
Полная версия
Био, Красный крест

Желько Максимович
Био, Красный крест
Глава 1. Чёрная метка
Иркутск задыхался.
Не метафорически — буквально, физически задыхался, как человек с руками на горле, и это было видно из любого окна шестого этажа инфекционного корпуса больницы Красный Крест: коричневое небо над городом, рыжая дымка вдоль горизонта, солнце — малиновое, плоское, лишённое всякого достоинства, — висящее над трубами промзоны, как фонарь в притоне. Горела тайга где-то под Усольем. Третью неделю горела, и теперь уже никто не говорил запах гари — говорили просто воздух, как будто другого и не бывало. Едкая взвесь просочилась сквозь щели в рамах, через вентиляционные решётки, через поры кожи, и Наталья Андреевна Ершова, инфекционист с двадцатилетним стажем, ощущала её во рту постоянно — горькую, смоляную, с привкусом конца чего-то большого.
Она стянула перчатки — левую, потом правую, методично, как делала это тысячи раз, — и скомкала в комок у урны. Резина щёлкнула. За окном, в светлеющем июльском небе, проплыл вертолёт МЧС — уже третий за ночь, низкий, натруженный, тянущий за собой запах авиационного керосина поверх запаха горящего леса. Ершова проводила его взглядом, не думая ни о чём особенном. Ночное дежурство заканчивалось. Шесть пятнадцать утра. Сорок три года, поясница, семь пациентов, все стабильны, все унылы, все с обычными болезнями обычных людей, которые принято лечить обычными средствами.
Кондиционер в ординаторской не работал. Кондиционеры по всему корпусу не работали — третью неделю, то есть ровно столько, сколько горела тайга, что казалось каким-то извращённым совпадением. Бухгалтерия их списала ещё в апреле, когда цена на фреон скакнула, а ремонтная бригада пришла, посмотрела, выставила счёт и больше не появлялась. Главврач Симоненко обещал. Симоненко много чего обещал. В инфекционном корпусе было плюс тридцать два по Цельсию, и Ершова за эту ночь выпила четыре стакана тёплой воды из кулера, у которого тоже, судя по всему, что-то было не так с охладителем.
Она вытерла пот со лба тыльной стороной запястья. Посмотрела на часы — хорошие, швейцарские, подарок покойного мужа Андрея, с гравировкой на задней крышке, которую она давно перестала читать, потому что слова там были правдивые и потому болезненные. Шесть восемнадцать. Через сорок минут придёт Сочнева — принять смену, выпить кофе из термоса, поговорить о том, что в столовой снова поменяли поставщика, и котлеты стали хуже. Ершова уже мысленно видела свою квартиру: шторы задёрнуты, вентилятор гудит на второй скорости, кот Малахит лежит поперёк подушки и смотрит с укоризной. Нормальное утро после нормального дежурства.
Дверь в ординаторскую распахнулась так резко, что ударилась о стену.
Санитар Олег Примаков — двадцать четыре года, студент-заочник медицинского, парень с вечно жизнерадостным выражением лица, который два года назад начал работать в инфекционном, потому что тут лучше платили, и с тех пор ни разу по-настоящему не испугался, потому что молодость и потому что везло, — стоял в проёме белее штукатурки. Не бледный. Белый. Губы у него дрожали мелко и некрасиво, как у ребёнка перед плачем.
Ершова видела разное за двадцать лет. Видела менингококковый сепсис за четыре часа до смерти. Видела некротизирующий фасциит, который один ординатор назвал тем, что снится потом. Видела ковидную волну две тысячи двадцать первого, когда они клали пациентов в коридорах и молились, чтобы хватило кислородных концентраторов. У неё был выработан иммунитет не только медицинский, но и эмоциональный — жёсткий, необходимый, не жестокий, но надёжный, как броня.
Олег был её мерилом. Если Олег испуган — значит, что-то не так.
Олег был испуган до потери нормального цвета лица.
— Наталья Андреевна, — сказал он. И замолчал. Сглотнул. — Там... вы выходите.
Не посмотрите, не там пациент, не скорая привезла. Просто — вы выходите. Как будто больше ничего объяснить было нельзя или не нужно.
Она не пошла. Она побежала.
Коридор инфекционного корпуса в половину седьмого утра должен быть тихим. Не мёртвым — больница никогда не бывает по-настоящему мёртвой, в ней всегда что-то гудит, пикает, скрипит, кто-то кашляет за закрытой дверью, кто-то идёт со шваброй по линолеуму, — но тихим, усталым, предрассветным тихим. Ершова знала этот коридор наизусть: трещина в кафеле на третьей плитке от сестринского поста, выцветший плакат про гигиену рук, окно в торце, через которое летом видны берёзы.
