
Полная версия
Тот, кому Господь не дал имени
В панике и ужасе я протянул руку и ощутил нестерпимую, обжигающую боль, пронзившую меня, как печать кармы.
— Твой путь предопределён прошлым. Такова твоя карма, такова твоя судьба.
И тут же я был отброшен в бездонную пустоту космоса, и скорость стала абсурдом. Я, сверкающий сгусток энергии, пронзал космическую ткань, оставляя за собой лишь фотонные шлейфы и эхо бесчисленных галактик. Моя траектория пролегала сквозь планеты и звёзды, рисуя путь неописуемой красоты.
Путешествие завершилось не грохотом, а разрывом тишины. Я был втянут в ослепительное, пульсирующее зарево — голубой свет, который рос, превращаясь в цельный мир, кипящий жизнью. Это была Великая Сфера, гигантская, дышащая планета, полная зелени и океанов, отталкивающая и манящая.
В следующее мгновение произошло столкновение. Я врезался в неё на скорости, рвавшей время. Это был не удар, а аннигиляция формы: волна чудовищной энергии пронзила меня, разрывая на атомы кармического тела. Я ощутил, как вся Вселенная сжимается в одну точку боли, после чего осталась лишь жажда воздуха. Я захлебнулся в небытии, бился в безмолвной агонии, пытаясь вдохнуть то, чего больше не существовало, пока не наступила пустота.
И тогда пустоту пронзил крик. Резкий, живой, отчаянный, он разрезал тишину бытия, наполняя лёгкие вязкой, влажной реальностью. Крик новорождённого младенца — мой крик.
И я оказался в месте своего заточения, в этом забытом Богом мире, где я родился, чтобы искупить свои грехи.
— Первый вдох ознаменовал не начало, а лишь продолжение бесконечного круга, — сказал я себе.
Словно Феникс, восставший из пепла собственного преступления, я вновь оказался в колыбели, где стены — не что иное, как прутья невидимой тюрьмы. Каждый прожитый день был каплей яда, медленно отравляющей душу и напоминая о неотвратимости расплаты. Мир вокруг — лишь бледное отражение той вселенской красоты, что некогда мелькала в полёте сквозь космос. Годы текли, как слёзы по лицу вечности, и я, пленник земного бытия, наблюдал, как горизонт надежды тает в багровых закатах.
Диалог 2
Глава 6. Психологический отчёт. Сессия 2
Последние слова Сирота произнёс с дрожью в голосе, словно наступив на оголённый нерв, и, вновь схватившись за голову, принялся шептать молитву безумия, наматывая слова на засохшие и треснувшие губы:
— Если бы не эта проклятая статуэтка… быть может, избежал бы я этой участи.
Казалось, больной и впрямь был опутан липкой паутиной этого сновидения, и высвободить его из цепких объятий морока было равносильно восхождению на неприступную вершину горы. Сирота видел в своём сне не окно в мир иной, а бездну. Вглядываясь в неё, он лелеял иллюзию умиротворения. Ему мнилось, что с концом его земного пути все беды развеются, словно дым, и, взглянув в лицо самой смерти, он обретёт долгожданный покой для своей измученной души. Внимательно проанализировав его слова, жесты и мимику, я вновь приступила к расспросу.
— Как вы полагаете, мог ли этот сон стать той искрой, что разожгла пожар потрясений в вашей жизни?
Нужно было вернуться к первопричине в беседе с пациентом. Статуэтка была лишь символом — орудием, что запустило акт безумия в его сознании. Мой вопрос не застал его врасплох; казалось, он был к нему готов.
— В тот миг — нет. И поначалу я отнёсся к этому виде́нию, как всякий здравомыслящий человек: сон и сон. Так, я говорил себе, пока вновь не оказался в мире, где небо разрывали на части два солнца.
— Вы хотите сказать, что это ви́дение преследует вас с непрерывным постоянством?
— Да. Оно гложет мои мысли.
— Не приходило ли вам в голову, что этот сон, подобно хищной птице, выклёвывает вашу реальность? Вам начинает казаться, что вы живёте там, в лабиринтах подсознания, и именно поэтому обрекаете себя на страдания здесь, в настоящей жизни. Разве не так?
Задавая этот вопрос, я попыталась разрушить иллюзию умиротворения, которую дарил ему сон, и показать, что он ищет покой в месте, где его невозможно обрести.
— Я там не живу… Я там освобождаюсь. Это мой личный Эдем — территория покоя.
