Дом с сухими травами
Дом с сухими травами

Полная версия

Дом с сухими травами

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

На крашеный пол падали сухие, аккуратно срезанные человеческие ногти.

А затем из-за балки, из самого густого, смоляного мрака чердачного лаза, вырвался шепот. Это был не голос матери. Не голос Фёклы.

Это был чистый, прозрачный шепоток семнадцатилетней девки, баюкающей убаюканное дитя:

Не зашивай... Варварушка... Живая я... Под полом живая...

Лампа в руке Варвары вспыхнула синим чадящим пламенем, силикатное стекло лопнуло со слитным хрустом, и горница погрузилась в полную, непроглядную тьму.

Глава 3. Не болезнь

Утренний свет над Липовым Яром вставал не белым — тусклым, сизым, цвета оловянной мыльницы. Мороз за ночь затянул низменности у Вежи плотным, чадным инеем, отчего избы на яру казались вырезанными из сухой сосновой коры и брошенными на куделю.

Изба Рябининых стояла на самом краю деревни, у овражного колодца, чей ворот оброс кривыми, синеватыми сосульками. В горнице пахло незамешанным овсяным пойлом, кислым ржаным опаром и слежавшимся, сырым козьим пухом.

Варвара поставила свой никелированный земский саквояж на края чисто вымытого, но потемневшего от времени дубового стола. Защелка замка щелкнула сухим, стальным звуком — единственный чужеродный, городской звук в этой застывшей полутьме.

Фёкла сидела на лавке под иконами, прижав лопатки к бревенчатой стене. Ее плат сполз на плечи, открывая широкую, багровую от мороза шею и тяжёлый подбородок. Глаза бабы были сухи, воспалены, с тонкими, чернеющими ниточками лопнувших сосудов на склерах. На нижней губе, прямо по сухой обветренной коже, всё так же набрякала ровная, темно-бурая полоса — похожая на незаживший, натянутый стежок.

— Не крутись, Василевна, — суховато, ровным голосом врача произнесла Варвара, расстёгивая манжеты коричневого платья и заворачивая рукава по локоть. — Давай по порядку. Повитушьи сказки оставим Мирону, а мы с тобой люди взрослые.

Фёкла молчала. Пальцы ее коряво, судорожно сжимали край домотканого половика.

Варвара достала из саквояжа узкое медицинское зеркальце на серебряной ручке и плоский металлический шпатель. Промыла сталь спиртом из пузырька — острый, резкий запах карбола и ректификата мгновенно перебил сухой травяной дух горницы.

— Открой рот. Сделай вдох.

Фёкла не шелохнулась. Глаза её замерли, уставившись на угловой сундучок.

Варвара мягко, но непреклонно перехватила её за подбородок левой рукой. Кожа Фёклы была горячей, суховатой, с лихорадочным, рваным пульсом на сонной артерии. Варвара ввела шпатель, отдавила тяжелый, шершавый язык вниз и поднесла зеркальце к самому зеву.

В горле не было ни сероватых дифтеритных пленок, ни малинового отека скарлатины, ни рыхлых гнойных пробок крупа. Слизистая оболочка глотки выглядела почти здоровой — чуть бледнее нормы, прочерченная тонкими синеватыми венками. Гортань, язычок, небные дужки — всё находилось на своих местах, не деформированное болезнью, не изъеденное язвой.

Физически Фёкла Рябинина была абсолютно здорова.

— Вдохни, — повторила Варвара, глядя в глубину зева через круглое зеркальце. — Скажи «а-а». Напряги связки.

Фёкла судорожно глотнула. Ее кадык дернулся вверх и вниз, под кожей шеи натянулись жесткие струны сухожилий. Из глубины гортани вырвался лишь глухой, сухой сип — так шуршит сухая солома, когда по ней проводят кожаным сапогом.

— Ещё раз, — настойчиво нажимая шпателем, проговорила Варвара. — Сделай усилие.

