чистый лист бумаги и начал составлять план.
Времени было в обрез. Император, узнав об убийстве Морозова, потребует результатов. Скорее всего, через неделю-другую из Петербурга придёт предписание — раскрыть преступление любой ценой. И если мы не раскроем, то начнутся оргвыводы. Горелова снимут, меня лишат чина и наград, Петьку с Серёжкой вышвырнут на улицу. А преступники, которых мы так долго ловили, снова поднимут голову.
Этого нельзя было допустить.
Я писал план до полуночи, пока свеча не догорела до самого огарка. Набросал основные пункты: что нужно сделать, кого привлечь, где искать. Потом перечитал, подправил и убрал в сейф.
Напоследок подошёл к окну. Дождь кончился, тучи разошлись, и в просвете между ними замерцали редкие звёзды. Москва спала, укрытая мокрым снегом — начало ноября, погода в этом году стояла странная, ни зима, ни осень. И в этой тишине, в этой предрассветной дремоте мне чудилось нечто зловещее. Точно город затаил дыхание перед чем-то страшным.
— Ничего, — сказал я сам себе. — Справимся. Не таких раскапывали.
Погасил лампу и лёг на продавленный диван, который служил мне постелью уже много лет. Спать не хотелось, но я знал, что завтра будет трудный день. Нужно было набраться сил.
Сквозь дремоту я слышал, как внизу, на улице, залаяла собака, потом стихла. Как ветер завыл в печной трубе, жалуясь на что-то. И как где-то далеко, на вокзале, прогудел паровоз — голос уходящей ночи.
А в полусне мне привиделся Громов. Он стоял в тумане, в своём старом сыщицком пальто, и смотрел на меня с той привычной полуулыбкой, от которой у меня всегда холодело под ложечкой.
— Смотри, Коля, — сказал он, — не на слова — на глаза. Преступник всегда оставляет след. Даже если кажется, что его нет.
Я хотел ответить, но туман рассеялся, и Громов исчез, оставив после себя только тоску и смутное предчувствие.
Я проснулся в холодном поту. Часы показывали половину шестого. За окном светало, и в этом бледном, больном свете я увидел, как Петька и Серёжка, вернувшиеся неизвестно когда, спят, устроившись на стульях. Мешок с проросшей картошкой в углу казался теперь не зверем, а просто мешком.
— Вставайте, орлы, — сказал я, растирая лицо. — День начинается. Работы — по горло.
Они завозились, забормотали спросонья. А я уже натягивал сапоги, накидывал сюртук, проверял револьвер.
Первый день новой охоты начался. И я знал — эта охота будет самой опасной в моей жизни.
Глава 2. Смерть среди атласа и шёлка.
Имя Морозова гремело по всей России, как колокольный звон на Пасху. Но звон этот был не радостным, а тревожным — слишком много тёмных слухов вилось вокруг этой фамилии в последние годы. Павел Григорьевич Морозов, владелец текстильных мануфактур, потомственный почётный гражданин, коммерции советник, кавалер орденов Святого Станислава и Святой Анны, член Государственного совета, благотворитель, меценат — титулов и званий было столько, что ими можно было оклеить всю гостиную его особняка на Адмиралтейской набережной. Но за всем этим золотым блеском скрывалась жизнь, полная трагедий, скандалов и невыносимого одиночества.
Я знал о Морозове больше, чем писали в газетах. За годы службы в сыскной полиции, а потом в частном сыске, ко мне стекались слухи о самых разных людях — от мелких воришек до столпов империи. И о Павле Григорьевиче ходило много разного. Говорили, что он был жесток с рабочими, что его мануфактуры прославились не только качеством тканей, но и штрафами, которые съедали до половины заработка. Говорили, что он не раз подкупал инспекторов, чтобы те закрывали глаза на антисанитарию в казармах и детский труд. Говорили, что его первый брак закончился скандалом — молодая жена сбежала от него через год после свадьбы, прихватив с собой немалую часть приданого и оставив мужу записку: «Жить с чудовищем не могу».
Но это были только слухи. А факты, которые я добывал, были куда страшнее.
Я приказал Петьке и Серёжке собирать досье на Морозова — всё, что можно найти в архивах, в газетах, в полицейских сводках. И то, что они принесли через три дня, заставило меня по-новому взглянуть на этого человека.
Семья Морозовых была старой, купеческой, с корнями, уходящими в восемнадцатый век. Ещё прадед Павла Григорьевича, крепостной крестьянин, сумел выкупиться на волю и начать торговлю холстом. Дед расширил дело, построил первую фабрику. Отец, Григорий Павлович, женился на дочери английского негоцианта и привёз в Россию новые технологии — паровые машины, механические ткацкие станки. Именно при нём мануфактуры Морозовых стали одними из крупнейших в империи.
Но Григорий Павлович был не только удачливым промышленником, но и человеком тяжёлого нрава. Он отличался жестокостью, мстительностью, а в конце жизни впал в религиозное безумие — раздал миллионы монастырям, ходил в рубище, спал на голых досках. Умер в страшных мучениях — говорят, его заживо сожрали рак, и он умер в страшных муках, проклиная всех своих родных и раздав состояние по церквям и монастырям.
Павел Григорьевич унаследовал от отца не только предприятия, но и тяжёлый характер. Он был умён, расчётлив, хладнокровен. Конкуренты боялись его, как огня — он разорял их безжалостно, скупал по дешёвке, выбрасывал на улицу. Рабочие ненавидели его, но терпели — платил он, хоть и скупо, но всё же больше других. Аристократы презирали его за «купеческое происхождение», но заискивали — у него были деньги, и большие.
