Хлябь Обетованная. Свод
Хлябь Обетованная. Свод

Полная версия

Хлябь Обетованная. Свод

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 4

Дверь закрылась. Тишина. Та же, что и до него, — плотная, цельная, без трещин.Она постояла. Потом подошла к кровати и легла. Не под одеяло — поверх, на покрывало, на спину. Голая на чужом белье, руки вдоль тела, глаза в потолок. Потолок был гладкий, матовый, того же цвета, что стены. Без трещин, без пятен, без единой точки, за которую мог бы зацепиться взгляд.Одежда. Он спросил, что она носит, и она ответила — джинсы, футболка, — и только сейчас подумала: а ведь у неё есть одежда. Там. В том месте, где циновки и абортыши. Форма. Юбка, жакет, блузка, крылышки на кармашке. Бейджик. Greta. Белые буквы на синем пластике. Всё, что осталось от того мира.Того мира. Не моего. Не родного. Того.Она заметила это — как заметила бы чужую оговорку на допросе — и не удивилась. Тот мир. Правильное слово. Там тоже было не её. Форма — легенда. Квартира во Франкфурте — легенда. Имя на бейджике — настоящее, единственное настоящее, что у неё было, — и то наполовину фальшивое, потому что Грета, которая носила этот бейджик, была западной немкой из Гамбурга, дочерью инженера и домохозяйки, а настоящая Грета родилась в Восточном Берлине и была завербована в двадцать лет людьми, которые потом исчезли. Стена упала, связь оборвалась. Кураторы растворились, как будто их не было. А легенда осталась. И Грета осталась в ней, потому что выходить было некуда — та, настоящая, из Восточного Берлина, к тому времени уже почти стёрлась, как монета, которую слишком долго носили в кармане.Не больно. Она ждала, что будет больно — лежать здесь, в этом, и думать о том, — и не дождалась. Пусто. Чисто. Как комната, из которой вынесли мебель: стены на месте, пол на месте, а жить не в чем. Может быть, потому что она никогда и не жила — в том смысле, в котором живут люди, которые знают, кто они.Потолок смотрел. Гладкий, ровный, без единого пятна. Ей бы заплакать — наверное. Нормальная женщина заплакала бы. Она лежала и разглядывала потолок, и думала о том, что нормальная женщина заплакала бы, и от этой мысли ей стало не грустно, а смешно, — тихо, криво, одним уголком рта, — и она закрыла глаза.

... Стук.

Другой. Не тот, что раньше — не костяшки, не сухие деловые два удара. Мягче. Тише. Один раз. Пауза.Она открыла глаза. Потолок. Гладкий, ровный.Ещё раз. Тот же стук — осторожный, вкрадчивый. И снова тишина. Ждут.Она села на кровати. Натянула покрывало на колени — машинально, бессмысленно, как жест, который ничего не прикрывает, но руки делают сами.— Herein.Дверь открылась. Двое. Женщины — молодые, в тех же длинных светлых туниках, что и провожатый. Одна несла стопку, прижав к груди обеими руками. Вторая — пару чего-то мягкого, похожего на тапки. Вошли, глаза опущены. Первая подошла к кровати, положила стопку рядом с ней — аккуратно, ровно, как кладут подношение. Вторая поставила тапки у лежанки. Обе выпрямились, коротко склонили головы — не поклон, не кивок, а что-то между: лёгкое, привычное, отработанное. Ни слова. Развернулись. Вышли. Дверь закрылась.Она посмотрела на стопку.Сверху — джинсы. Взяла в руки, и пальцы сразу сказали: нет. Покрой похож — прямые, с карманами, с молнией. Но ткань мягкая, рыхлая, без жёсткости денима. Цвет — синий, но не тот синий, не линялый, не живой. Синий, каким его помнит тот, кому пересказали. Швы ровные, аккуратные, но не машинные. Как будто кто-то описал джинсы человеку, который их никогда не держал в руках, и тот слепил по описанию.Футболка. Проще. Серая. Почти нормальная, если не думать.Свитер. Шерсть грубая, колкая, деревенская. Шерсть, какой её помнит человек, который трогал овцу, а не полку в универмаге.А под свитером — другое.Тонкая ткань, скользящая, прохладная. Что-то длинное, с кружевной каймой по вырезу. Комбинация. Она развернула, подняла перед собой. Видела такие. В кино. Чёрно-белом. Про войну.Дальше — трусы. Нет. Панталоны. Широкие, до колена, хлопковые, с двумя перламутровыми пуговками на поясе. Бабушкины. Нет — прабабушкины.Лифчик — мягкий, без косточек, с широкими лямками. Не поддерживает — приглаживает. Лифчик женщины, которая не знает, что бюстгальтеры бывают другими.И на самом дне — пояс.Матерчатый. Четыре резинки, по две с каждой стороны. На конце каждой — зажим с зубчиками. И рядом — чулки. Тонкие, телесные, с утолщением на пятке.Она стояла, держала пояс двумя руками, и в затылке медленно проворачивалось что-то, что ещё не встало на место, но уже начало цеплять.Джинсы — кривые. По описанию. Он их никогда не видел.А вот это — каждая пуговица, каждая резинка, каждый шов. Это он знает. Это заказывали. Не ей — до неё.Кто-то хочет её видеть в этом. Кто-то, для кого чулки на подвязках — не старомодная дрянь из документального кино, а нормальная, привычная вещь. Живая.Её будут одевать.Нет. Наряжать.Зажим покачивался на резинке. Мелко. Тихо.

