
Полная версия
Био, Красный крест
— Хорошо, — сказал главврач. Голос у него стал другим — тем, который появлялся, когда он принимал решения, а не откладывал их. — Карантин по корпусу. Но тихий — никаких объявлений на весь город, пока нет подтверждения. Мне не нужна паника.
— Мне тоже.
— Средства защиты — выдам распоряжение Зое. — Он помолчал. — Связь с Малой Ушаковкой — попробуйте через районную администрацию. Там есть Громов, глава — мы знакомы. Я позвоню.
— Спасибо.
Симоненко уже разворачивался, но остановился.
— Ершова. — Он не обернулся. — Вы сами как?
Вопрос был неожиданным. Она не сразу нашла ответ.
— Работаю, — сказала она.
Он кивнул и пошёл по коридору — тяжёлой, немного шаркающей походкой человека, у которого болят суставы, но который не говорит об этом.
Олег принёс карту в восемь пятнадцать.
Распечатанную с компьютера, на двух листах А4, склеенных скотчем. Топографическая, с горизонталями, мелкий масштаб. Ершова разложила её на столе в ординаторской и нашла Малую Ушаковку — маленький квадратик у изгиба реки Ушаковки, окружённый зеленью тайги.
Она начала смотреть по сторонам от него. Методично, по кругу, расширяя радиус.
К западу — ничего, тайга и просеки. К югу — грунтовая дорога, потом трасса, потом Иркутск. К востоку — ещё одна деревня, Верхний Ключ, и дальше гора с отметкой. К северу—
Она остановила взгляд.
К северу от Малой Ушаковки, примерно в двадцати километрах, карта показывала объект с промышленным обозначением. Маленький значок — прямоугольник с косой штриховкой. Рядом — цифры и аббревиатура: ОЭЗ-7. Хранилище.
Ершова знала, что такое аббревиатура ОЭЗ. Она не хотела знать, что означает цифра семь.
Она откинулась на спинку стула. Посмотрела в потолок. Там была трещина — старая, давно закрашенная, но видимая, если знать, где смотреть. Она её знала: сидела под ней тысячи раз за двадцать лет.
Пять тонн. Авария.
Особая экономическая зона — нет, в этом контексте аббревиатура значила другое. Объект экологической защиты? Нет. Она знала правильную расшифровку, слышала её однажды, давно, от мужа Андрея, который работал в Министерстве природных ресурсов и иногда говорил вещи, которые, как она понимала позже, говорить не стоило.
Объект экстремальной защиты.
Она взяла телефон. Набрала номер, который знала наизусть — не потому, что часто звонила, а потому что некоторые номера запоминаются сами, от важности.
Трубку взяли на третьем гудке.
— Алло? — сонный голос, мужской, недовольный.
— Константин Александрович, — сказала Ершова. — Это Ершова. Наталья Андреевна. Инфекционный корпус Красного Креста.
— Наташа? — голос сразу проснулся. Константин Александрович Дерябин, главный эпидемиолог области, знал её двадцать лет. Они вместе работали в ковидный год, и это был тот опыт, который либо разрушает профессиональные отношения, либо строит их из чего-то очень прочного. — Ты понимаешь, который час?
— Понимаю. — Она посмотрела на часы — не свои, настенные. Восемь двадцать два. — Константин Александрович, у меня три случая. Неизвестная клиника. Все из района Малой Ушаковки. Мне нужно, чтобы вы приехали раньше десяти.
Тишина. Короткая — секунды три.
— Насколько нетипичная клиника?
— Я двадцать лет в инфекционных, — сказала она. — Я не видела ничего похожего ни разу.
Ещё тишина. Потом — звук: Дерябин встаёт с постели, его голос меняет расстояние от микрофона.
— Буду через сорок минут. — Пауза. — Ершова.
— Да?
— Ты сама защищена?
Она посмотрела на свои руки. Двойные перчатки, маска, халат — тот самый, синий, из чулана, плотный, старого советского кроя, с завязками у ворота. Не полная защита. Не третий уровень. Но она работала с пациентами уже два часа.
— Работаю над этим, — сказала она.
Она положила трубку. Посмотрела на карту. На значок к северу от Малой Ушаковки.
