
Полная версия
Петербургская тайна надворного советника

Владимир Кожедеев
Петербургская тайна надворного советника
Глава 1. Начало истории.
Сыскная полиция Санкт-Петербурга в начале 1890-х годов представляла собой печальное зрелище. Расположенная в облезлом особняке на Офицерской улице, она больше напоминала захолустную контору, нежели учреждение, призванное бороться с преступностью в столице величайшей империи.
Кабинеты были тесны, окна глядели мутными стёклами на грязный двор, где вечно возились дворники с лопатами, а воздух в коридорах пропах кислыми щами и махоркой — примета того, что нижние чины ночевали прямо на дежурных нарах. Бумаги громоздились в шкафах, которые не открывали годами, регистрация велась по старинке, а большинство надзирателей считали сыск ремеслом, требующим лишь кулаков да умения отличать пьяного забулдыгу от трезвого обывателя.
В этой-то атмосфере уныния и застоя и появился надворный советник Лев Арсеньевич Гринев.
Случилось это в мае 1891 года. Начальник сыскной полиции, полковник Терентий Игнатьевич Барабанов, человек грузный, с багровым лицом завзятого любителя расстегаев, получил из департамента полиции предписание: принять на службу «особу, командированную для усовершенствования методов дознания». Барабанов скривился, как от зубной боли. Особу он не жаловал. Особу он ненавидел авансом.
Гринев вошёл в кабинет без стука — первое, что раздражило полковника. Он был высок, сутуловат, с острыми скулами и глубоко посаженными серыми глазами, которые смотрели с той пристальной холодностью, от которой подчинённые Барабанова невольно ёжились. Мундир сидел на нём мешковато, не по фигуре — словно он его не надевал, а взял напрокат у старшего брата. На левой руке не хватало указательного пальца — след от пули на Кавказе, где Гринев служил военным юристом и попал под обстрел абреков.
— Надворный советник Гринев, — представился он. Голос был тихим, даже вкрадчивым, но каким-то таким, от которого хотелось невольно прислушаться.
Барабанов крякнул, указал на стул и принялся объяснять порядки: «У нас, батенька, не академия. Тут нюх нужен. Глазомер. Быстрота. И главное — чтобы начальство не дёргало». Гринев слушал, глядя куда-то мимо полковника — на портрет Александра III на стене, на чернильницу с отбитым краем, на пятно от пролитого кофе на сукне стола.
— Что скажете? — спросил Барабанов, закончив монолог.
— Скажу, Терентий Игнатьевич, что у вас в кабинете третий день стоит просроченная посылка с ватрушками, — ответил Гринев. — Вон, в углу, за шкафом. Запах кислого теста перебивает даже аромат вашей сигары, хотя сигара превосходная — «Бразилия» номер три, если я не ошибаюсь.
Полковник побагровел ещё больше. Посылку действительно прислала тёща три дня назад, и он велел сунуть её куда подальше, так как ватрушки оказались чёрствыми. Но откуда об этом мог знать новичок?
— Вы, сударь, либо ясновидящий, либо нахал, — буркнул Барабанов.
— Ни то, ни другое. Просто вижу, что из-под шкафа торчит угол газеты «Петербургский листок» от позавчера, а на газете — масляное пятно. Ваш письмоводитель, когда толкал посылку ногой, задел и сдвинул бумаги. Масло свежее, не засохшее — значит, недавно. И я слышал, как вы сказали своему вестовому: «И чего она мне эти ватрушки шлёт? Не тётка — засылала». Вы сказали это полчаса назад, когда я ждал в приёмной.
Барабанов замолчал. Помолчал. Потом расхохотался — густо, со свистом, до слёз.
— Ах ты, иезуит! — воскликнул он, хлопая ладонью по столу. — Ну ладно. Посмотрим, что ты за сыщик, голова садовая. Завтра получишь первое дело.
Первое дело не заставило себя ждать.
На следующее утро, едва Гринев переступил порог управления, как его перехватил дежурный околоточный надзиратель Макаров — низенький, юркий человечек с лицом хорька и вечно мокрыми усами.
— Лев Арсеньевич, там такое! У графа Шереметева, что на Фонтанке, табакерка пропала. Полковник велели вам — вы, мол, ясновидящий, вот и покажите чудеса. А если не раскроете — увольнение под расписку, понял?