Первая жена, Наталья Ивановна, урождённая Кудрявцева, была дочерью обедневшего дворянина, которого Морозов выкупил из долговой ямы. Брак был не по любви, а по расчёту — Кудрявцев имел связи при дворе, а Морозов имел деньги. Но расчёт оказался плохим. Наталья Ивановна, молодая, красивая, воспитанная на романах, быстро возненавидела мужа — за его грубость, за его ревность, за его привычку решать всё деньгами. Через год она ушла, причём ушла громко, скандально — разбила столовый сервиз, изорвала его подарки и уехала в Петербург с молодым гусаром, оставив мужу записку, которую он в ярости изорвал в клочья. Развод был скандальным, Морозов платил огромные отступные, но Наталья Ивановна так и не вернулась.
Вторая жена, Елизавета Андреевна, была из купеческого рода Третьяковых — дальняя родственница знаменитых меценатов. Её выбрали не за красоту (она была дурна собой, с тяжёлым подбородком и маленькими, заплывшими глазками), а за умение вести дела. Елизавета Андреевна оказалась той ещё штучкой — она не просто вела домашнее хозяйство, она вмешивалась в управление фабриками, спорила с директорами, подписывала контракты. Морозов сначала злился, но потом привык — она была полезна, она умела считать деньги лучше любого бухгалтера.
Но и этот брак не принёс ему счастья. Елизавета Андреевна родила ему двух сыновей — Сергея и Григория. Сергей вырос скромным, болезненным, мечтал о музыке и живописи, но отец заставлял его заниматься фабриками. Григорий, наоборот, был буйным, любил кутежи, охоту и женщин. Оба ненавидели отца — молча, скрытно, но ненавидели.
Я нашёл в досье несколько писем, которые Сергей Павлович писал матери (она умерла несколько лет назад от чахотки, и письма попали в архив случайно, через доверенное лицо). В них было столько боли, столько отчаяния, что у меня сжималось сердце. «Отец не понимает меня, — писал Сергей. — Для него я лишь мальчик на побегушках, лишь придаток к его проклятым фабрикам. Он не знает, что я пишу картины, что я мечтаю о консерватории. Если бы мама были живы, она бы защитила меня. А теперь... теперь я чувствую, что гнию заживо».
Григорий писал короче, злее: «Старик совсем свихнулся. Он хочет, чтобы я бросил гусары и сел счетами заниматься. Но я лучше утоплюсь, чем буду сидеть в этих тоскливых конторах. Пусть Серёжка пашет, ему всё равно делать нечего. А я хочу жить, чёрт возьми!»
Морозов-старший, кажется, догадывался о чувствах сыновей, но не придавал этому значения. Он жил своей жизнью — фабриками, подрядами, сделками. Он ночевал в кабинете, спал по четыре часа в сутки, ел на ходу. Врачи запрещали ему пить и курить, но он не слушал — пил коньяк вечерами, курил сигары непрерывно. К пятидесяти годам он превратился в больного, измученного человека, с серым лицом и трясущимися руками.
Но внешне он всё ещё держался. Ходил прямо, говорил громко, смотрел в упор. Никто не должен был знать, что внутри него гниёт болезнь, разъедающая тело и душу.
И вот теперь его убили.
Несколько дней после того, как стало известно об убийстве, газеты захлебывались сенсациями. «Московский вестник» печатал всё, что мог собрать, и Рыков, вспомнив нашу встречу, звонил мне каждое утро.
— Николай Иванович, — говорил он хриплым от возбуждения голосом, — у нас есть новые сведения. Говорят, что Морозов перед смертью хотел разоблачить крупных сановников. У него были доказательства их причастности к хищениям в военном ведомстве. Представляете, какой скандал?
— Представляю, — отвечал я, листая газету. — Вы пишите, но осторожнее. Не называйте имён, иначе вас закроют.
— Знаю, знаю, — он вздыхал. — Но как же хочется всё рассказать! Истина должна быть известна народу!
Я усмехался про себя. Истина... Её так трудно отличить от лжи, особенно когда на кону стоят деньги и власть.
Особняк Морозова на Адмиралтейской набережной был огромным, мрачным зданием в стиле эклектики — с колоннами, лепниной, башенками. Внутри царила тяжёлая, гнетущая роскошь: мраморные лестницы, бронзовые люстры, картины в золочёных рамах, ковры, в которых утопала нога. Но всё это казалось неживым, музейным — словно хозяин не жил здесь, а лишь ночевал, как в гостинице.
Тело Морозова нашли утром. Дворецкий, старый Филипп, служивший у Морозовых тридцать лет, рассказывал на допросе, что обычно Павел Григорьевич вставал в семь утра, завтракал у себя в кабинете, а в восемь уже ехал на фабрику. Но в то утро он не вышел. Филипп постучал, никто не ответил. Дверь была заперта изнутри, на старинный деревянный засов. Попросили ключи, открыли — он сидел за столом, в кресле, голова откинута назад, глаза открыты. На первый взгляд казалось, что он жив, просто задумался. Но когда дворецкий подошёл ближе, увидел маленькую ранку на шее, у затылка. Крови почти не было. Только тонкая ниточка, свернувшаяся в чёрную полоску.
На столе, рядом с рукой, лежал тот самый клочок бумаги со знаком трёх колец.
Наследники — сыновья Сергей и Григорий — приехали на следующий день. Сергей был бледен, молчалив, только моргал часто-часто, как от удара. Григорий, наоборот, казался почти весёлым — ходил по кабинету, поглядывал на вещи, трогал бумаги.
— Хорошо умер, — бросил он небрежно в разговоре с адвокатом. — Быстро, без мучений. Я бы тоже так хотел.
Сергей покосился на брата с укором, но ничего не сказал.












