
Полная версия

Денис Сытин
Дом с сухими травами
Глава 1. Чужим голосом
Колёса телеги с тяжёлым, хрустящим визгом дробили подмёрзшую грязь. Завитки изморози облепили оси, и каждый оборот отозвался в затылке Варвары дятловым, сухим стуком.
Липовый Яр открывался не сразу. Сначала из серого, набрякшего речной сыростью тумана выпросталась кромка чернеющего ельника, потом — изгиб Вежи, обставленный косматыми от инея ивами, и лишь за ними, на высоком яру, проступили бревенчатые крыши. Деревня стояла затаившись, точно зверь в норе, прижав подворья к самой круче.
Варвара поправила на плечах плотную суконную тальму, поглубже втянула подбородок в вязаный шарф. Воздух пах вымороженной полынью, конским потом и горчащим дымком сырых сосновых дров — густым, въедливым запахом низовых прикамских селений, который она, казалось, вытравила из памяти за годы учебы и фельдшерской практики в губернии. Оказалось — не вытравила. Он въелся в кожу с детства, под ногти, в самые поры.
— Не торопится лошадёнка-то, — просипел возница, старый дед Антип, не оборачиваясь. Полы его промасленного тулупа потемнели от мокроты, а от загривка разило прелой соломой. — Чует, поди, Куда везёт. К покойнику скотина всегда шагом идёт, ногу бережёт.
— Она не к покойнику идёт, дед, — суховато ответила Варвара. Голос её, отвыкший от долгого молчания на холодном ветру, прозвучал ломко. — Она в деревню идёт. А мать я сегодня же заберу и предам земле.
— Экая скорая, — Антип сплюнул через борт телеги в пожухлый полынок. Слюна темно пожелтела на сизом насте. — Мать-то твоя, Арина, не простая баба была. Повитухой тридцать лет держала Яр, ни одной роженицы на тот свет без сроку не отпустила. А сама вот... без срока и ушла. Свернулась за одну ночь, как листок ожоговый. Ты думаешь, предашь земле — и шито-крыто? В Яру земля-то с памятью, девка. Она проглотить-то проглотит, да не сразу переварит.
Варвара не ответила. Под пальцами в суконном кармане лежал маленький мешочек с высушенным корнем валерианы и пузырёк с карболовой кислотой — скромный арсенал земской повитухи, привезённый из города. Она верила в чистые бинты, в раствор сулемы и в правильное предлежание плода. В «память земли» и деревенские басни она верить отучилась в первый же год работы на прииске под Пермью, где человеческое мясо рвалось о шурфы без всякого волхования, от простой пьяной халатности и дурного крепежа.
Телега миновала крайние избы. Липовый Яр молчал.
Это молчание не было покойным тихим сном утреннего села. Избы с заколоченными или глухо закрытыми ставнями смотрели на проезжую дорогу с подслеповатым, упрямым подозрением. Ни дыма из иных труб, ни собачьего лая, ни девичьего смеха у колодца. Лишь у ворот подворья Кочергиных прошмыгнула баба в тёмном платке, таща намытый в проруби чубук; заметив Варвару, она не поклонилась, не остановилась спросить о дороге, а метнулась в калитку, задвинув засов с сырым, плотным щелчком.
Варваре исполнилось двадцать пять, но сейчас, под этим тяжелеющим взглядом закрытых окон, она снова почувствовала себя девчонкой, которую мать заставляла до рассвета выскребать деревянный пол горницы песком добела.
— Куда править-то? — спросил Антип, придерживая вожжи на развилке. — К церкви или в материнский дом?
— К церкви Николая Чудотворца, — отрезала Варвара. — Мать оттуда выносить должны. Отпевание утром назначали.
— Назначали-то назначали, — пробормотал старик, и в его сиплом голосе перекатилась острая, мелкая дрожь. — Да опевать-то кому? Отец Савватий от страха третьи сутки ладаном упивается, из кельи не выходит.