***

... Одежду принесли позже. Не эту — ту. Форму.Та же девушка в тунике. Вошла, положила на стул и вышла. Аккуратно сложенное: юбка, жакет, блузка. Крылышки на кармашке — маленькая эмалевая эмблема авиакомпании, левая грудь. Она развернула жакет, и запах ударил раньше, чем глаза успели увидеть — керосин. Слабый, выветрившийся, въевшийся в ткань так глубоко, что никакая стирка не возьмёт. Запах последних секунд. Пиренеи в иллюминаторе, белые вершины, которые начали вращаться.Она отложила жакет. Взяла блузку. Белая, хлопковая, с перламутровыми пуговицами. Целая. На правой стороне — бейджик. Синий пластик, белые буквы. Greta. Она отцепила его, положила на ладонь. Лёгкий, гладкий, тёплый — нет, опять никакой, без температуры, как всё здесь. Провела большим пальцем по буквам. G. R. E. T. A. Пластик под подушечкой — чуть шершавый, с микроцарапинами от булавки, которой она перецепляла его каждое утро с блузки на блузку.Единственная настоящая вещь. Не слепленная, не выдуманная, не вспомненная кем-то чужим. Её. Оттуда.Мальорка. Они летели на Мальорку. Четверо в салоне — пожилой с газетой, младший с диктофоном, ещё двое, которых она не запомнила. Стандартный рейс, стандартный заход — снижение над побережьем, разворот, полоса. Три часа туда, три обратно. Между рейсами — шесть часов. Она знала, что будет делать в эти шесть часов. Знала с утра, с того момента, как увидела в расписании Пальму и солнце в прогнозе.Эс-Тренк. Длинный, белый, пустой. Дикий пляж на южном берегу — сосны до самого песка, запах хвои и соли, вода такая прозрачная, что видно дно на трёх метрах. Она была там дважды. Оба раза одна. Оба раза — без лифчика, потому что можно, потому что Европа, потому что на Эс-Тренке всем плевать. Ложилась на спину, закрывала глаза, и солнце давило на веки — красное, горячее, живое. Песок под лопатками — мелкий, горячий сверху, прохладный если копнуть пальцами. Волна доходила до щиколоток, отползала, доходила снова. Она лежала и ни о чём не думала, и это было единственное время, когда она не была ни агентом, ни стюардессой, ни легендой, ни Гретой-из-Гамбурга — а просто телом на песке, и тело было тёплое, и живое, и никому ничего не должное.Она сжала бейджик в кулаке. Пластик упёрся ребром в ладонь — маленькая, тупая, знакомая боль.Закрыла глаза. За веками было темно. Не красно — темно. Ни солнца, ни песка. Ровный, мёртвый свет комнаты просачивался сквозь веки серым, и она лежала на чужой кровати, в чужом белье из чужой эпохи, и сжимала в кулаке кусок синего пластика с пятью белыми буквами, и волна не приходила.Потолок. Она знала, не открывая глаз. Гладкий. Ровный. Без единого пятна.

6.