Фёкла зажмурилась. Из-под вечно опухших век брызнули мелкие, злые слезы. Мышцы ее челюсти перекосило судоргой, рот раскрылся шире, чем может раскрыть человек без боли, и из самой глубины здорового, чистокровного гортанного зева вырвался звук.

Это снова был не её голос.

Звук был чистым, девичьим, звонким, прохладным, словно над замерзшим оврагом звякнуло подсеченное льдинкой ведро.

Аку-у-лина... — пропел этот чужой, невинный девичий голос, растягивая гласные с тихой, почти ласковой тоской. — Акулинушка...

Шпатель в руке Варвары звякнул о зубы Фёклы.

Варвара дернула руку назад. Фёкла мгновенно захлопнула рот, зубы щелкнули с сухим хрустом, капля сукровицы с выступившей красной линии на губе упала на белое полотно Варвариного фартука.

В горнице снова стало тихо. Слышно было только, как за печкой сыпется в щель подпола сухой суглинок да в окне тихонько дребезжит одинарное, тусклое стекло.

Варвара стояла над немой бабой, чувствуя, как у нее самой под ложечкой сводит ледяным, тяжелым спазмом. Медицинский опыт, Пермская практика, наставления профессора земской медицины — всё рушилось перед этой бледной, чисто протертой глоткой, из которой только что прозвучало чужое имя.

— Горло здорово, — выдохнула Варвара, и её собственный голос прозвучал суше обычного. — Боль не там.


Варвара опустила шпатель в стеклянный стакан со спиртом. Провела пальцами по вискам, переводя дыхание, а затем достала из саквояжа сафьяновую тетрадь в тёмном переплете и стальное перо.

— Хорошо, — сказала она, становясь перед Фёклой и смотря ей прямо в водянистые, полубезумные глаза. — Говорить ты не можешь. Или тебе не дают. Но слух у тебя есть. Слышишь меня?

Фёкла едва заметно, дрожащим подбородком, кивнула.

— Рукой двигать можешь? Напишешь?

Варвара обмакнула перо в пузырек с чернилами, положенный на край стола, и протянула его женщине вместе с чистым листом плотной обёрточной бумаги.

Фёкла уставилась на перо с таким страхом, словно ей протягивали раскаленный гвоздь. Рука ее — корявая, с потемневшими от осенней копки картошки ногтями — тряслась так, что чернильная капля сорвалась с пера и упала на бумагу ровной, черной бляшкой.

— Пиши, Василевна, — нажимая на её плечо, проговорила Варвара. Голос её звучал строго, бескомпромиссно. — Напиши, что случилось в ночь, когда умирала мать. Что у тебя с губой? Это порча? Отрава? Или вас кто-то запугал?

Фёкла судорожно перехватила перо обоими руками, точно ложку. Сталь с сухим, рваным скрежетом впилась в оберточный лист.

Скр-р-р... кхр-р...

Пальцы женщины двигались дёргано, шарнирно, словно ими управляли извне — не через мозг и нервы, а натягивая невидимые суровые нити прямо за суставы. Первые буквы вышли корявыми, гигантскими, прорывающими бумагу до стола.

Варвара наклонилась над её плечом, следя за движением стального пера.

Фёкла вывела:

Н Е

Пауза. Перо задрожало над бумагой, роняя мелкие брызги. Фёкла тяжело, с сипом вздохнула, из её носа потекли сукровичные сопли, омывая красную линию на нижней губе.

Вторая строка легла ниже, ровнее, словно написанная чужим, аккуратным девичьим почерком, какого у неграмотной Фёклы никогда не было и быть не могло:

Б О Л Е З Н Ь

Варвара замерла. Черный адгезивный след букв горел на серой бумаге, точно выжженное клеймо.

— А что это? — тихо, понизив тон, спросила Варвара. — Кто это делает?