В этот момент над деревней, взрезая морозное марево, ударил колокол.
Звук был густой, медно-тяжёлый, прокатившийся над нахмуренными крышами и застывшей Вежей. Он прошёл по хребту ледяной судорогой. Варвара вскинула голову, всматриваясь в чешуйчатый купол деревянной колокольни.
Колокол ударил второй раз. Звонарь бил в перебор — медленно, по-покойному.
Бум...
И вдруг, на третьем замахе, звук не родился. Звонарь, должно быть, ударил в язык, но вместо метеоритного медно-чистого гула над Яром пронёсся короткий, плоский хруст — будто сухая кость переломилась в суставе.
Гудение пресеклось на полуноте. Воздух над колокольней мгновенно осел, опустел, оставшись стерильно тихим.
Антип судорожно перекрестился, выпустив из пальцев веревочные вожжи. Лошадь остановилась сама собой, всхрапнув и выставив уши.
— ВсЁ, — шепнул старик, и губы его бескровно подобрались к деснам. — Замкнуло.
В притворе церкви пахло сухой известкой, овечьим тулупным потом и прогорклым постным маслом. Свет пробивался сквозь узкие, покрытые морозным узором оконца косыми, мутными столбами, в которых медленно кружилась серыми хлопьями пыль.
Арину Мокееву положили посреди горницы храма в простом сосновом домовище, едва оттёсанном топором.
Варвара подошла к гробу не колеблясь, хотя собравшиеся у стен женщины отхлынули, зашуршав юбками, словно сухая листва от порыва сквозняка.
Мать лежала неподвижно, сложив на груди тёмные, с узловатыми суставами пальцы. Лицо её, при жизни сухое и жёлтое от постоянного дыма печи да травных отваров, сейчас казалось вылепленным из подтаявшего воска. Но Варвару поразило не это. Не морщины и не скорбная складка у рта.
Губы Арины были сжаты с такой нечеловеческой, судорожной силой, что синеватая кайма их почти исчезла, превратившись в тонкую, запёкшуюся нить. При жизни мать любила говорить — певуче, с заговором, с переливом, как умеют только старые повитухи, баюкающие роженицу в потухающей бане. В гробу же она смотрелась не умершей, а заставившей себя замолчать.
— Не обмывали её толком, — шепнул за спиной отрывистый, сиплый голос.
Варвара обернулась. Рядом стоял отец Савватий. Священник казался постаревшим на десяток лет: риза на нем висела мешком, под глазами набрякли бурые мешки, а от длинной, плохо расчёсанной бороды разило не церковным миром, а крепким, неочищенным первачом. В руке он сжимал кадило, но углей в нём не было — металл был холоден и тёмно поблёскивал.
— Почему не обмыли? — спросила Варвара, понизив голос. — Вы же знаете обряд, батюшка. Мать всю жизнь при церкви ходила.
— Страшно было к ней касаться, Варвара Петровна, — Савватий отвёл глаза, уставившись на поклёванный молью лик Николая Угодника на иконостасе. — Бабы пришли её прибрать, да как увидали, как у нее челюсть сведена... Никакой подвязкой не удержишь. Она ж перед самой кончиной горницу заперла. Изнутри. Мы дверь топором рубили. На пороге она и лежала. И ни звука не подала. А ведь умирала долго... судя по ногтям.
Варвара вздохнула, чувствуя, как в груди закипает привычное, холодное раздражение земского врача перед темным суеверием.
— У неё мог быть инсульт. Апоплексический удар. При нём мышечный спазм сводит челюсти так, что и железом не разомкнёшь. При чём тут «страшно»?
Священник ничего не ответил, только истово, трижды перекрестился, повернувшись к тёмному углу, где стояли женщины деревни.