За окном Иркутск разгорался в оранжевом смоге. Где-то в тайге горели деревья. Геннадий Сомов лежал в боксе номер два и дышал — неровно, с усилием, но дышал. Его белые глаза были закрыты.
Ершова взяла ручку. Поставила на карте точку — туда, где был значок хранилища. Обвела кружком. Провела линию на юг — к Малой Ушаковке. Ещё линию — дальше, к Иркутску.
Линия получилась прямой. Как траектория.
Она смотрела на неё долго. Потом написала рядом одно слово — тихо, как будто боялась, что кто-то услышит, хотя в комнате она была одна, и ручка не издавала звуков громче шёпота:
Откуда.
И ниже, с новой строки, другое:
Что.
И совсем внизу, последнее, которое она подчеркнула дважды:
Сколько ещё там.
За стеной, в коридоре, загудел лифт. Это везли ещё кого-то. Ершова слышала голоса — новая бригада скорой, незнакомый фельдшер, слова Верхний Ключ и нашли у реки.
Верхний Ключ. Соседняя деревня. Она только что видела её на карте.
Ершова встала. Заправила бланки в карман халата. Взяла ещё одну пару перчаток — на случай, если порвёт. Посмотрела на часы, лежавшие на подоконнике, — не стала надевать, оставила. Андрей подарил их, когда она защитила диссертацию, и на задней крышке было выгравировано: Ты видишь то, что другие боятся увидеть. Она не носила их на дежурствах — боялась потерять.
Сегодня она положила их на подоконник, потому что боялась другого.
Боялась, что будет смотреть на время, когда нужно смотреть на людей.
Она вышла в коридор.
В восемь сорок семь в приёмное поступил четвёртый пациент — женщина из Верхнего Ключа, без сознания, с единственным симптомом из тех, что Ершова уже видела: запах. Сладкий, дынный, почти невыносимый — вся одежда на ней пропиталась им насквозь, как будто она лежала в этом запахе несколько дней. Кожа была чистой — ни единой точки. Температура тридцать шесть и восемь. Идеальная.
Это было страшнее всего остального.
Потому что если симптомы могут выглядеть вот так — как полное отсутствие симптомов, — то Ершова понятия не имела, сколько таких пациентов уже ходит по городу, дышит, разговаривает, едет в автобусе, стоит у кассы в магазине.
Она остановилась у каталки. Посмотрела на женщину. Сорок лет, светлые волосы, мозолистые руки — работница, не офисная. Лицо спокойное, как у спящего.
Он идёт, сказал Сомов.
Ершова сняла с доски маркер и подошла к белой стене у сестринского поста — той, куда обычно вешали расписание дежурств. Написала крупно, так чтобы видно было с трёх метров:
ПРОТОКОЛ ИЗОЛЯЦИИ. УРОВЕНЬ 2. С 08:47 12.07.
Под этим — список: кто в каком боксе, кто наблюдает, кто не входит без средств защиты.
Маркер пах. Обычно она этого не замечала.
Сейчас она заметила — резкий, химический, живой запах. Совсем не похожий на дыню.
Она была благодарна этому несходству.
Она написала последний пункт в списке, отвернулась и пошла к боксу номер два — проверить Сомова перед приездом Дерябина. За окном в конце коридора оранжевое небо начинало светлеть — не потому, что дым рассеивался, а потому что солнце поднималось выше и становилось сильнее дыма, хотя бы на время, хотя бы на несколько часов.
Где-то в тайге, в двадцати километрах к северу от Малой Ушаковки, у реки, у грунтовой дороги, у хранилища с косой штриховкой на карте — что-то происходило.
Ершова не знала что. Ещё не знала.
Но она уже шла навстречу этому знанию — туда, где оно лежало за стеклом бокса номер два, за белыми глазами Геннадия Сомова, за словами, которые он произнёс голосом из глубины живота, — и она не собиралась останавливаться.
Часы остались на подоконнике.
Время шло само по себе.
Глава 2. Нити реальности
К утру второго дня в реанимации лежали шестеро.
Ершова знала это, не заходя в палату. Она знала это по звуку — по тому, как изменился ритм аппаратов ИВЛ за стеклянной перегородкой, по тому, как ходили медсёстры — быстро, но без суеты, той особой быстротой, которая означает: мы уже не спасаем, мы поддерживаем, мы тянем время. По тому, как пах воздух в коридоре реанимации — дезинфектантом поверх чего-то сладкого, что никакой дезинфектант не перебивал полностью.