Сейчас коридор орал.
Не кричал — орал. Низким, разорванным криком, который не был криком боли. Боль Ершова научилась распознавать по тембру — в боли есть что-то волнообразное, ритмичное, она следует за телом. Это был крик другого сорта. Животный, первобытный, тот, который выходит из человека, когда разум встречает нечто, для чего у него нет категорий.
Крик ужаса.
Он шёл из приёмного. Ершова на бегу уже застёгивала верхнюю пуговицу халата, уже думала: аллергический шок, анафилаксия, нужен адреналин, — думала автоматически, потому что мозг искал знакомое, потому что знакомое можно лечить. У приёмного столпились: медсестра Зоя, прижавшая руки ко рту; фельдшер скорой в оранжевом жилете, который стоял у дверей и смотрел в планшет с видом человека, которому очень нужно смотреть именно в планшет, а не на то, что лежит на каталке; санитарка Маргарита Степановна, которая в свои шестьдесят лет видела всё и ничему не удивлялась, — и она стояла у стены, прижавшись к ней спиной, и читала молитву по губам.
Ершова протиснулась сквозь них.
На каталке лежал мужчина.
Ей потом скажут, что его звали Геннадий Сомов. Пятьдесят три года. Лесозаготовитель из бригады Усольлеспрома, работавшей на делянках к северу от Малой Ушаковки. Женат, трое детей, средний — в армии. По карточке — здоров, если не считать хронического гастрита и однажды леченного туберкулёза лимфоузлов двенадцать лет назад. Непьющий, что для лесозаготовительных бригад было редкостью. Надёжный, говорили потом коллеги. Спокойный. Никогда не жаловался.
Сейчас он лежал, и его было почти невозможно опознать.
Не потому, что его лицо было изуродовано — оно не было изуродовано в привычном смысле слова. Черты оставались на месте: нос, лоб, подбородок, тяжёлые надбровные дуги работяги, привыкшего к морозу. Но кожу покрывала россыпь точек — чёрных, абсолютно чёрных, не тёмно-коричневых, как при некрозе, не синюшных, как при сепсисе, а именно чёрных, цвета свежей смолы или воронёного металла. Их были десятки — на лбу, на щеках, на подбородке, на шее, на тыльных поверхностях рук, торчавших из рукавов брезентовой куртки. Расположены беспорядочно, но не хаотично: каждая точка была центром тёмного волдыря, который вздувался над поверхностью кожи сантиметра на полтора-два. Ершова потом искала аналогию долго и нашла её не в учебниках, а в памяти: в детстве она видела осьминога в зоопарке, и присоски на его щупальцах выглядели примерно так — округлые, тёмные, точные.
Вокруг каждого волдыря кожа была стянута в мелкие складки, будто ткань вокруг пуговицы. Ареол воспаления — не красный, а синевато-серый, с металлическим отливом. Размером с десятирублёвую монету каждый.
Ершова надела очки. Она носила их только для детальной работы — видела прекрасно, но в сорок три дальнозоркость начала брать своё. Наклонилась. Расстояние между её лицом и лицом Сомова было сантиметров тридцать, и она знала, что это слишком близко, что она нарушает протокол, что нужно перчатки и маску, — но она уже видела, и знание тянуло её ближе, как притяжение.
Из волдырей сочилась жидкость. Прозрачная, слегка вязкая — лимфатического вида, но с зеленоватым оттенком, тонким, как акварельная краска в стакане воды. Она стекала по коже медленно, не каплями, а непрерывными тонкими дорожками. Пятна на брезентовой куртке — светлые, влажные.
Ершова потянула носом.
Она привыкла к запахам больницы и знала их все. Гной пахнет по-разному в зависимости от возбудителя: стафилококковый — кисловато и резко, синегнойный — сладковато и тошнотворно. Некроз имеет свой запах, который невозможно описать точно, но который запоминается навсегда. Даже здоровая кожа пахнет — кисломолочном, тепло.
Жидкость из волдырей пахла сладко. Не приторно-гнилостно, как это иногда бывает при определённых инфекциях, а именно сладко — как перезрелая дыня, как арбузный сок на горячем асфальте, как что-то летнее и совершенно неуместное здесь, в этом белом коридоре под гудящими лампами. Запах был настолько неожиданным, что Ершова на секунду решила, что ошиблась. Потянула носом снова.