Их было десятка полтора — вдовы, старые девки, молодухи. Они ждались вместе, плечом к плечу, поджав губы и спрятав руки под шали. Среди них Варвара сразу заметила Фёклу Рябинину.
Фёкла была ровесницей матери, но выглядела крепче: широкая в кости, плотная баба, известная на весь Яр своим сварливым, зычным голосом. Однако сейчас Фёкла стояла обособленно, прижавшись спиной к бревенчатой стене под лампадой. Её плат был надвинут на самый лоб, а нижняя часть лица закутана тёмным платком до самого носа.
Когда Варвара перевела на неё взгляд, Фёкла вздрогнула. Пальцы её, судорожно державшие край шали, разжались на мгновение.
На нижней губе Фёклы, прямо по белой, обветренной коже, тянулся тонкий, буро-красный след. Не царапина, не запекшаяся ссадина — ровный, глубокий стежок, словно кожу прокололи толстой цыганской иглой и сухой суровеющей нитью и стянули намертво.
Варвара сделала шаг к ней. Бабы в толпе охнули и пятились, освобождая дорогу.
— Фёкла Василевна, — тихо сказала Варвара, становясь перед ней. — Покажи горло. Что у тебя с губой?
Фёкла молчала. Глаза её — выцветшие, водянистые, полные дикого, зверьего страха — метались от Варвары к гробу Арины. Она судорожно отрицательно качнула головой и ещё плотнее прижала платок к лицу.
— Фёкла, я фельдшер, — мягко, но с нажимом произнесла Варвара, протягивая руку к её плечу. — У вас в деревне дифтерит или жаба? Покажи, не упрямься.
Она коснулась края шали. Ткань была влажной от часового дыхания.
Фёкла отпрянула, ударившись затылком об икону. В этот момент из её груди вырвался звук.
Это не был человеческий голос. Не сип, не стон и не всхлип. Из зажатого, стянутого нитяным следом рта Фёклы вырвался звонкий, девичий, почти свадебный перелив — чистый, как весенняя вода на перекате, но холодный до тошноты.
Голос звучал не из горла — он шёл будто из самого воздуха вокруг неё, из щелей между брёвнами, из пыльных столбов света.
— Варвара... — произнёс этот звонкий девичий голос, пропел легко и чисто, с лёгким напевом, присущим молодым невястам перед венцом. — Варвара-краса... Нам с тобой одну ниточку прясть...
В церкви стало так тихо, что было слышно, как в паникадиле трещит восковой наплыв.
Фёкла зажала рот обеими руками, из её глаз брызнули слезы, омывая красную, воспалённую линию на нижней губе. Она осела на крашеный пол горницы, подогнув колени, и билась лбом о доски, издавая лишь глухое, мычащее сипение.
Но голос — чистый, невинный и мёртвый — продолжал висеть под куполом, пока не истаял в запахе старого ладана.
На погосте снег лежал плотно, но под деревьями, где раскинулись лапы старых елей, земля оставалась чёрной, мерзлой и твердой, как чугун.
Арину опустили быстро. Намокшие пеньковые канаты скрипели с сухим, удушливым звуком. Когда гроб ударился о дно ямы, из толпы никто не причитал — деревенские женщины стояли, поджав губы, зябко пряча руки в муфты и рукава, а мужчины торопливо бросали по комку мерзлой глины, силясь быстрее закончить дело.
Варвара бросила свою горсть последней. Земля стукнула о крышку гроба с глухим, окончательным звуком — бум. Словно закрылась тяжелая дубовая дверь в погреб.
— Всё, шабаш, — громко, на весь погост произнес Мирон Кочергин.
Староста выступил вперед, расправив широкие плечи под дохой из волчьего меха. Лицо у Мирона было круглое, сытое, с густыми, тронутыми сединой бровями и маленькими, въедливыми глазами. Он держал в руке тяжелую связку железных ключей от волостного амбара и церкви, и эти ключи побрякивали при каждом его движении, точно кандалы.