Дынный запах стал привычным. Это само по себе было нехорошим знаком.
Трое из Малой Ушаковки — Сомов, и двое других, которых привезли следом: пожилой мужчина по фамилии Хмелёв, бывший лесник, и молодая женщина лет двадцати восьми, Полина Реутова, жена бригадира, приехавшая к мужу на вахту два дня назад. Двое из соседнего лесничества — их привезли вчера вечером, под семь часов: мужчина средних лет с татуировкой якоря на предплечье и подросток лет шестнадцати, сын лесника, которого отец привёз с собой на летние каникулы. И шестой — дальнобойщик.
Дальнобойщик был особым случаем. Его звали Руслан Гайнуллин, сорок один год, Казань, работал на фуре Газпром-нефтехим, маршрут Иркутск — Братск. Три дня назад, по словам диспетчера компании, с которым Ершова разговаривала по телефону полчаса назад, Гайнуллин сделал незапланированную остановку у Малой Ушаковки — сам объяснил как технические причины. Что именно случилось с фурой, диспетчер не знал. Гайнуллин пробыл в деревне около четырёх часов, потом продолжил маршрут. В Братск не доехал: его нашли на обочине трассы в ста двадцати километрах от Иркутска, без сознания, с первыми точками на шее.
Четыре часа в деревне. Этого хватило.
Ершова смотрела на него через стекло. Аппарат дышал за него ровно и безразлично. Его лицо — крупное, скуластое, с татуировкой волка за ухом — было обращено в потолок, и радужки под полуприкрытыми веками уже начинали белеть: не полностью ещё, не так, как у Сомова, — по краям, как молоко, разливающееся по тёмной воде.
Она смотрела на это и думала: в Братске его ждали. Где-то — жена, дети. И в Казани — кто-то ещё. И по дороге — сколько остановок? Заправка, кафе, туалет на трассе. Сколько людей, которым он подавал руку, которым дышал в лицо?
Она ещё не знала способа передачи. Это было самым страшным.
Кофе в пластиковом стакане остыл.
Она не помнила, когда налила его. Наверное, часа три назад — в промежутке между разговором с Дерябиным и разговором с лабораторией. Дерябин приехал в девять утра, как и обещал, посмотрел на пациентов, посмотрел на образцы, посмотрел на Ершову и сказал: Наташа, это нехорошо. Это был человек, который умел формулировать точно.
Лаборатория перезвонила в час дня — предварительные результаты. Бактериальный посев: ничего стандартного. ПЦР на основные вирусные агенты: отрицательно по всем панелям. Клинический анализ крови: лейкоцитоз умеренный, СОЭ в норме, что само по себе было противоречием — при такой клинике воспалительный ответ должен был бить в потолок, но он был почти незаметен. Как будто иммунная система не реагировала. Как будто не видела угрозы.
Или как будто угроза была чем-то, на что иммунная система не была рассчитана.
Биохимия дала странное: в плазме всех шести пациентов — повышенный уровень соединений, которые лаборант Рожков описал как полисахаридные комплексы неизвестной структуры и добавил голосом человека, которому очень неудобно это говорить: Наталья Андреевна, мы такого не видели. Это не из наших баз данных. Хорошая лаборатория. Областная. Современное оборудование — относительно. Двадцать лет опыта у Рожкова.
Не из баз данных.
Она записала это слово в блокнот. Обвела. Поставила рядом знак вопроса, потом зачеркнула его — вопросы в блокноте создавали иллюзию незнания. Ей было важно думать о том, что она знает, а не о том, чего не знает. Иначе незнание становилось стеной.
Тридцать шесть часов без сна.
Нет. Тридцать семь — она посмотрела на настенные часы в ординаторской. Без двадцати девять вечера. На улице темнело — летнее сибирское темнело, медленно, нехотя, сквозь дым: не чернота, а тёмно-оранжевое марево, в котором фонари горели без теней.
Она сидела за столом, согнувшись над бланками, и пыталась выстроить в голове временную шкалу. Первые симптомы у Сомова — по словам его жены, с которой наконец удалось поговорить, — появились четыре дня назад. Сначала она думала, что он простудился: вялый, не ел, жаловался на зуд. Потом увидела точки, и он уже не мог объяснить, что с ним происходит. Потом ушёл — просто встал посреди ночи и ушёл, и она не слышала, как. Она проснулась от того, что хлопнула дверь.