— Свобода — это отсутствие страха и надежды на завтрашний день. Что же тогда вас так терзает? Позвольте мне помочь вам вырваться из этого порочного круга.
Я обязана была предложить ему помощь и стать его единственной связью с действительностью, пока его рассудок не угас окончательно.
— Нет… Вы не в силах мне помочь. Такова моя судьба, мой крест. Я буду нести своё наказание до самой смерти, я обречён вечно вкатывать камень в гору.
— Судьба — это наша общая беда. Но, быть может, вы и правы… наказание. Тайна, словно запечатанный ларец, должна оставаться тайной. Не следует заглядывать так далеко, за черту жизни, где вы балансируете на краю пропасти, где притаилась ваша погибель, двери которой вы пытались открыть собственной рукой. Так нельзя… Вы не имеете права лишать себя жизни. Это неправильно!
Мне пришлось апеллировать к его чувству вины и его мистическим убеждениям о «кресте» и о необратимости его судьбы, чтобы отвратить от суицида. Использовать его же язык, но делать подобные шаги — с особой осторожностью.
— Знаю… Я больше не буду пытаться себя убить. Вы правы, доктор. Всему своё время, и мой час пробьёт, словно погребальный колокол. И в тот миг я стану свободным и вернусь к себе домой, не страшась гнева Таинственного голоса и страха быть возвращённым.
— Что вы имеете в виду под словом «возвращённый»?
Я видела в этом слове ключевой термин. Это могло стать ниточкой к тому самому месту, где брало начало его безумие, — той зацепкой, за которую мне, как врачу, стоило ухватиться.
— Люди, добровольно ушедшие из жизни, попадают в чистилище справедливости, где их на время лишают души и возвращают на землю в обличье собаки или иного дикого зверя, чтобы они более не помышляли о побеге.
— Вы хотите сказать, что самоубийство — это побег?
Его слова лишний раз подтверждали мои догадки: он был пленён миром грёз.
— Да. Побег от себя, от боли, от мира.
— Зачем же вы пытались бежать, если понимали, что наказание всё равно настигнет вас?
Прямой и логичный вопрос, слетевший с моих уст, должен был прояснить ситуацию. Если Сирота был логичен в своём безумии, это должно было вызвать у него когнитивный дискомфорт — состояние внутреннего психологического напряжения, возникающее, когда у человека сталкиваются противоречивые идеи, убеждения или действия.
После моих слов он неожиданно, словно от удара током, вскочил со стула и направился к двери. Затем, резко развернувшись, вернулся к столу и, как ни в чём не бывало, опустился на своё место. Этот театр абсурда продолжался недолго, и наша беседа возобновилась.
— Мысли об этом не дают мне покоя с тех пор, как врач сказал о моём безумном поступке. Я не могу ответить на ваш вопрос, но знаю наверняка: я бы никогда не решился на столь безответственный шаг.
— Конечно же, нет… Только не вы. Простите меня, пожалуйста. Я бы очень хотела, чтобы наша беседа была более доверительной.
Мне пришлось ослабить давление и восстановить эмоциональный контакт. Резкие вопросы вызывали у пациента обострение. Сейчас главное — успокоить его и вернуть к нити повествования, тем самым позволив вернуть ту уверенность, с которой он начал рассказ. Меня же, как врача, тревожило не то, что пациент говорил обо всём этом с непоколебимостью, искренне веря в каждое слово. Он с фанатичным ожиданием ждал Судного дня, даже не пытаясь изменить свою жизнь к лучшему.
Однако были и положительные моменты. Рассуждая о том, что самоубийцы будут возвращены на землю в обличье животных, и противопоставляя это собственному жгучему желанию вернуться в родной мир, пациент навёл меня на мысль: больной не способен причинить себе вред. Он не лишит себя жизни, поскольку такой поступок навсегда закроет его душе путь домой.
Сирота вновь погрузился в пучину воспоминаний, и в его глазах, словно в двух мутных омутах, плясали тени прошлого. Голос его, подобно старой, заигранной мелодии, заскрипел, повествуя о днях, когда в его жизнь вошла статуэтка. Она проникла туда, как змея в райский сад, принося с собой яблоко раздора и безумия. Он говорил о ней с трепетным ужасом, как о про́клятом сокровище, способном отворить врата ада.
— Она манит меня, доктор, — шептал он, — как светлячок во мраке ночи.