— Разходитесь по домам, бабы, — распорядился Мирон, обводя взглядом попятившихся деревенских. — Нечего тут сопли морозить. Арина своё отжила, Богу душу отдала. А что кому причудилось в храме — так то от поста да от страху. Вы мне тут бабьих бунтов не затевайте. Федюшка, закапывай!
Мужик с лопатой торопливо замахал руками, бросая сухую грязь в яму.
Варвара не двигалась. Она смотрела, как Фёкла Рябинина, поддерживаемая под локти двумя вдовами, тяжело поплелась к кладбищенской калитке. Ноги Фёклы волочились по снегу, оставляя две глубокие, неравные борозды.
— Мирон Евсеевич, — окликнула старосту Варвара.
Кочергин медленно повернулся. Его волчья доха распространяла тяжелый запах дикого зверя и дегтя.
— Чего тебе, Петровна? Ты б тоже собиралась. Похоронила мать — и слава Богу. У вас в городе дела, поди, медицинские. Нечего тебе в Яру задерживаться. Зима встает плотно, Вежа перемёрзнет — до весны не выберешься.
— Что с Фёклой? — Варвара сделала шаг к нему, игнорируя предписание уехать. — И что с остальными бабами? Я видела, у трёх женщин на сходе платками лица закрыты. Они не от мороза прячутся, Мирон Евсеевич.
— Не твоё фельдшерское дело! — отрезал староста, и голос его впервые звякнул сухой, чиновничьей сталью. — В Липовом Яру свой порядок. Мать твоя знала порядок — и ты не встревай. Федюшка, живо заравнивай!
Варвара развернулась и пошла прочь от свежего могильного холма, догоняя Фёклу.
Она нагнала её у самого перекрёстка, где дорога от погоста ветвилась — одна ветка уходила к деревне, другая, заросшая бурьяном, спускалась к реке, к старой, почерневшей бане Мокеевых.
— Фёкла Василевна, постой!
Варвара схватила женщину за локоть через толстый суконный рукав. Две вдовы, ведшие Фёклу, испуганно ойкнули и вырвали свои руки, шарахнувшись в стороны.
— Не трогай её, Петровна! — зашипела одна из них, кривоглазая Степанида. — Она заговоренная! Не кличь беду на свою голову, уезжай!
Варвара не слушала. Она насильно повернула Фёклу к себе.
Лицо женщины было серым, цвета сырой глины. Губы — под платком, который сполз, — выглядели ужасно: сухая красная линия теперь набрякла, вокруг нее кожа посинела, а на самом уголке рта выступила крошечная, сукровичная капля. Фёкла смотрела на Варвару с безумной, умоляющей тоской.
— Слышишь меня? — Варвара перехватила её руку за запястье, профессиональным движением нащупывая пульс. Пульс был частый, рваный, как у загнанного зайца. — Я могу помочь. У меня есть ланцет, есть прижигалкa, есть чистый спирт. Если это зараза — её надо вскрыть и промыть!
Фёкла медленно, словно преодолевая нечеловеческое сопротивление, подняла свободную руку. Её пальцы — корявые, с почерневшими от работы ногтями — были ледяными, точно она держала ломик на морозе.
Она не стала сипеть или пытаться вытолкнуть хоть звук.
Фёкла схватила Варвару за полу тальмы, подтянула к себе и своей мозолистой, заскорузлой ладонью провела по голой ладони Варвары.
Палец Фёклы двигался с нажимом, вычерчивая на коже Варвары буква за буквой. Кожа горела от этого прикосновения, словно по ней водили раскаленным гвоздем.
Буква О. Буква Н. Буква А.
Пауза. Фёкла тяжело, с хрипом вздохнула, из её носа потекли сукровичные сопли.
Буква В. Буква Е. Буква Р. Буква Н. Буква У. Буква Л. Буква А. Буква С. Буква Ь.