Гринев не ответил. Он, молча надел шинель, проверил, на месте ли записная книжка и карандаш, и вышел на улицу. Дождь моросил с утра, как водится в Петербурге, мостовые блестели, извозчики ругались, а где-то над крышами тянул фабричный дым — обычный петербургский день.
Дворец графа Сергея Дмитриевича Шереметева на набережной Фонтанки, 34, был одним из тех особняков, которые внушают трепет не столько величиной, сколько родословной. Шереметевы — не чета каким-нибудь нуворишам, их предки водили дружбу с царями. Сам граф, мужчина лет пятидесяти, с бакенбардами а-ля Александр II, встретил Гринева в прихожей с видом оскорблённого достоинства.
— Молодой человек, — начал он, брезгливо разглядывая мокрые сапоги сыщика, — я надеюсь, вы понимаете щекотливость ситуации. Табакерка — подарок покойного государя императора Николая Павловича моему деду. Золотая, с бриллиантовой монограммой. Она лежала в кабинете, на столе, рядом с чернильным прибором. Вчера вечером я ужинал у тёщи, вернулся в одиннадцать — и вот, пропала.
— Кто имел доступ? — спросил Гринев, обводя взглядом прихожую. Взгляд его упал на вешалку — дорогие шубы, три зонтика с костяными ручками, две калоши (одна лакированная, другая простая, резиновая — странное несоответствие). Пахло духами «Вербена», мокрой шерстью и ещё чем-то — дёгтем, что ли?
— Прислуга, разумеется. Дворецкий Тихон, камердинер Фёдор, лакеи Иван и Николай, горничные — две девицы, кухарка. Но я ручаюсь за каждого. У меня все проверены, с аттестатами.
Гринев кивнул и попросил провести его в кабинет. Кабинет был огромен — книжные шкафы до потолка, тяжёлые портьеры, письменный стол красного дерева, на нём — чернильница из малахита, пресс-папье в виде орла, а в центре — пустое место, где явно что-то лежало. Гринев опустился на колени, изучил пол под столом, заглянул под ковёр.
— Кто убирался сегодня утром? — спросил он.
— Горничная Дуняша. Но она ничего не трогала, только пыль вытерла. Я ей строжайше приказал.
— Позовите её.
Вошедшая Дуняша — круглолицая девушка в накрахмаленном переднике — тряслась от страха. Гринев спросил её о пустяках — как зовут, откуда родом, любит ли чай с вареньем или с сахаром. Девушка отвечала сбивчиво, но когда Гринев спросил, поливала ли она фикус в углу, она удивилась:
— Какой фикус? В кабинете нет никакого фикуса, барин. Фикус в гостиной стоит, у рояля.
— Вот как? — Гринев подошёл к углу, где у самого подоконника стояло большое кашпо. Внутри действительно был фикус — здоровый, с мясистыми листьями. — А это что, по-вашему?
Дуняша заморгала. Граф тоже подошёл, нахмурился.
— Это? Я не помню, чтобы здесь стоял фикус. Тихон! Тихона сюда!
Дворецкий Тихон, мужчина с бакенбардами почище графских, оказался столь же недоумевающим. Фикус, по его словам, всегда стоял в гостиной. Кто и зачем переставил его в кабинет — загадка.
Гринев опустился на корточки перед кашпо. Внутри, среди влажной земли, лежал окурок. Он вытащил его пинцетом — папироса была дешёвой, из серой бумаги, с косо срезанным концом, надпись на мундштуке гласила: «Беломор». Но самое интересное — окурок был не один. Рядом, присыпанный землёй, лежал второй, точно такой же.
— Граф, вы курите сигары, я вижу по пепельнице. А ваши лакеи?
— Лакеям выдаётся табак из барских запасов. «Бостон», хороший табак. «Беломор» — это дрянь, для извозчиков, для дворников.
— Или для отставных унтеров, — тихо сказал Гринев. — У вас в доме служит отставной военный?
Граф задумался. Тихон встрепенулся.
— Так чистильщик сапог! Михей, фамилии не знаю. Его граф год назад пристроил — старый солдат, без руки. Он живёт в людской, сапоги чистит да дрова колет.
— Позовите Михея.
Михей явился — кривой на один глаз, с пустым рукавом, запах от него шёл дёгтем (тем самым, который учуял Гринев в прихожей — мазь для сапог). Гринев долго смотрел на него, потом спросил:
— Где вы вчера были между восемью и одиннадцатью?
— В людской. Спал. У меня свидетель есть — повар Захар.