В его рассказе реальность переплеталась с бредом, словно корни старого дерева, уходящие глубоко в землю и обвивающие гниющие останки. Он был пленником своего разума, узником собственных кошмаров, обречённым вечно блуждать по лабиринтам подсознания. Я слушала его внимательно, пытаясь разглядеть здоровый росток среди сорняков безумия, надеясь отыскать ключ к исцелению этой израненной души. Не желая накалять и без того напряжённую атмосферу, я мягко попросила Сироту вернуться к рассказу — к моменту, когда у окна незнакомой хаты маячила фигура пожилой женщины. Это помогло бы сместить фокус с его мистических теорий о смерти и вернуть разговор в русло хронологии его жизненного пути. С готовностью приняв мою просьбу, он продолжил свой рассказ.
— Моя жизнь — это симфония боли, — прохрипел он, — написанная безумным композитором и исполненная оркестром отчаяния. Но даже в самой мрачной мелодии можно услышать отголоски надежды, пусть и призрачной, словно луч света, пробивающийся сквозь грозовые тучи.
Приют
Глава 7. Злая игрушка брошенная добрым ребёнком
– Да будешь ты благословен, Отец Небесный, что извлёк отрока сего из царства теней! — восклицала она, и слова её звучали как погребальный звон по ушедшему и ликующая песнь о воскрешении.
Перекрестившись трижды, она, словно ища защиты у высших сил, потянулась той же рукой к рубахе и извлекла нагрудный деревянный крест, почерневший от времени и молитв. Прикоснувшись к нему губами, словно к источнику жизни, она, улыбаясь — улыбкой, пробившейся сквозь морщины, как луч солнца, — подошла к кровати. Присев на стул, она нежно взяла меня за руку, и тепло её ладони отозвалось во мне робкой надеждой.
– Кто ты, мальчик, и как оказался погребён под грудой земли и песка, где тебя обнаружил мой брат, шедший тем берегом к своему месту ужения? — спросила она, и в глазах её плескалось сочувствие.
Несмотря на шквал вопросов, я не сумел выдавить из себя ни слова. Горло пересохло от долгого, изнурительного бега, а язык прилип к нёбу. Проницательная старушка, поняв, что я не могу говорить, словно добрая фея, принесла благоухающую еду и безмолвно оставила меня наедине с собой.
На рассвете, как непрошеный гость, в хату вошёл милиционер в сопровождении женщины с неподвижным, каменным лицом. Она стала расспрашивать меня о происхождении.
– Кто твои родители, и где твой дом? – спрашивала она.
Но я молчал, как выброшенная на берег рыба, боясь снова угодить в лапы цыганского барона, о связях которого в милиции, словно эхо, напоминали слова ушедшего на небеса старика.
Не дождавшись ответа, они поступили как хищники с добычей: усадили меня в автомобиль и увезли в неизвестном направлении, оторвав от уютного дома и доброй старушки. Её силуэт удалялся и, наконец, растворился вдали у хутора, затерянного на краю света.
Дорога тянулась бесконечно, как река времени, и заняла почти весь день. К вечеру наш автомобиль, подобно загнанной лошади, въехал во двор обветшалого трёхэтажного здания. Внутри меня посадили за стол, сытно накормили, а после, не задавая больше никаких вопросов, проводили в комнату с кроватью и велели ложиться спать.
Дверь захлопнулась, и я остался один в комнате, погружённый в тусклый свет, словно в ожидании неизбежного. Несмотря на утомительный день, я ворочался на неудобной койке, как червь на крючке, размышляя о тревоге, терзавшей сознание, о месте, в котором оказался не по своей воле, и о людях, в чьи руки угодил. Ночь та была самой долгой, словно вечность, поскольку я медлил, не желая встречать рассвет. Но под утро организм, словно сломленная ветвь, не выдержал, и я внезапно провалился в сон, где ко мне в последний раз явился мой старик. Со счастливым выражением лица он, будто ангел-хранитель, не решался сказать что-либо, лишь под конец тихо произнёс на ухо:
— Вставай. Тук, тук, — и я проснулся, словно от удара молнии.
Через минуту раздался стук, и дверь в комнату приоткрыл человек, чьё лицо не выражало ничего, кроме вежливости. Он попросил меня пойти за ним. Пройдя по коридору, мы оказались в помещении, где меня уже ожидала та самая женщина, с которой я приехал. Она сразу же принялась донимать меня вопросами, пытаясь вытянуть хоть слово. Несмотря на натиск и угрозы, я по-прежнему оставался глух и нем.