Зуд. Это слово Ершова подчеркнула дважды. Зуд был до появления точек. Что это значило?
Она открыла рот, чтобы сказать что-то вслух — такая привычка, думать голосом в пустой комнате, Андрей всегда смеялся над ней из-за этого, — и не сказала ничего, потому что дверь открылась.
Вячеслав Борисович Тарасенко был заведующим инфекционным отделением уже восемнадцать лет — дольше, чем Ершова работала в этой больнице. Ему было шестьдесят два, и он выглядел именно на шестьдесят два: крупный, грузный, с руками хирурга — хотя никогда не был хирургом, — с манерой говорить медленно и смотреть в сторону, пока не скажет самое важное. Ершова уважала его за то, что он никогда не делал вид, что знает больше, чем знает.
Сейчас он вошёл тяжело. Опустился на стул рядом с ней не с коллегиальной лёгкостью, а с тем усилием, которое делает человек, у которого ноги держат, но едва. На столе перед ним появилась папка.
Серая. Плотный советский картон, выцветший до цвета пыли. На обложке — гриф, когда-то красный, теперь розовый: СОВЕРШЕННО СЕКРЕТНО. И ниже, машинописью: Арх. № 441-ИО. Хранить постоянно.
Он не сказал ничего. Просто положил.
Ершова смотрела на папку три секунды, потом взяла её обеими руками — осторожно, как что-то хрупкое, — и открыла.
Бумаги крошились по краям — не сильно, но заметно, как сухие листья. Запах старой бумаги и чего-то ещё: графита, старых чернил, и слабо, почти воображаемо — того же сладкого, что шло из реанимации. Она знала, что это невозможно, что это её нос обманывает её после тридцати семи часов без сна. Знала — и всё равно потянула носом.
Машинопись. Буква ё вбита отдельно, с заметным усилием — характерная черта советских машинок, у которых не было ё в стандартной раскладке, и машинистка добила её вручную поверх е с твёрдым знаком. Текст плотный, без полей почти, как будто бумагу берегли.
Акт № 17-К от 14 сентября 1981 г.
О вспышке неустановленного заболевания на территории участка Малая Ушаковка Усольского района Иркутской области.
Составлен: комиссией в составе пяти человек, список прилагается.
Гриф: совершенно секретно. Снятие грифа — запрещено.
Она читала медленно. Не потому, что слова были сложными. Потому что хотела ничего не пропустить.
Клиническая картина 1981 года разворачивалась со страниц с безжалостной точностью протокола, написанного людьми, которые понимали, что описывают нечто важное, но ещё не понимали, что именно. Первый этап — папулёзная сыпь тёмного, вплоть до чёрного, цвета. Второй этап — изменение пигментации радужной оболочки, снижение остроты зрения до полной амавроза. Третий этап — судорожный синдром, галлюцинаторные состояния, дезориентация. Четвёртый — смерть.
Тридцать жителей. Двадцать четыре погибших. Шесть выживших.
Среднее время от первых симптомов до смерти: сорок семь — сорок девять часов.
Ершова остановилась.
Перечитала.
Сорок семь — сорок девять часов.
Она положила страницу на стол. Взяла свой блокнот, нашла запись, сделанную сегодня утром — собственную, по данным шести текущих пациентов. Среднее время от первых симптомов до комы: сорок три часа. Среднее прогнозируемое время до смерти при текущей динамике: плюс пять-шесть часов. Итого: сорок восемь — сорок девять.
Сорок лет прошло. Болезнь не изменилась.
Это означало, что возбудитель — если это возбудитель — был либо идеально стабилен, либо существовал в условиях, которые не давали ему эволюционировать. Или — и эта мысль пришла к ней спокойно, без паники, как математический вывод — то, с чем она имела дело, не было живым в обычном смысле слова. Вирусы мутируют. Бактерии мутируют. Прионы — нет.
Она вернулась к тексту.
Последний абзац акта был отбит от основного текста пустой строкой — намеренно, как будто составители сами чувствовали, что это другое. Не клиника, не эпидемиология. Решение.