— А фикус зачем переставили?
Михей побледнел под загаром. Его глаз забегал. Граф, который до этого смотрел на сыщика с пренебрежением, теперь впился взглядом в чистильщика.
— Выкладывай, Михей, — тихо сказал граф.
Через час всё выяснилось. Михей, чистя сапоги в прихожей, увидел, как лакей Иван вышел из кабинета с чем-то, завернутым в тряпицу. Иван был должен Михею три рубля и не отдавал. Михей решил его шантажировать — переставил фикус, чтобы якобы видеть, как Иван крадёт, и потребовал деньги. Но Иван, испугавшись, что его поймают, ночью незаметно положил табакерку обратно — она нашлась за книжным шкафом. А окурки Михей оставил, когда курил в кабинете, пока графа не было — слабость имел, любил барскую обстановку.
Ивана арестовали, Михея выгнали, а граф Шереметев, краснея, поблагодарил Гринева и попросил «не разглашать, ради бога, эти неприятности». Дело закрыли тихо, но Барабанов, узнав подробности, только хмыкнул: «Нюх есть. Но везение — не талант».
Гринев не спорил. Он знал — везения тут не было. Был порядок: сначала увидеть несоответствие (фикус не на месте), потом найти объяснение (окури), потом проверить всех, кто мог курить «Беломор», и найти того, кто зачем-то переставил кашпо. Элементарно. Но для сыскной полиции того времени это было откровением.
Второе дело пришло через две недели.
Убийство ростовщика Арона Шмулевича на Лиговском проспекте. Старик жил в доходном доме № 47, в крохотной квартирке, заваленной старым хламом. Соседи слышали вечером крик, но никто не вызвал полицию — в этом районе крики были делом обычным.
Тело нашли городовые наутро. Шмулевич лежал лицом вниз, в луже крови. Вскрытие показало: два удара ножом в грудь, один — в шею. Убийство явно было поспешным, не профессиональным — удары наносили в беспорядке, с большой силой, но без знания анатомии.
Гринев прибыл на место, когда труп уже вынесли. В квартире остался только запах — дешёвого мыла, гнилых овощей и ещё чего-то сладковатого, приторного. Он обошёл комнаты. В спальне — развороченный комод, вещи разбросаны, но деньги не тронуты: под половицей нашёлся кошелёк с восемьюстами рублями. Значит, не грабёж. Или не успели.
В гостиной — маленькое зарешёченное окно, выходящее во двор. Форточка открыта. Гринев высунул голову — под окном двор, метрах в пяти земля. Снег. Февраль. На снегу — ни следа. Но если убийца вылезал в окно, следы были бы. Значит, не вылезал. Тогда зачем открыта форточка?
Он спустился во двор. Снег был плотный, утоптанный. Дворник Григорий — мужик с бородой лопатой — рассказал, что сегодня ночью мела метель, а утром он чистил двор и видел… видел что-то странное.
— Что? — спросил Гринев.
— Да вроде как пятно на снегу. Я подумал — собака нагадила, а оказалось — нож. Окровавленный. Я его отбросил, грех такое руками брать. Он в сугроб упал, вон туда.
Нож нашёл городовой через десять минут — кухонный тесак, с деревянной ручкой, на лезвии — кровь. И ещё — странная деталь: рукоятка была обмотана изолентой, но не новой, а старой, с какими-то буквами, наполовину стёртыми.
Гринев вернулся в квартиру. Форточка была открыта — но зачем? Если бы убийца хотел выбросить орудие, почему он не выбросил его сразу, в тот же вечер? Зачем держать нож до утра? Или он открыл форточку не для ножа?
Он заглянул под кровать. Там лежала студенческая фуражка — тёмно-синяя, с кокардой, новая, дорогая. На подкладке — инициалы «К.З.».
— Кто здесь живёт, кроме ростовщика? — спросил Гринев у дворника.
— Никого. Старик один был. Но у него ходили разные — студенты, мастеровые, женщины. В долг брали.
Гринев попросил список должников. Шмулевич был педантичен — записи вёз на иврите, но дворник знал всех в лицо. Среди должников был студент Технологического института Константин Завьялов. Брал сорок рублей на обучение. Не отдал. Угрожал.
— Где живёт Завьялов?
— А вот тут же, в доходном доме, в подвале, номер пять.