Разочаровавшись, она кивнула в сторону того самого человека, который сопровождал меня, и без лишних слов покинула комнату. Дверь закрылась неплотно, и через щель я стал слышать разговор незнакомца и этой женщины.
— Что будем делать? — задала она вопрос.
После недолгой паузы прозвучал ответ:
— Может, он чего-то боится?
— Не знаю. Надо его определить в интернат, а там, если родители найдутся, будет хорошо.
— Я займусь этим вопросом. Постараемся на время пристроить его куда-нибудь.
Услышав слово «интернат», я содрогнулся, словно от ледяного прикосновения. Я слышал, что там с детьми обращаются плохо, издеваются, и потому начал обдумывать план побега из этого незнакомого места. По воле случая фортуна снова встала на мою сторону. Следуя за незнакомым, но приятным человеком, я оказался в буфете, где меня сытно накормили. После этого меня проводили в машину скорой помощи и отправили в больницу. Врач, осмотрев меня, увидел синяки и ссадины на теле и принялся допрашивать сопровождающего. После долгого разговора было решено оставить меня в больнице на обследование и лечение, чем я и воспользовался ночью. Спустившись в туалет на первом этаже, я выпрыгнул через окно на улицу и, оставшись незамеченным, сумел найти проход в ограждении и снова оказался на свободе.
На улице я чувствовал себя как рыба в воде, поскольку не представлял жизни без открытого неба над головой. Блуждал по лабиринту из бетона и стекла много месяцев, оставаясь в пределах города и не пересекая его границы. Бродил так до той поры, пока не был пойман за воровство тонко порезанного чёрного хлеба. В результате я опять оказался в руках милиции, где на этот раз суд постановил отдать меня на попечительство государства, приказав конвоировать беспризорника в городской детский приют.
В студёную зимнюю погоду милицейский «бобик» заехал во двор детского дома. Со скрипом открылась задняя дверь, и передо мной предстал толстый и грубый милиционер, чьё лицо было непроницаемо, как лёд.
— Выходи, сопляк, да поживее, времени в обрез, — скомандовал он.
Спрыгнув с машины, я оказался на мёрзлом снегу. Ветер, дувший в спину, пронизывал насквозь, поскольку одежда была рваной, а ботинки на ногах так и просились на починку.
— Чего стоишь как вкопанный, околеешь ведь. Давай живее топай за мной, пока по шее не получил!
Так, нехотя, я поплёлся по заснеженной дороге вслед за толстым и грубым милиционером. Приблизившись ко второму зданию, мы вошли внутрь, поднялись на второй этаж и оказались в коридоре, стены которого были окрашены в бело-зелёный цвет. Когда мы постучались в один из многочисленных кабинетов, оттуда послышался твёрдый командирский голос:
– Да, войдите!
Со скрипом двери, распахнутой рукой толстого милиционера, началась моя новая жизнь.
– Ну конечно, я вспомнил! Доктор, я вспомнил своё имя, которое мне дал «Очкарик», перед которым предстал в том кабинете.
Волнуясь, Сирота прервал свой рассказ и обратился ко мне. Я, в свою очередь, не смела сбивать его с ритма, вслух выразила восхищение, после чего он продолжил историю своей жизни.
– Вот видите, моей радости нет предела, теперь я смогу вас называть по имени.
– Предела нет даже у смерти. Доктор, я вспомнил!
Когда дверь приоткрылась, толстый милиционер вежливо произнёс:
– Разрешите войти, товарищ директор?
Оттуда без промедления послышался ответ:
– Товарищ капитан, прошу вас, проходите.
С этими словами я оказался перед худощавым и лысоватым человеком в очках, который обречённо произнёс:
– Я вижу, вы не один.
На что последовал более воодушевлённый ответ капитана:
– Так точно, вот постановление суда.
Достав из кармана запечатанный конверт, милиционер положил его на стол «Очкарику» и тем же радостным голосом добавил:
– В общем, к вам определили.
«Очкарик», взяв конверт в руки и кивая, с улыбкой на лице ответил капитану, но глядя мне в глаза:
– Хорошо, что определили. Добро пожаловать в наш общий дом, молодой человек!
После чего довольный сотрудник в форме пожал руку «Очкарику», а заодно легко похлопал меня по шее, пожелал удачи и с тем же скрипом двери исчез из вида, оставив меня одного в компании полного забот человека.