Фёкла вывела последний мягкий знак с такой силой, что царапнула ногтем кожу Варвары до белого следа. Затем она вырвала свою руку, развернулась и, не разбирая дороги, побрела по глубокому снегу прямо к своему дому, качаясь из стороны в сторону, словно пьяная.
Варвара осталась стоять на перекрёстке.
Ладонь горела. На белой коже ясно проступали красные, налитые кровью полосы — выведенное пальцем немой женщины:
ОНА ВЕРНУЛАСЬ.
С реки Вежи, из-за крутого яра, потянул ледяной, размашистый ветер. Он принёс с собой запах застоявшейся, гнилой воды, прелого лубочного волокна и свадебного воска. А от заброшенной бани Мокеевых, стоявшей у самой воды, донесся сухой, ритмичный стук.
Тук. Тук. Тук.
Словно кто-то изнутри промёрзшей горницы водил сухим гвоздём по дверному косяку.
Глава 2. Дом с сухими травами
Сумерки оседали на Липовый Яр быстро, как тяжелая, отсыревшая дерюга. Клейкий огарковый свет керосиновой лампы «молния» едва разгонял мрак по углам материнской избы.
Дом Мокеевых стоял на осыпи, задом к реке Веже, высокими бревенчатыми ребрами врезавшись в суглинок. Здесь пахло иначе, чем в притворе Николаевской церкви: не прогорклым постным маслом и сырой известкой, а старыми, до хруста высохшими травами. Снятые с боровков пучки зверобоя, пижмы, тысячелистника и черногольника свисали под потолочными бапками пёстрыми, пыльными метелками. Они высохли до состояния порошка и при каждом шаге Варвары отдавали в тёмную горницу сухим, пьяняще-горьким гулом.
Варвара сняла суконную тальму, осталась в тёмно-коричневом шерстяном платье с тугим земским воротничком и прошлась по горнице.
Каждая вещь здесь знала свое место пятьдесят лет подряд. Печь-шведка с изразцовым подтопком, суковый табурет, накрытый домотканым половиком, кованая подставка под умывальник с медным носиком. Но над всей этой незыблемой бытовой крепостью висела едва заметная, тошнотворная изъянина.
На столе, под тяжелым дубовым поставцом, лежал толстый слой серой, хлопьевидной золы.
Варвара подошла, посветила лампой. Зола была холодной, но не печной — не крупной сосновой или берёзовой пеплом, а легкой, бумажной.
Мать жгла тетради.
Арина Мокеева тридцать лет вела толстые сшивки из обёрточной бумаги: записывала рожениц, сроки пологов, отвары от почечуя да от застойной грыжи, знахарские приметы и долги деревенских за повивальное дело. Эти тетради Варвара помнила с малолетства — мать берегла их пуще икон, пряча в кованый сундучок под божницей.
Теперь кованый сундучок стоял на полу. Крышка его была откинута. Внутри — пусто, только на дне серая бумажная пыль да сухие мышиные катышки.
— Зачем? — вслух шепнула Варвара. Голос её увяз в сухих вениках пижмы. — Зачем ты жгла, мама?
Она опустилась на колени перед печью. Вьюшка была закрыта, чело дышало ледяным, погребным сквозняком. Варвара запустила пальцы в сажу печурки, разгребая холодные уголья. Пальцы наткнулись на что-то плотное, суховато-хрустящее, не успевшее истлеть до конца.
Она выпростала руку. На ладони лежал обгоревший по краям обрывок страницы из толстой ведомости. Бумага пожелтела от времени и воска, но строки, выведенные черной, блеклой тушью, ещё держались.
Варвара поднесла обрывок к самому стеклу лампы.
Почерк матери — размашистый, с крутыми хвостами букв «в» и «р» — выводил не медицинские заметки.
«...декабря 14 дня. Федосьина дочка, восьми годов. Отдана по уговору Мирона на прииск. В ведомость церкви не писать. В воду не просить. Зашить намертво, чтоб не...»