Этиологический агент не идентифицирован. Предположительно — прионная инфекция неизвестной природы либо биологический токсин органического происхождения. Ввиду высокой контагиозности, летальности 100% при отсутствии специализированной помощи и невозможности идентификации источника принято решение о проведении полной санитарной обработки территории методом термического воздействия. Населённый пункт Малая Ушаковка подлежит уничтожению. Оставшиеся в живых жители эвакуированы для последующей изоляции.
Ершова дочитала до конца. Закрыла страницу. Посмотрела на Тарасенко.
— Они сожгли деревню, — сказала она.
Он кивнул.
— Но шесть человек выжили.
— Да.
— Как могли сжечь деревню, если шесть человек выжили? — она не спрашивала с возмущением. Она спрашивала методически, потому что это было противоречие, а противоречия нужно было разрешать. — Где они? Что с ними стало?
Тарасенко не ответил. Это само по себе было ответом.
Она снова открыла папку. Перелистала страницы дальше — там были таблицы, которые она пробежала глазами, фамилии, цифры. Искала что-нибудь о выживших. Нашла только одну строчку в конце сводной таблицы: 6 чел. — эвакуированы. Место изоляции: объект ВД-2.
И больше ничего. Ни дат, ни имён в этом контексте, ни дальнейшей судьбы.
Она перелистнула ещё. За последней страницей акта был ещё один лист — тонкий, почти полупрозрачный, как кальке. Ершова взяла его двумя пальцами, аккуратно. Развернула.
Схема. Нарисованная от руки, карандашом, с линейкой — прямые линии, точные углы. Подписи — тем же химическим карандашом, мелко. Ершова поднесла ближе к свету.
Прямоугольники и коридоры. Уровни — обозначены римскими цифрами: I, II, III. Уровень III уходил глубже всего — там были маленькие прямоугольники с подписями: камера хранения А, камера хранения Б, система охлаждения — контур 1, контур 2. Стрелки показывали направления вентиляции. Слева внизу — штамп, наполовину смазанный: Объект ВД-2. Нижний уровень. Схема вентиляции и хранения.
И приписка. Другим почерком, химическим карандашом, явно позже — буквы крупнее, небрежнее, с нажимом. Ершова разобрала её не сразу:
Штамм сохраняет жизнеспособность при −18 °С неограниченный срок. К стандартным методам утилизации не чувствителен. Распространение — предположительно аэрозольное и/или контактное. Носитель — возможен. Инкубация — 72-96 часов до первых симптомов.
Ершова медленно положила лист на стол.
Сидела. Смотрела на него.
Носитель — возможен.
Это слово она знала. Каждый инфекционист знал его. Носитель — человек, который несёт возбудитель, передаёт его другим, но сам не болеет. Или болеет, но мягко. Или болеет с задержкой, пока передаёт, передаёт, передаёт.
Инкубация — 72-96 часов.
Гайнуллин был в деревне три дня назад. Трое суток назад. Это укладывалось. Это идеально укладывалось.
И если он передавал по пути — по дороге, на заправке, в кафе на трассе, — то там сейчас тоже тикало что-то, невидимое и сладко пахнущее, с семидесятидвухчасовым фитилём.
Она подняла взгляд на Тарасенко.
— Слава, — сказала она тихо. — Ты знал об этом документе?
Он долго молчал. Не виновато — просто молчал, как человек, который выбирает, как именно ответить на вопрос, который задан правильно.
— Я слышал, — сказал он наконец. — В восемьдесят девятом, когда пришёл сюда работать. Старый Краснов — он был заведующим до меня — он однажды выпил лишнего и рассказал. Про деревню, про огонь. Я думал, что это... ну. Ты знаешь, как бывает с историями. Они растут. Становятся больше, чем были.
— А папка?
— Я нашёл её в архиве случайно. Когда наводили порядок в двухтысячных, перед проверкой. — Он посмотрел в окно. — Хотел уничтожить. Протокол велел уничтожить — срок хранения истёк. Но я.. не смог. Не знаю почему. Оставил.
— Хорошо, что оставил.
— Хорошо ли?
Она не ответила на это. Вместо этого — положила ладонь на схему, не закрывая её, просто как точка в пространстве:
— Что такое объект ВД-2?
Тарасенко снова помолчал — долго, дольше, чем раньше.