«Очкарик» пристально оглядел меня проницательным взглядом. Затем, взяв ножницы, он разрезал конверт и стал вчитываться в изложенные на бумаге слова, одновременно задавая мне вопросы:
– Давно по улицам ходишь?
— Я ответил, что давно, сколько себя помню.
— Здесь имя не указано. Звать тебя как?
Мой ответ был прост: я безымянный, у меня его никогда не было. На это «Очкарик» с тяжестью на сердце ответил:
— Ничего. Не имя делает человека, а его поступки. Ты согласен со мной, малец?
Я лишь с робостью кивнул и попросил его отпустить меня на волю. Но его ответ был таким, что я почувствовал в нём надежду на будущее:
— Не могу. Теперь я за тебя в ответе, и за имя твоё тоже. Давай выберем, какое тебе больше всего нравится.
После чего он стал перечислять имена. Я остановился на Иннокентии. Затем он начал перечислять фамилии, и я, не раздумывая, выбрал Жданова. «Очкарик» улыбнулся и воодушевлённо произнёс:
— Негоже быть с именем и фамилией, но без отчества. Так уж и быть, понравился ты мне, и потому отчество тебе дам своё.
Вот так я стал Иннокентием Николаевичем Ждановым. «Очкарик» подошёл ко мне, пожал руку и произнёс:
— Рад знакомству, молодой человек.
Благодаря его словам я нашёл свой дом, в котором впервые в жизни обрёл друзей и перед которыми дал обещание больше никогда не спасаться бегством.
Вскоре я влился в юный коллектив. До этого момента я был обделён общением со сверстниками и не понимал многих вещей, о которых они говорили. Но после недолгого промежутка времени всё встало на свои места, и меня уже было трудно выделить из малолетней толпы.
Самого старшего из нашей толпы звали Роберт. Он остался один несколько лет тому назад. Родители Роберта были военнослужащими и погибли на чужой войне в далёкой и незнакомой стране, выполняя интернациональный долг. Оставшись один, он так и не сумел найти общего языка со своими близкими родственниками, вследствие чего оказался в приюте для детей.
Следующего все звали «Падшим». Несмотря на столь удручающую кличку, он был самым умным из нас. О своём прошлом «Падший» не рассказывал ни слова; наверное, ничего хорошего в истории его жизни не было, потому он твёрдо решил забыть своё прошлое ради настоящего, в котором он жил, и будущего, куда смотрел с добрыми и воодушевлёнными надеждой глазами.
Третьего все кликали «Хромым». В отличие от «Падшего», он с радостью вспоминал свою прошлую жизнь. Родители его пьянствовали, пока однажды не случился пожар и барак, в котором они обитали, не сгорел дотла, забрав с собой его родителей. Мальчишка с сердцем льва до последнего пытался спасти хоть кого-то из них, вырвать их из огненной пасти, но пламя было сильнее его детских рук. Когда же жар лизнул его кожу, он прыгнул в ночь, разбив окно и раздробив кость ноги, словно хрупкий лёд. Врачи колдовали над ногой, но та стала короче на два сантиметра — клеймо «Хромого», печать трагедии на его судьбе.
«Косой» носил репутацию бунтаря с душой, израненной ненавистью к стране Советов. «Очкарик», блюститель порядка, грозился сдать его милиции, но «Косого» не пугали ни нравоучения, ни тюремные стены. Его прошлое было тайной, но ярость к «красной звезде» горела в нём ярче пламени. Он рвал полотно флага, словно сердце врага, своим верным перочинным ножом. И всё же за этой маской анархии скрывался парень с широкой душой: он делился последней крошкой и последней заначкой, словно грабил самого себя, чтобы одарить других.
«Ржавый»... Имя, словно клеймо, приклеившееся к его внешности. У него была рыжая шевелюра и лицо, усыпанное прыщами, — карта боли, которую он пытался стереть, выдавливая гнойники по вечерам и устраивая истерики в комнате. Его прошлое — болото, где вечно пьяные родители топили его в слезах и обидах. Однажды «Ржавый» выбросил отца из окна. К счастью, падение смягчил палисадник, но этот поступок стал ключом к новой жизни — детскому приюту. Здесь, в его стенах, он нашёл тишину, избавившись от кошмаров и пьяных криков, что терзали его ночами.
«Лапша»... Прозвище, данное за любовь к макаронам. В его прошлом, казалось бы, нет трещин. Родители живы и здоровы, но «Лапша» бежал из дома, словно от чумы, не объясняя причин. Побег за побегом, пока его не схватила милиция.