Фёкла затрясла головой. Перо снова заскребло по бумаге, вычерчивая строчку с дикой, лихорадочной скоростью. Сталь рвала волокна, чернила расплывались бурыми пятнами, но имена проступали четко, одно за другим:

А К У Л И Н АМ И Р О НА Р И Н А

На слове «Арина» перо переломилось со слитным сухотным хрустом. Чернильный пузырёк на столе тихо, самовольно звякнул и дал трещину — тонкая черная струйка потекла по дубовой доске к краю стола, капая на пол: кап... кап... кап.

Фёкла выронила сломанный пенек пера, закрыла лицо испачканными в чернилах и сукровице ладонями и осела на лавку, сотрясаясь в бесшумном, сухом плаче. Из ее зажатого рта не вырывалось ни звука — лишь воздух с свистом входил и выходил сквозь сжатые ноздри.

Варвара взяла лист, поднесла к свету окна.

Три имени. Три участника. Акулина — пропавшая невеста. Мирон — волостной староста. Арина — её собственная, вчера погребенная мать.

— Какая связь между ними, Фёкла? — Варвара схватила плечо немой женщины, встряхивая её. — Говори! Или пиши! Какая связь?!

Фёкла не ответила. Она только судорожно указала пальцем в сторону мутного, покрытого узорами инея окна.


Варвара выскочила на крыльцо избы Рябининых.

Морозный воздух после удушливой сырости горницы ударил в легкие, точно обжег ледяным купоросом. Варвара жадно вдохнула, натягивая на плечи суконную тальму.

На белом, свежевыпавшем ночном насте, тянувшемся от палисадника Фёклы прямо к оврагу и дальше — к чернеющей на дне реке Веже, отпечатались следы.

Это были не следы мужицких сапог и не отпечатки бабьих поршней.

По чистому, вымороженному снегу шли следы босых человеческих ног.

Следы были узкими, девичьими, с четко пропечатавшимися пальцами. Человек шёл легко, не торопясь, ступая прямо по колеящему насту. Но странно было не это.

Вокруг следов снег не был подтаявшим — он был выжжен. Край каждого отпечатка подернулся тонкой, буро-жёлтой ледяной корочкой, словно нога, ступавшая здесь, была раскалена, как печной колосник.

Варвара сделала пять шагов по следам. Ноги в земских ботинках проваливались со скрежетом, а эти босые отпечатки лежали на самой поверхности наста, не проламывая хрупкий наст.

Следы вели к реке. Туда, где среди ивняка чернела крыша заброшенной бани Мокеевых.

— Варвара! — просипел сзади чей-то голос.

Варвара резко обернулась, рука её автоматически легла на сумочку с медицинскими инструментами.

Из-за угла соседнего хлева выпростался Мирон Кочергин. Староста был в своей неизменной волчьей дохе, на голове — каракулевая шапка, в руке — тяжелый кнут с железным набалдашником на рукояти. Лицо у Мирона было красным, дышало перегаром и морозом, а маленькие глаза смотрели на Варвару с холодной, прищуренной злобой.

— Ты чего тут вынюхиваешь, Петровна? — громко, на весь переулок спросил Мирон, подступая к ней. Снег под его тяжелыми сапогами хрустел сухменным, размашистым звуком. — Я ж тебе по-русски сказал: нечего бабам голову морочить. Фёкла дура, у неё кликушество от поста началось. А ты ей чернила суешь!

— У Фёклы нет кликушества, Мирон Евсеевич, — Варвара выпрямилась, выравнивая дыхание и глядя старосте прямо в переносицу. — У Фёклы немота. И не у неё одной. В деревне ещё три бабы замолчали. Вы почему уездного врача не вызваете? Почему земству не донесли?

— Земству? — Мирон суховато оскалился, показывая желтые, редкие зубы. — Земству тут делать нечего. В Липовом Яру свой уклад. Если бабы дурят — мы их молитвой да постом в чувство приведем. А будешь бунт сеять — я тебя сам на телегу посажу да за Вежу вышлю. Поняла?

— Вы не имеете права...