В подвале воняло сыростью и мышами. Завьялов лежал на кровати, бледный, с перевязанной рукой. Увидев полицию, он побледнел ещё больше. Гринев сел на табурет и долго молчал. Потом спросил:
— Вы порезались, Константин Петрович?
— Да. Бритвой. Нечаянно.
— Бритвой? А почему порез на левой руке? Вы правша. Бреются правши левой рукой? Странно.
Завьялов молчал.
— Я знаю, что вы были у Шмулевича вчера вечером. Соседка видела. Знаю, что вы должны ему. Знаю, что вы брали нож на кухне — дворник Григорий видел, как вы вчера утром точили нож о точильный камень во дворе. А нож, которым убили, — ваш. Рукоятка обмотана изолентой, на которой написано «Технологический институт, лаборатория № 4». Такая изолента есть только в вашей мастерской.
Завьялов разрыдался. Признался. Шмулевич угрожал отдать его вексель ректору — исключат, позор, родители в деревне умрут от стыда. Он пришёл просить отсрочки, но старик начал смеяться, выгнал его, назвал «жидомором». Вспылил. Ударил. А когда понял, что наделал — открыл форточку, чтобы проветрить комнату, убрать запах крови. Нож сунул за пазуху, но, когда выходил, понял, что с ним на улице попадут, и решил выбросить в снег. Только утром, когда уже рассвело, выкинул. А сам замотал рану — нож соскользнул, когда он бил, порезал себе ладонь.
Гринев встал. Прошёлся по комнате.
— Почему вы не убили его с первого удара? — спросил он неожиданно.
— Я не хотел убивать. Я хотел только ударить. Но он закричал, и я испугался.
— Вы студент, Константин Петрович. Учитесь на инженера. Вы могли бы рассчитать, что два удара ножом в грудь убьют любого. И всё равно ударили. Это не защита, не самооборона. Это убийство. Но я доложу прокурору, что вы раскаялись. Суд будет милосерднее.
Завьялова увели. Гринев вышел на улицу. Шёл снег. Он подумал о том, что преступление — это всегда цепь ошибок. Ошибка с фуражкой, ошибка с форточкой, ошибка с ножом, который не выбросили сразу. Но главная ошибка — жить так, чтобы тебя довели до убийства.
Обер-полицмейстер вызвал Гринева к себе через неделю. Седой, важный, с лентой через плечо, он сидел в кресле и курил сигару.
— Надворный советник, — сказал он, — я читал ваши рапорты. Вы, кажется, единственный человек в сыскной полиции, который умеет думать. Барабанов — дурак, но его держат за заслуги. А вы — держитесь. Вам будет трудно. Вас будут ненавидеть. Но вы нужны.
Он протянул коробку папирос. Гринев взял одну. «Бостон». Хороший табак.
С тех пор в участке его прозвали «гробарём». Кто-то шептал, что он носит в кармане мертвую голову. Кто-то — что он колдун, потому что видит то, чего нет. Сам Гринев только усмехался и носил в кармане записную книжку, где записывал каждую мелочь — пятно, окурок, запах, сломанную пуговицу.
И вот наступил сентябрь 1892 года.
Гринев сидел в своём кабинете — маленькой комнатке на третьем этаже, где пахло пылью и махоркой, а на столе всегда стоял стакан остывшего чая. На стене висела карта Петербурга, утыканная булавками, — места преступлений. Булавок было много.
Он разбирал бумаги по новому делу — о поддельных векселях. Дело было странным. Три купца — Тучков, Березин и Смирнов — обвинялись в том, что выдали векселя на предъявителя на общую сумму сто двадцать тысяч рублей. Векселя были предъявлены к оплате неким господином фон Шталем, который требовал деньги. Купцы клялись, что ничего не подписывали. Но подписи были — точь-в-точь, как живые. Даже почерковед из университета развёл руками: «Имитация высшего класса».
Гринев перечитал бумаги в третий раз. Обратил внимание на даты: векселя датированы 1889 годом, но бумага, на которой они написаны, имела водяной знак «Варгунины-1890». То есть бумага выпущена позже, чем якобы выдан документ. Это был первый камень.
Он хотел было отправиться к Линцу — своему старому приятелю-химику, чтобы тот проверил чернила, как вдруг в дверь постучали. Негромко, почти робко.
— Войдите.
Дверь открылась, и на пороге появился Константин Петрович Верховцев.