Слово обрывалось обугленным, запёкшимся краем.
Варвара замерла. В груди у неё захолодело — резко, с маху, будто она глотнула ледяной речной воды со снегом. Пальцы, державшие бумагу, мелковато задрожали.
Восемь лет. Восьмилетняя девочка.
Варвара знала Федосью — тихую, горбатую вдову с заворского края, которая вымерла всей избой в голодный девяносто второй год. Но Федосьина дочка, по рассказам деревни, «утонула в Веже по перволедью». Так говорила мать. Так говорил Мирон.
Уничтожая перед смертью эти записи, Арина Мокеева не о душе своей пеклась. Она чистила память.
За окном, в глухом тёмном переулке, затопали тяжелые, хрустящие по насту шаги. Кто-то прошёл вдоль плетня, медленно цепляя рукавом сухие колья, остановился напротив окна, постоял минуту, дыша глубоко и сипло, и двинулся дальше к реке.
Варвара поднялась с колен, вытерла испачканные сажей пальцы о платочек и вернулась к сундуку.
Он стоял в углах у красной божницы, тёмный, дубовый, окованный полосовым полосовым железом с просечкой. Замок на нем был снят и лежал рядом — тяжелый, пружинный, узорчатой уральской работы.
Варвара опустилась на корточки. От сундука разило старым нафталином, слежавшимся овечьим руном и глухой, подпольной сыростью. Она вытащила верхний слой: пожелтевшие ризовые скатерти, подшитые кумачом подзоры, материнский праздничный штофный шугай.
На самом дне, под плотной холщовой простырей, лежало то, ради чего, вероятно, сундук и не был сожжён целиком.
Небольшой деревянный клубок.
Варвара протянула руку и взяла его. Это был не шерстяной моток и не суровые нитки. На ладонь легла целая пасма толстой, сученой дратвы — красной, буро-черепичного оттенка, какой красили лубочные нити в старинных монастырских мастерских. Нить была сухой, жёсткой, пропитанной воском и чем-то липким, тяжело пахнущим прелым конским волосом и запёкшейся сукровицей.
В самой середине пасмы был завязан узел.
Узел выглядел дико, неправильно. Он не был похож ни на ткацкий, ни на мертвую петлю: нити переплетались в жуткую, многослойную шишку, словно их скручивали и стягивали пальцами в лихорадочном, безумном спеху.
Варвара взяла узел двумя пальцами, силясь распутать. Кожа на пальцах сразу взмокла от чуждого, въедливого холода, идущего от нити. Промасленное волокно под ногтями даже не поддалось — оно казалось литым, точно отлитым из бурого чугуна.
— Ну же... — процедила Варвара сквозь зубы.
Она достала из сумочки никелированный земский скальпель. Лезвие, заточенное Пермским мастером до бритвенной остроты, блеснуло в желтом свете «молнии». Варвара прижала узел к краю сундука и с нажимом повела сталью по бурому волокну.
Кхр-р...
Скальпель соскользнул. Сталь звякнула о кованую полосу сундука, оставив на железе глубокую белую царапину.
Красная нить осталась невредимой. Ни одно волоконце не поддалось, не распушилось. Более того — на месте удара лезвия на бурой нити выступила крошечная, мутная капля сырости, и запах запёкшейся крови в горнице мгновенно уплотнился, став удушливым, как в бойне.
Варвара отпрянула, выронив скальпель.
Лезвие с тихим дзинь впилось в сосновую половицу.
Варвара тяжело задышала, чувствуя, как мелкий, лихорадочный тремор охватывает мышцы плеч. Наклонившись, чтобы поднять инструмент, она случайно глянула на внутреннюю сторону откинутой дубовой крышки сундука.