— Я тут право! — звякнул староста, шагнув вплотную. От него разило дегтем и сырым звериным мохом. — И мать твоя это знала. Спала да ела с нашего хлеба, а ты уехала в Пермь, книжек начиталась — и умной стала? Помяни мое слово, Варвара: уедешь отсюда живой — радоваться будешь. А останешься — пожалеешь, да поздно будет. Рот-то он у всех один. Зашить его — дело нехитрое.

Мирон развернулся и пошел к волостному правлению, тяжелея плечами и цепляя кнутом заборные колья.

Варвара осталась одна на перекрестке.

Она повернулась к окну избы Фёклы. За немытым, покрытым узорами стеклом стояла сама Фёкла.

Женщина не плакала. Она прижала обе ладони к стеклу изнутри горницы и тихо, беззвучно билась лбом о раму.

Тук... тук... тук...

И на заиндевевшем стекле от её горячего дыхания проступали два слова, выведенные пальцем с внутренней стороны:

НЕ ИЩИ

А с реки Вежи, от чёрной, занесенной снегом бани Мокеевых, потянул ледяной, размашистый ветер. Он принес с собой звук, от которого у Варвары окончательно захолодело в груди.

Это был сухой, чистый звук протягиваемой через дерево нити.

Ш-ш-ш... хрусть.

Звук шел не с реки. Он шел прямо из её собственного саквояжа, стоящего на крыльце Фёклиного дома.

Глава 4. Женщины замолкают

У Никифора-кузнеца из трубы дым не шёл с самого полудня.

В Липовом Яру это было знамением почище затмения: горн у Никифора не гас тридцать лет подряд, от первого осеннего заморозка до схода льда на Веже. В кузнице всегда ухали мехи, тяжело и ритмично стукал о наковальню шестнадцатифутовый ручной молот, а в воздухе над прибрежным оврагом висел сухой, кислый чад палёного конского копыта, угля и дегтя.

Варвара подошла к кузнице, когда сизые, вымороженные сумерки только начинали набрякать над рекой.

Ворота низкого, рубленого из осинового коряжника строения были распахнуты настежь. Внутри чернела наковальня, похожая в темноте на притаившегося кабана, и остывающее корыто с закалочной водой. На его поверхности уже завязалась мутная, сероватая ледяная плёнка, в которой застряла угольная стружка. На каменном поду горна лежал пепел — холодный, мелкий, цвета слепой известки.

Сам Никифор стоял у устья печи. В промасленной кожаной безрукавке, вымазанной сажей, с голыми, обросшими густым рыжим волосом руками, он неподвижно сжимал в кулаке клещи с зажатым в них полосовым железом. Заготовка остыла, потемнела, потеряла малиновый сок и стала обычным плоским куском чугуна, но кузнец всё дергал и дергал её в холодных углях, точно силился высечь искру из мертвечины.

— Никифор, — окликнула его Варвара, не переступая порога.

Кузнец не обернулся. Его широкая, горбатая от многолетней ковки спина тяжело вздымалась.

— Иди в избу, Петровна, — просипел он, не поворачивая головы. Голос его, обычно зычный, прокуренный махоркой, прозвучал глухо, будто из пустого бочонка. — Марфа там. Ей карга какая-то горло перетянула. Я шесток выскреб, горн залил, а толку... Не ковкое дело. Не железное.

Варвара поднялась по трем высоким сосновым ступеням кузнецовой избы.

В горнице разило незамешанным овсяным пойлом, прелым ржаным опаром и кисловатым духом сырого козьего пуха. На столе под лампадой «молния» стояла глиняная миска с остывшей лемешкой. Поверхность каши покрылась плотной заветренной коркой, и ровно посредине её застряла крупная, черная муха — не живая и не отравленная, а застывшая с растопыренными крылышками, словно её прихватило морозом прямо на лету.

Марфа сидела на крайчике лавки под божницей, прижавшись лопатками к сухим бревнам стены.