... Сосиска.Толстая, тугая, с лопнувшей кожицей, из которой сочилось что-то мутно-розовое. Пар поднимался лениво, пах горчицей и чем-то мясным, жирным, знакомым настолько, что скулы свело. Братвурст.Она сидела на кровати, тарелка на коленях, вилка в руке — тяжёлая, мельхиоровая, с потемневшим узором на ручке, из тех, что лежат в бабушкином буфете и достаются по праздникам. Ковыряла. Не ела — ковыряла. Зубцы втыкались в кожицу, кожица пружинила, сок вытекал на тарелку...…Сок вытекал на тарелку. На другую — тонкую, бумажную, прогнувшуюся в её руке. А на её колене лежала рука Маркуса, второго пилота. Мюнхен пенился пивом, ревел Октоберфестом — у заказчика поменялись планы, экипаж застрял на ночь. Маркусу тогда ничего не обломилось. Ни в ту ночь, ни позже. Да и не нравился он ей. А ещё — у кураторов за Стеной на неё были совсем другие планы.Тот же запах. Та же горчица. Сосиска остывала на тарелке...

Рядом — кружка. Кофе. Значит, утро. Или вечер. Кофе приносили дважды — первый и третий раз. В середине — яблочный сок, кисловатый, мутный, в стакане с толстым дном. Три раза — день. Она начала считать со второго дня — или с третьего, первый был смазан, она спала почти не просыпаясь и не помнила, сколько раз стучали в дверь, пока она лежала, завернувшись в одеяло, лицом к стене. По её подсчётам — третий день. Может быть, четвёртый.Сначала она спала. Много, жадно, как спят, когда не хотят просыпаться. Каждый раз перед тем, как провалиться, думала: может быть, когда открою глаза — потолок, нормальный потолок, с трещиной, с пятном от протечки, с мухой. Не этот. Не открывалось. Потолок. Гладкий. Ровный. Потом сон кончился — просто кончился, как вода в стакане, — и полезли мысли, от большинства которых она отмахивалась, потому что думать про того, в белом, с печаткой, — кто он, зачем, что будет, — было нельзя. За этими мыслями начиналось оцепенение, вязкое, ватное, и выдирать себя из него стоило с каждым разом дороже.Одежду перемерила всю. Джинсы — чужие, рыхлые, но лучше чем голая. Футболку — серую, почти нормальную. Свитер — колючий, грубый. Своё бельё — настоящее, земное, привезённое из того центра вместе с формой — аккуратно сложила и убрала в комод. Форму тоже. Крылышки, юбку, жакет с въевшимся запахом керосина. Решила: привыкать к тому, что есть. Носила трусы от скульптора — хлопок, не её размер, резинка шире, ткань плотнее, всё время хотелось поправить, — и серую футболку.От нечего делать надела чулки.Возилась с зажимами — тугие, непослушные, пальцы не понимали, как цеплять за край. Разобралась. Застегнула. Встала. Провела ладонями по бёдрам сверху вниз — чулок обтягивал ногу гладко, плотно, с лёгким шелестом под пальцами. Резинки натянулись, потянули вверх. Захотелось посмотреть.Зеркала не было. Нигде. Ни одного.Примерять одежду без зеркала — как трахаться без оргазма: вроде все движения на месте, а кончить нечем.

Усмехнулась. Закрыла глаза. Попыталась увидеть себя. Чулки, подвязки, резинки — чёрно-белое кино, берлинское кабаре, дым и перья, женщины на сцене задирают ноги, а в зале сидят офицеры в мундирах и хлопают по бёдрам от восторга. Или Париж — Монмартр, канкан, юбки вверх.

Она посмотрела вниз — на свои ноги. Чулок менял кожу — делал её глаже, ровнее, добавлял тот матовый отлив, от которого в кино мужчины роняли сигареты. Нога в чулке выглядела дорого. Как в витрине на Курфюрстендамм — длинная, гладкая, идеально очерченная, из тех, на которые оборачиваются, а потом делают вид, что не оборачивались. Только у тех, в кино, ляжки были как у коров. Молочных. Баварских. Ей бы аплодировали стоя.Сняла. Свернула. Положила в комод, к панталонам и комбинации. К вещам, которые предназначались не ей. Кому-то, кто хотел видеть её в чужом белье из чужого времени.Вилка воткнулась в сосиску. Кожица лопнула. Пар поднялся.