— По слухам, — сказал он осторожно, как будто взвешивал каждое слово на весах, которых нет в природе, но которые он чувствовал, — там, к северу от Малой Ушаковки, в советское время был склад. Биологического... материала. Не оружие официально. Никогда не называлось оружием. Но — материал, который остался от определённых исследований. Когда СССР закончился, склад законсервировали.
— Законсервировали.
— Так мне рассказывали.
— Кто?
— Краснов. И ещё один человек — из областного управления, давно, я уже не помню имени. — Тарасенко поднял взгляд, и Ершова увидела в нём не страх, а что-то хуже страха: усталость человека, который давно знал, что этот разговор будет, и давно не хотел, чтобы он был. — Наташа. Там, под больницей, есть подвал. Старый. Опечатан с восемьдесят пятого года. Официальная причина — радиационное загрязнение. Ртуть. Прионы. Говорили разное.
Ершова встала.
— Ты думаешь, там что-то есть.
— Я думаю, — медленно сказал он, — что здание это построено в пятьдесят третьем году. И что в пятьдесят третьем году строили по определённым стандартам. И что в некоторых таких зданиях были... помещения. Для определённых целей.
Он не смотрел на неё. Смотрел в окно — на улицу Марата внизу, на троллейбус, который в этот момент проплывал мимо больничных ворот, медленный, тяжёлый, полный людей, которые ехали домой после рабочего дня и не знали ничего про сладкий запах и белые радужки и сорок девять часов.
Ершова смотрела на него. Потом сказала:
— Слава. Ты знал, что там внизу. Не слухи. Знал.
Он не ответил. Но его руки на коленях сжались — едва заметно, но она заметила.
— Ладно, — сказала она. Не обвиняя. Просто принимая к сведению. — Мне нужен ключ. Или инструмент, если замок старый.
Тарасенко схватил её за руку.
Неожиданно. Быстро для человека его комплекции — рывком, как будто рефлекс опередил решение. Его пальцы были сильными.
— Не надо, Наташа.
Она посмотрела на его руку. Потом на его лицо.
— У меня шестеро умирают, — сказала она. Ровно. Без повышения голоса. — Через тридцать с небольшим часов их не будет. Ни одного. И я не знаю, сколько людей они уже заразили по дороге сюда, потому что я не знаю способ передачи и не знаю инкубацию наверняка. — Она кивнула на схему. — Там написано семьдесят два часа. Это значит, что кто-то уже ходит по городу с этим внутри и не знает об этом. А если там, внизу, есть что-нибудь — любая запись, любой образец, любая зацепка — то она нужна мне сейчас. Не завтра.
Тарасенко смотрел на неё. Долго. С тем выражением, которое она не умела классифицировать: не страх, не уважение, не согласие, а что-то составное из всего этого и ещё чего-то, для чего у неё не было слова.
Он отпустил её руку.
Медленно. Как будто отпускал что-то большее, чем запястье.
— Не надо, — повторил он. Тихо. — Но я понимаю, что ты пойдёшь.
— Да.
Он встал. Подошёл к шкафу в углу — старому, металлическому, с крашеными облупившимися боками, — открыл нижний ящик. Покопался. Вытащил связку ключей — тяжёлую, советскую, на большом кольце с красной пластиковой меткой, выцветшей до розового. На метке что-то было написано — Ершова разобрала только первые буквы: Тех. пом.
Он положил ключи на стол рядом со схемой. Не подал ей в руки — положил. Как будто хотел, чтобы она взяла сама, без его участия.
— Второй ключ на кольце, — сказал он. — Он подходит к двери в конце технического коридора. За котельной. Там лестница вниз.
— Ты был там?
— Один раз. Давно. — Он сел обратно на стул, тяжело. — Там темно и холодно. Возьми фонарь. У Олега есть налобный — он ходит с ним в котельную, когда меняет лампочки.
— Хорошо.
— И перчатки. Двойные. И маску. Не снимай маску ни при каких обстоятельствах.
— Знаю.
— Наташа. — Он снова посмотрел в окно. Троллейбус уже уехал. На улице Марата горели фонари — рыжие в дыму, почти красные. — Там написано, что штамм к утилизации не поддаётся. Это значит, что, если он там есть — он там живой. Сорок лет. Живой.