Ей было тридцать пять, баба дюжая, с широкой костью и тяжелыми румяными щеками, которая в обычные дни покрикивала на мужа так, что слышно было на другом берегу Вежи. Сейчас Марфа казалась уменьшившейся вдвое. Поверх шерстяного серого платка у неё была намотана суконная покромка, а обе ладони с расплющенными, сбитыми о железо ногтями она судорожно прижимала к нижней челюсти.

— Сними руки, Марфа Василевна, — сказала Варвара, ставя саквояж на угол стола. Защёлка замка звякнула сухо и остро. — Дай я погляжу.

Марфа повела глазами. Глаза у неё были глубокие, белки налились сукровичной сеточкой, а зрачки расширились до самого края радужки, став совсем черными, как колодезная вода. Она тяжело, со свистом качнула головой.

— Сними, кому говорю. Я с утра у Фёклы была. Если вы тут всей деревней лихорадку из болота натянули — так её выпоить надо, а не руками горло зажимать.

Варвара подошла ближе, расстёгивая манжеты строгого земского платья и засучивая рукава до локтей. Кожа у неё на руках была бледной, чистой, с запахом карболовой кислоты, резко выделявшимся на фоне душного печного чада.

Она насильно перехватила мозолистые запястья Марфы и отвела их от лица.

Марфа не вырывалась, но из её зажатого рта вырвался короткий, влажный щелчок — точно пузырь лопнул на болотной тине.

На нижней губе бабы, прямо по сухой, потрескавшейся на морозе коже, тянулась тонкая, красно-бурая линия. Она шла от правого уголка рта к самому подбородку, ровная, безупречная, словно её вычертили под линейку суровейшей нитью, пропитанной воском и запёкшейся кровью. Из мелких пор вдоль этой линии выступали крошечные, росяные капельки мутной сукровицы.

— Не болит? — тихо спросила Варвара, нащупывая левой рукой пульс на сонной артерии.

Пульс был ровный, чуть замедленный, с редкими, тяжелыми толчками. Температуры не было.

Марфа отрицательно качнула головой.

— Верещит? Жжёт?

Женщина закрыла глаза и закивала — часто-часто, со слезой.

— Открой рот. Сделай глубокий вдох.

Варвара достала из саквояжа никелированный шпатель и поднесла его к губам Марфы. Сталь была холодной. Едва лезвие коснулось края подбородка, Марфа судорожно дернулась, мышцы её челюстей стянуло спазмом, и рот раскрылся с сухим, хрустящим звуком — так трещит сухая берёста на печном розжиге.

Варвара отдавила язык вниз, всматриваясь в глубину зева.

Глотка была чистой. Ни серых дифтеритных пленок, ни малинового отека скарлатины, ни разросшихся, гнойных миндалин. Слизистая выглядела бледной, суховатой, с тонкими, почти белыми ниточками вен. Воздушные пути были полностью открыты. Физиологически Марфа Рябова была совершенно способна говорить, кричать, петь колыбельные.

Слово осталось. Голоса не было.

— Скажи «а-а», — настойчиво нажимая шпателем на корень языка, проговорила Варвара. Голос её прозвучал строго, по-городскому, выбиваясь из тишины горницы. — Напряги связки, Марфа. Сделай усилие!

Марфа натужилась. Лицо её багровело, на висках набрякли темные вздутые жилы, из уголка рта пошла тонкая слюнная нить. Она пыталась вытолкнуть воздух сквозь смыкающуюся гортань.

И вдруг из глубины её чистого, здорового, не задетого болезнью горла вырвался звук.

Это не был человеческий голос. И не рев, и не стон.

Из Марфы вырвался длинный, металлический скрежет — точно ржавым напильником с размаху провели по внутренней стороне чугунной наковальни. З звук прошел по горнице, отозвавшись дребезжанием в лампаде и сухим треском в рассохшихся бревнах перекрытия.

Кхр-р-р-р...