Свет лампы упал косо. На потемневшем от времени дубе, прямо под железной петлей, были выскреблены слова. И выскреблены не ножом или долотом — их выводили долго, судорожно, ногтями или тонкой швейной иглой, выцарапав древесину до белых, разлохматившихся щепок.
Строка шла криво, заваливаясь в угол:
НЕ ЗАШИВАЙ ЖИВУЮ. ОНА ЕЩЁ СЛЫШИТ.
Варвара замерла над сундуком. Воздух в горнице вдруг стал густым, тяжелым, точно перед летней грозой, и ламповое стекло сухо, со звоном треснуло от верхнего края к нижнему.
Свечной наплыв на божнице тихо оплыл, залив сухим воском тёмный лик Казанской Божьей Матери.
Варвара подняла скальпель, спрятала его в кожаный футляр. Руки её восстановили твердость — взял верх тот самый холодный, сухой рассудок, который спасал её на уездных пологах, когда роженицы бились в родильной горячке.
Деревенский морок. Суеверие. Отрава травная. Арина под конец жизни, видно, лишилась ума от одиночества и вины.
Она потянулась к лампе, чтобы отрегулировать фитиль, когда из соседней, чистой горницы — той, где лежала мать перед отпеванием — донесся звук.
Ш-ш-ш... хрусть.
З звук был сухим, коротким, ритмичным. Словно кто-то с силой протаскивал намыленную, жесткую нить сквозь сухую, сопротивляющуюся кожу.
Ш-ш-ш... хрусть.
Пауза. Затесавшаяся в угол запечная сверчковая мелодия мгновенно оборвалась. Тишина, навалившаяся на избу, была такой плотной, что Варвара услышала, как завывает кровь у неё в висках: стук-стук, стук-стук.
Варвара взяла лампу. Стекло треснуло окончательно, и тонкая копоть потянулась вверх черным язычком.
Она сделала шаг к резным дверям чистой горницы. Половицы под её полными земскими ботинками не скрипнули — вымороженное дерево стояло намертво.
Ш-ш-ш... хрусть.
Звук шел снизу. От самого порога.
Варвара толкнула дверь. Петли отозвались сухим, жалобным сипом.
Чистая горница встретила её ледяным оскалом. Окна здесь не были завешены плашками, и белесый, беззвёздный лунный свет, пробиваясь сквозь наплывы инея, ложился на полированные доски пола широкими, мертвенными полосами.
Посреди комнаты стояли два табурета, на которых днем стоял гроб Арины. Табуреты были пусты. На одном из них лежал оставленный бабами кусок сухого полотна, которым закрывали лицо покойницы.
Помещение казалось стерильно чистым. Но температура здесь упала так резко, что выдох Варвары мгновенно превратился в густой, серый клок пара.
— Кто здесь? — громко спросила она. Голос прозвучал чужо, обрезавшись под бревенчатым потолком.
Никто не ответил.
Варвара опустила лампу ниже. Свет выхватил из тьмы край лавки, уголок сукна и... белую, нетронутую пыль на половицах.
Никого. Горница была пуста.
Но звук не прекратился. Он изменился.
Теперь он шел не от порога. Он раздавался прямо над её головой — из-за сухих, облепивших потолочные балки метелок пижмы и полыни.
Ш-ш-ш... хрусть.
Кто-то протягивал нить сквозь сухое дерево балки.
Варвара медленно, превозмогая одеревенение в шее, подняла лампу над головой. Жёлтый круг света мазнул по черным бревнам потолка.
Прямо над тем местом, где стоял гроб матери, из щели между бревнами свисала тонкая, буро-красная нить. Она не висела неподвижно. Она двигалась.
Кто-то неувидимый, сидевший там, в глухом, забитом прелой соломой чердачном пространстве, медленно, стежок за стежком, утягивал нить вверх, в темноту. И с каждым движением этой нити из щели на чистый пол горницы падали сухие, черные хлопья.
Не сажа. Не прелая солома.