Верховцев был ровесником Гринева, но выглядел старше — осунувшееся лицо, мешки под глазами, дрожащие руки. Они дружили с университета — Гринев учился на юридическом, Верховцев на математическом, но свела их любовь к шахматам и нелюбовь к профессору философии, которого оба ненавидели за занудство. Потом пути разошлись: Гринев ушёл в армию, потом в полицию; Верховцев стал присяжным поверенным, женился, развёлся, имел репутацию блестящего адвоката, но слыл человеком, «любящим рискованные комбинации».
Сейчас он выглядел так, будто его возили в пролётке по всей мостовой.
— Лёва, — сказал Верховцев, проходя и тяжело опускаясь на стул. — Мне нужна твоя помощь. Или, вернее, мне нужно, чтобы ты… чтобы ты не помогал. Нет. Слушай.
Он дрожащей рукой вытащил из кармана сюртука сложенный лист бумаги и положил на стол.
Гринев развернул. Аккуратный, каллиграфический почерк, без единой помарки. Чёрные чернила. Текст гласил:
«Константин Петрович.
У тебя есть три дня, чтобы уговорить надворного советника Гринева прекратить расследование по делу о поддельных векселях. Если через три дня он не подаст рапорт об отказе от дальнейшего ведения этого дела, твоя игра на бирже с доверительными суммами станет известна прокурору судебной палаты.
Рекомендую отнестись к этому письму серьёзно. Мы знаем всё: суммы, даты, имена нотариуса, который принимал у тебя деньги, имена твоих контрагентов, которые до сих пор ждут отчёта. У тебя есть знакомые, которые могут повлиять на Гринева. Используй их.
В противном случае — огласка, суд, каторга.
Твой доброжелатель».
— Лёва, — прошептал Верховцев, — это шантаж. Настоящий, грязный шантаж. Дело, о котором он говорит… я действительно брал взаймы из доверительных сумм. Всего на три недели, для биржевой игры. Мне показалось, что я могу успеть. Акции «Общества Невской бумагопрядильни» падали, я купил, они выросли, я вернул всё до копейки. Никто не пострадал. Но откуда они знают? Откуда?!
— Кто знает, что ты брал? — спросил Гринев, не отрывая взгляда от записки.
— Нотариус. Мой помощник. Моя бывшая жена. Ещё человек пять-шесть. Но это же… это же не могут быть все они!
Гринев поднял записку к свету. Бумага была плотной, с водяными знаками — фабрика братьев Варгуниных, гербовый лист, продававшийся только в казённых лавках по тридцать копеек за штуку. Не всякий жулик позволит себе такую.
— Твой доброжелатель, — медленно сказал Гринев, — не мелкий шантажист с Сенной. Он либо очень богат, либо очень хорошо связан. Такая бумага продаётся только оптом, по заказу. У тебя есть враги среди богатых людей?
Верховцев горько усмехнулся:
— Лёва, у адвоката всегда есть враги среди богатых людей. Но чтобы так… это же не просто угроза. Это приговор. Если я не уговорю тебя бросить дело — меня посадят. А если я уговорю — ты бросишь расследование, и преступники останутся на свободе. И ты меня возненавидишь.
Гринев встал, подошёл к окну. На улице моросил дождь. Фонарщики уже зажигали газовые рожки, и жёлтый свет дрожал в лужах.
— Константин, — сказал он, не оборачиваясь, — ты мой друг. Это правда. Но я не брошу дело. Не потому, что мне жаль купцов. А потому, что тот, кто пишет такие письма, не остановится на одном шантаже. Он убьёт, если понадобится. И он убьёт тебя, когда ты станешь ему не нужен.
Верховцев закрыл лицо руками.
— Что же мне делать?
Гринев повернулся. В его глазах была та холодная сталь, которую так боялись в участке.
— Ты будешь делать вид, что уговариваешь меня. А я буду делать вид, что не поддаюсь. И посмотрим, кто ошибётся в своих расчётах.
— А если они узнают?
— Они уже знают больше, чем должны, — сказал Гринев, беря со стола записку. — Значит, они среди нас. И мы их найдём.
За окном, в тёмной воде канала, отражался жёлтый фонарь. Где-то вдалеке прокричал извозчик. Сырая петербургская ночь наступала, и Гринев знал — эта ночь будет длинной.
Глава 2. Решение проблемы, помощь друга и шантаж.
Решение пришло к Гриневу не в кабинете и не за письменным столом, а в бане.