— Они мне ненастоящие родители! — вырвалось у него.
Правда, словно гром среди ясного неба, обрушилась на его голову: он приёмный сын, взращённый в любви и заботе. Но «Лапша» был непреклонен. Он отвернулся от них, пополнив ряды нашей компании. Приёмные родители осаждали его, приносили лакомства, умоляли вернуться, но «Лапша» оставался глух к их мольбам. Он мечтал найти своих «настоящих» родителей, словно искал потерянный рай.
«Малявка»… Самый юный, любимый всеми. Ему было всего пять-шесть лет, и прошлое его было чистым листом. Он помнил только маму, её нежный образ, её любящий взгляд. Ночами она приходила к нему во снах, и тогда, сквозь пелену грёз, он шептал четыре заветных слова: «Мама, я тебя люблю».
Вечером, когда команда «отбой» погрузила нас в полумрак, над нашими головами забрезжил тусклый свет, и завязалась недетская беседа.
Роберт с укором в голосе, словно зачитывая приговор, произнёс:
— «Лапша», зачем ты гонишь тех, кто принял тебя, обогрел? Они же любят тебя, хотят стать твоей опорой.
«Лапша», огрызаясь, словно дикий зверь, загнанный в угол, нехотя стал отвечать:
— Какое тебе дело до моей семьи? Я ищу свою, настоящую кровь!
В голосе его звенела сталь, готовая обрушиться на любого, кто встанет на пути.
Роберт с мудростью, выкованной годами скитаний, стал развивать возникший разговор:
— Странный ты, «Лапша». Нам идти некуда, а у тебя есть дом, есть те, кто заменили тебе родителей. Пусть не родные по крови, но любящие сердцем. Знаешь, что я думаю? Даже если ты найдёшь этих, настоящих, которые дали тебе жизнь, допустим, они ещё дышат этим воздухом… Что ты им скажешь? «Здрасьте, мама и папа, я — ваш потерянный сыночек!» Нет, друг мой, твои родители — те, кто ищет тебя и ждёт твоего возвращения, а не те, кого ты пытаешься выкопать из пыли прошлого.
«Лапша», погружённый в пучину раздумий, молчал так долго, что тишина наполнилась гулом, словно в ушах после взрыва. Казалось, всё вокруг замерло, уснуло вечным сном. Но вот, наконец, из этой бездны молчания вырвался хриплый ответ:
— Легко тебе говорить, попробуй сам побывать в моей шкуре. В прошлый Новый год к отцу пришли его дружки праздник отмечать. А он, как всегда, в запое — неделями не просыхал. Не подумайте плохого: в таком состоянии он и мух не обидит, грубых слов не скажет. Сидели они, разговаривали, и один из них давай его стыдить: «Завязывай, мол, с этой отравой, до могилы так дойдёшь». А отец ему в ответ — резко: «Да поймите вы, я пью не от радости, а от обиды! Чем я Бога прогневил, что не могу своего ребёнка иметь?» А я стоял за дверью, и каждое слово, как кинжал, в сердце вонзилось. Тогда я и понял — я просто подкидыш. Понимаете? Чужой я им, и они мне чужие.
«Хромой» вздохнул, словно поднимая неподъёмный груз:
— Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, братец. Я тебя понимаю. Мне тоже доводилось слышать такие слова, только не из-за двери, а глядя прямо в глаза родителям. И вот, их больше нет, и вроде бы всё должно наладиться, да только не тут-то было. Ни дня не проходит, чтобы я о них не вспоминал. Жаль, что тот пожар их души унёс. Мы с тобой похожи, «Лапша». Только разница в том, что у меня были свои родители, пусть и нелюбимые, а у тебя — чужие, но любящие. Поверь мне: как ни крути, конец один будет. Потеряешь — и совесть тебя сожрёт.
И снова тишина… Только «Малявка» ворочается в своей кроватке, скрипит ею, нарушая это кладбищенское спокойствие.
«Лапша», словно ища спасения в чужих советах, произнёс:
— А вы бы что сделали на моём месте?
Снова голос разорвал тишину — обращённый ко всем и ни к кому конкретно.
«Ржавый» с ядовитой усмешкой ответил:
— Да чтоб я ваши лица век не видел! Спал бы сейчас в мягкой постели, смотрел «Спокойной ночи, малыши» и не думал бы, как этого поросёнка Хрюшку на вертеле жарить.