Марфа с диким, звериным вскриком вырвала шпатель из рук Варвары. Инструмент отлетел под печь, звякнув о чугунок. Баба упала на лавку, уткнувшись лицом в суконную подушку, и забилась в бесшумном, сухом плаче. Ее широкая спина ходила ходуном, но из горла вылетал лишь ровный, стерильный выдох: х-х-х... х-х-х...

Варвара стояла над ней, чувствуя, как под ложечкой у неё оседает тяжелый, ледяной спазм. Руки её, привыкшие к земским пологим и резаным ранам уральских рабочих, мелковато задрожали.

В этот момент в дверях горницы появился Никифор. Он держал в руке упавший молот — держал за самое топорище, тяжело наклонившись вперед.

— Что? — спросил кузнец, уставившись на Варвару пустыми, оловянными глазами. — Лекарство дашь? Или резать будешь?

— Горло чистое, Никифор, — выдохнула Варвара, заставляя себя выпрямить спину. — Болезни в плоти нет. Это нервное... от испуга или от угара.

Никифор коротко, безрадостно усмехнулся. Слюна на его нижней губе запеклась черной крупой.

— От угара, говоришь? Она с утра из избы не выходила. А перед тем, как замолчать, у заплота стояла. К реке смотрела. Там, говорит, девка в белом платке по перволедью идёт. Без сапог. По воде шкандыбает, а под ногами лёд даже не прогибается.

Варвара медленно повернулась к кузнецу.

— Какая девка?

— Известно какая, — кузнец бросил молот на пол. Тяжелое железо ударилось о сосновую половицу с глухим, окончательным звуком — бум. — Вяземских девка. Акулина. Которую мать твоя, Арина Мокеева, три года назад в старой бане зашивала, чтоб она про вывезенных детей на сходе не вздумала тявкнуть.

В горнице мгновенно стало так тихо, что было слышно, как под печью, где лежала углистая труха, сухо и ритмично точит дерево сверчок.

Тук. Тук. Тук.

А затем из печного чела — из самой глубокой, черной сажи, куда не заглядывало солнце, — донесся звук.

Ш-ш-ш... хрусть.

Звук был настолько четким, что Варвара физически ощутила, как по её собственной нижней губе прошел сухой, ледяной сквозняк — словно кто-то с той стороны стены протянул длинную вощеную нить сквозь сухую древесину и с нажимом потянул за узел.


К третьему часу пополудни мороз затянул Липовый Яр глухим, сизым саваном.

Снег не падал — из низкого, тучного неба сеялась мелкая, как сухая соль, ледяная крупа. Она кружила над замерзшими огородами, укладывалась в колеи проезжей дороги и со звонким, сухим шелестом билась о бревенчатые стены изб.

Овражный колодец, где сходились три деревенские улицы, оброс сухими голубыми сосульками. Деревянный сруб, выложенный из моренного дуба ещё при деде Мирона, потемнел от влаги и покрылся толстым слоем кудрявого инея.

Здесь собрались бабы.

Их было десятка два. Они ждались у ворот вдовы Пелагеи, пряча руки в рукава овчинных шуб, зябко переступая ногами в дырявых чесаночных чесанках. Избы вокруг молчали, но над колодцем висел густой, тревожный шепоток — так шуршит сухой камыш у берега Вежи перед ледоставом.

Варвара подошла к колодцу, пробиваясь сквозь толпу. Бабы расступались неохотно, с глухим, враждебным ропотом, шарахаясь от её земского саквояжа, точно в нём лежала зараза.

На перевёрнутой дубовой кадке возле сруба сидела Пелагея — вдова с заворского края, поднявшая в голодный девяносто второй год трёх сирот. На руках у неё лежал суконный плат, но лицо было открыто.

Нижняя губа Пелагеи была перечеркнута такой же бурой, набрякшей строчкой, какая горела на Марфе. Но у Пелагеи шов пошёл дальше: красная линия огибала уголок рта, поднималась к щеке и терялась под ухом, превращая её щеку в подтянутую, перекошенную маску.