Это была его странная привычка — париться по субботам в старых банях на Дегтярной улице, где собирался простой народ: извозчики, мелкие лавочники, отставные солдаты. Здесь, в клубах пара, когда тело плавилось от жара, а потом ныряло в ледяную купель, мысли становились кристально чистыми. Гринев считал, что в бане исчезает ложь — люди без мундиров, без нашивок, без притворства. И он сам сбрасывал с себя чин надворного советника и становился просто Львом, мужиком с негнущимся от старых ран телом.
В тот вечер, после визита Верховцева, он сидел на верхнем полке, хлестал себя берёзовым веником и думал. Вексельное дело, которое он вёл по поручению прокурора, было странным. Слишком странным. Три купца — Тучков, Березин, Смирнов — известные люди, не из последних. У каждого лавки в Гостином дворе, у каждого дом, семья, прислуга. И вдруг — поддельные векселя? Зачем? Тучков, правда, недавно понёс убытки из-за пожара на фабрике, но сто двадцать тысяч — не те деньги, ради которых он стал бы рисковать репутацией.
Нет, здесь что-то другое. Кто-то подставил купцов. Кто-то, кто умеет подделывать подписи так, что даже эксперты разводят руками. И этот кто-то теперь шантажирует Верховцева, чтобы Гринев бросил дело. Значит, шантажист боится. Боится, что Гринев докопается до истины.
— Эй, барин, — окликнул его голос снизу. — Слезай, угоришь.
Гринев очнулся. Внизу стоял банщик Егорыч — кряжистый мужик с седой бородой и татуировкой на груди: «Не забуду мать родную».
— Думаешь, Егорыч, — сказал Гринев, спускаясь, — отчего люди воруют?
— От глупости, — ответил банщик, плеснув ковш воды на каменку. — Или от жадности. А ты, барин, не воруй. У тебя глаза честные.
Гринев усмехнулся. Глаза честные — это хорошо. Но мало.
На следующий день, в понедельник, Гринев отправился к Тучкову.
Силантий Аверьянович Тучков жил на Литейном проспекте, в собственном особняке с колоннами. Купец был из старообрядцев, борода лопатой, подрясник, говорит в нос и крестится двумя перстами. Гринев знал, что такие люди — крепкие, въедливые, честные до скупости. Они не подписывают то, чего не читают, и не дают в долг без расписки.
Тучков встретил его в кабинете, пахнущем кожей и табаком. На столе лежали те самые векселя — три листа гербовой бумаги, каждый на сорок тысяч.
— Смотри, Лев Арсеньевич, — сказал купец, тыча пальцем в подпись. — Вот это моя рука? Похоже. Глаз не отличит. Но я не подписывал. Ей-богу, не подписывал. Я того дня у тёщи на именинах был, тридцать человек свидетелей. А вексель датирован этим числом.
— Я верю вам, Силантий Аверьянович, — сказал Гринев. — Но вера — не улика. Мне нужно, чтобы вы вспомнили всё, что было в те дни. Кто приходил к вам? Кто мог видеть вашу подпись? Кто мог взять образец?
Тучков задумался. Потом щёлкнул пальцами.
— Был один. Племянник мой, Афонька. Афанасий Петрович Тучков. Он приезжал из Москвы, гостил неделю. Пьяница, картёжник, я его выгнал. Он видел, как я подписывал договор с подрядчиком. Смотрел прямо через плечо. И потом — у меня пропала папка с бланками. Я думал, затерялась. А теперь думаю — Афонька уволок.
— Где он сейчас?
— В Москве, сказывают, в долговой яме сидит. Но оттуда, Лев Арсеньевич, тоже можно письма писать и заговоры строить.
Гринев записал имя. Племянник-картёжник — хорошая ниточка. Но не главная. Картёжник не сможет сделать чернила, которые вводит в заблуждение экспертов. Для этого нужен химик.
И Гринев подумал о Линце.
Эдуард Фёдорович Линц был одним из тех людей, кого природа щедро одарила талантами и скупо — удачей. Выпускник Дерптского университета, ученик самого Менделеева, он защитил диссертацию по химии сложных эфиров и считался восходящей звездой российской науки. Но звезда погасла быстро: Линц женился на актрисе, та промотала его наследство и сбежала с поручиком, оставив учёного с кучей долгов и испорченной репутацией. Академия наук от него отвернулась, кафедру не дали, и Линц зарабатывал частными уроками, химическими анализами для фабрик и — иногда — экспертизами для полиции.