... Дверь открылась.Не стук, не пауза — просто открылась, ровно, как открывается то, что никогда не было заперто. Она сидела на кровати, полубоком, кружка в руке — кофе, значит вечер. Или утро.Повернула голову.Узнала сразу. Скула — левая, высокая, точёная. Тот самый. Тот, перед кем не шевелились. Только белой туники не было. Рубашка — белая, хлопковая, расстёгнутая на две верхние пуговицы. Рукава закатаны до локтей — аккуратно, двумя оборотами. Тёмные брюки, ремень. Мужчина, который пришёл домой с работы и снял парадное.Он не сказал ни слова. Прошёл к стулу, сел. Закинул ногу на ногу, одну руку положил на колено, другую — на спинку стула. Откинулся. Пальцы на спинке — длинные, голые, ухоженные. Печатки не было. Там, в зале, на указательном было тёмное золото с пирамидой, и эти пальцы брали парня за подбородок и наматывали её прядь. С печаткой он был тем, при ком не дышат. Без — кем-то, у кого нет имени.Смотрел. На волосы. Не на лицо — на волосы. Она почувствовала это, как чувствуют чужую ладонь, которая ещё не легла, но уже нависла. Взгляд прошёлся по распущенным прядям — белым, льняным, тяжёлым, рассыпанным по плечам и спине, — и задержался. Как тогда, в зале. Как будто именно это он и пришёл увидеть.Пауза. Длинная. Она держала кружку двумя руками, и пальцы чувствовали, как кофе остывает через стенку — медленно, ровно, как остывает всё в этом месте, где нет ни жары, ни холода. Она не знала, что делать. Встать? Заговорить? Там, в зале, он был в белом, с золотым диском на груди, и ему не говорили первыми. Здесь он был мужчиной в рубашке, и это было хуже, потому что с тем — в белом — есть дистанция, а с мужчиной в рубашке — нет.Он показал глазами на кружку.— Кофе?Голос — тот же, низкий, с хрипцой. Немецкий. Простое слово — как будто они знакомы давно и он зашёл на минуту.— Да. Хороший кофе.Он кивнул. Медленно, соглашаясь.— Клаус. Хороший повар. Нам с ним повезло. — Помолчал. — Может быть, тебе хочется чего-то особенного? Какого-нибудь разнообразия. Немецкая кухня — его конёк.Она задумалась. Странное чувство — как будто кто-то спросил о любимом цвете посреди пожара.— Лабскаус, — сказала. — Если сможет. С огурцом и селёдкой. Как в Гамбурге.Он чуть прищурился.— Скажу ему.Нам. Она вернулась к этому слову — оно зацепилось где-то и не отпускало. Нам с ним повезло. Нам — это кому? Ей и ему? Ей и остальным? Вопрос мелькнул и ушёл, потому что он уже смотрел на неё снова — на волосы, на шею, на ключицу, — и от этого взгляда мысли путались, как нитки, которые дёрнули с обоих концов.Пауза. Он чуть наклонил голову. Большой палец правой руки мерно постукивал по колену. Мелко. Привычно.— Как ты умерла?Она не сразу поняла, что услышала. Слова дошли с задержкой — как субтитры, которые отстают от картинки. Как ты умерла. Буднично. Как спрашивают «откуда ты» или «чем занимаешься». Как будто это нормальный вопрос, который задают за кофе.Что-то хрустнуло внутри. Тихо, мелко. Не сломалось — треснуло, как тонкий лёд под подошвой, когда ещё можно стоять, но уже нельзя шагнуть. Она мертва. Она знала это — знала с первого дня, с тумана, с мха под щекой, — но знала так, как знают дату в учебнике. Отстранённо. А сейчас мужчина в расстёгнутой рубашке сидел напротив, постукивал пальцем по колену и спрашивал это так, как спрашивают про погоду. И от этой будничности стало холодно — не снаружи, а внутри, под рёбрами, там, где когда-то было что-то, похожее на уверенность в собственном существовании.— Самолёт. — Голос ровный. Не дрогнул. Привычка — докладывать без интонации, без лица. — Бизнес-джет. Я была стюардессой. Заходили на посадку, столкновение в воздухе. Хвостовое оперение. Закрутило.Она помолчала.— Быстро.Он слушал. Не кивал, не перебивал. Смотрел — не на неё. Сквозь. Как смотрят на стену, за которой есть что-то, и это что-то важнее стены.Палец на колене остановился.— Расскажи про себя. — Пауза. — Про ту себя.Про ту. Не про эту. Про ту — которая была там, которая летала, которая носила бейджик и улыбалась пассажирам. Как будто эта, здесь, уже определена. Как будто то, кем она будет здесь, решено без неё — и его интересует только то, что было до.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
4 из 4