Рядом, прижавшись к колодезному вороту, стояла Аксинья — молодуха из бедняков, обвенчанная только этой осенью. В её русых косах ещё алела праздничная девичья лента, но сама Аксинья смотрела перед собой пустеющими, оловянными глазами, а её белые, тонкие пальцы судорожно впились в инеистые зубцы сруба.

— Куда прешь, Петровна? — выкрикнула из толпы Степанида, кривоглазая баба в поддёвке. — Нечего тебе тут делать! Мать твоя беду накликала, а ты теперь сундучком своим замазывать пришла?

— Расступитесь, — твердо сказала Варвара, становясь между Пелагеей и Аксиньей. — Я фельдшер. У этих женщин нарушена нервная проводимость. Если вы будете их на морозе держать — у них лица навечно перекосит!

— Не нервная у них проводимость! — подала голос другая молодуха. — Они имя Акулины вслух вспомнили! Пелагея у колодца про детей оговаривалась — и на тебе! А Аксинья только слово «прииск» произнесла — и губа треснула!

Варвара опустилась на одно колено перед Пелагеей.

— Пила воду? — спросила она, беря вдову за ледяное, заскорузлое запястье. Пульс у Пелагеи пробивался редкими, напряженными толчками.

Пелагея кивнула.

— Глотать можешь?

Вдова подняла с земли деревянную кружку, набрала из ведра мутной, речной воды и попыталась сделать глоток.

Вода не пошла. На уровне гортани у Пелагеи что-то замкнуло, она с сухим, горьким хрипом выплюнула воду прямо на снег. Запёкшийся наст темно пожелтел, и на нём от выплюнутой воды выросли крошечные, игольчатые ледяные кристаллы.

— Вода какая? — Варвара наклонилась к самому её лицу. — Горькая? Солёная? Пахнет?

Пелагея подняла руку. Ее мозолистый, сухой палец вычертил в воздухе перед лицом Варвары ровную, прямую линию — от губ к подбородку.

А затем из её зажатого, перекошенного швом рта вырвался звук.

Это был голос Арины Мокеевой.

Чистый, певучий, старинный голос умершей матери Варвары, с характерным оканьем и глубоким грудным нажимом, который Варвара слышала всю свою жизнь.

Не ищи, Варварушка... — произнёс этот голос из горла немой вдовы Пелагеи. — Не ищи, доченька... В Веже вода глубокая, у неё дно каменное... Всех прикроет.

Бабы вокруг охнули и шарахнулись назад. Степанида истово, трижды перекрестилась, оставив на суконном платке след от сажи.

Варвара замерла. В груди у неё опустилось что-то тяжелое, холодное, точно чугунная гиря. На мгновение ей показалось, что перед ней сидит не Пелагея, а сама мать, поднявшаяся из свежей кладбищенской глины и одетая в вдовьи обноски.

В этот момент со стороны волостного правления донесся тяжелый скрип подрезов.

По улице ехала телега Мирона Кочергина. Староста сидел впереди, развалившись на волчьей дохе, держа вожжи в мохнатых рукавицах. На поясе его звякала тяжелая, кованая связка ключей от волостного амбара и церкви. За телегой шли три мужика с дубинами — кузнец Никифоров брат, Федюшка-могильщик и угрюмый лесник Елисей Вяземский, брат пропавшей Акулины.

Телега остановилась у самого колодца, перегородив дорогу.

Мирон спрыгнул на снег. Его круглое, сытое лицо с седеющими бровями дышало морозом и крепким, неочищенным первачом. Маленькие, въедливые глаза старосты мазнули по Варваре с сухой, хозяйской злобой.

— Разходись, бабы! — громко, на весь переулок гаркнул Мирон, играя тяжелым кнутовищем. — Чего встали? У вас в избах скотина непоена, а вы тут кликушество разводите! Федюшка, баб по домам разгони!

На страницу:
2 из 5