Нет. Дыня. Точно дыня, с лёгкой нотой чего-то травянистого — не растительного, а именно травянистого, как скошенная трава в жаркий день. И под этим — едва различимо — что-то медное, металлическое, как запах старых монет.
Она выпрямилась. Посмотрела на фельдшера скорой.
— Давно? — спросила она. Голос вышел ровным. Она была этому рада.
Фельдшер поднял взгляд от планшета. Молодой, лет двадцати пяти, с тёмными кругами под глазами. Ершова не знала его имени. Он переключил планшет в спящий режим — рефлекторно, как человек, у которого нет слов, но есть потребность что-то сделать руками.
— Час назад нашли. Примерно. Там пост ГИБДД у Бирюсинского моста — инспектор увидел, что кто-то идёт по обочине. Вызвал нас. Он брёл по дороге. Один. Бормотал что-то.
— Что именно?
— Инспектор говорит — про нити. Белые нити. Повторял это. Ещё что-то про воду, но неразборчиво.
— Откуда он?
Фельдшер посмотрел в планшет — разблокировал, нашёл нужное.
— Малая Ушаковка. Это деревня, километров шестьдесят на север от райцентра. Там дорога только грунтовая, после дождей почти непроходимая. Бригада работала на делянке, он значится за Усольлеспромом.
— Он сам шёл шестьдесят километров?
Фельдшер пожал плечами — медленно, устало, с видом человека, которому этот вопрос тоже не давал покоя.
— Не знаем. Может, его кто-то вёз часть пути. Может... не знаем.
Ершова снова посмотрела на Сомова. Его грудь поднималась и опускалась — неровно, с задержками, как у спящего, которому снится что-то тяжёлое. Руки лежали вдоль тела. Под ногтями — земля и что-то тёмное, похожее на смолу. Резиновые сапоги были мокрыми — не от дождя, дождя не было три дня, — а от росы или от реки.
Она взяла его запястье. Пульс был — слабый, нитевидный, но ритмичный. Температура кожи — горячая, значительно выше нормы. Она осторожно отодвинула ворот куртки: чёрные точки шли дальше по шее, исчезали под ключицей.
— Насколько далеко, — сказала она, не вопросительно, а констатируя. Надо было посмотреть под курткой, но она ждала перчаток.
— Зоя, — позвала она, не оборачиваясь. — Перчатки, маску, халат. И принеси набор для забора.
— Наталья Андреевна, — голос Зои был на полтона выше обычного. — Там ещё скорая. Только что по радио. Они везут двоих. Таких же.
Тишина в коридоре стала другой.
В этот момент Геннадий Сомов открыл глаза.
Ершова не отпрыгнула — она сделала шаг назад, быстрый и чёткий, и её рука сама нашла край каталки, чтобы удержать равновесие. Рядом кто-то вскрикнул. Маргарита Степановна что-то зашептала громче.
Глаза у Сомова были белыми.
Не закатившимися — не так, как при судорогах, когда видна только склера. Радужная оболочка оставалась на месте, зрачок был на месте, анатомически всё было правильно. Но цвет — в карточке значилось карие, тёмно-карие, почти чёрные, как у многих сибиряков с татарской кровью в роду, — цвет исчез. Радужка была белой. Совершенно белой, матово-белой, как залитой разведённым молоком или как глаз варёной рыбы. И в этой белизне — никакого зрачка. Ровное белое поле.
Он смотрел в потолок. Или в никуда. Или туда, куда смотрят, когда перестают видеть то, что видим мы.
Потом повернул голову.
Медленно — очень медленно, с усилием, как будто шея стала тяжёлой и чужой. Повернул так, что лицо оказалось обращено к Ершовой. И белые глаза нашли её — или нашли то место в пространстве, где она стояла. Невозможно было сказать, видит ли он её. Но голова остановилась точно.
Его губы разлепились.
Звук, который вышел из него, был странным. Не хрипом, не шёпотом, не стоном. Он шёл как будто не из горла — или из горла, но глубже, ниже, из диафрагмы, из живота, оттуда, где не должно быть голоса. Низкий, вибрирующий, с резонансом, которого у человеческого голоса не должно быть в замкнутом пространстве.
— Вирус, — сказал он. — Он идёт.
Ершова не пошевелилась. Она слушала.
— Пять тонн. — Пауза. Долгая, как будто каждое слово требовало отдельного усилия. — Авария.
Потом он закрыл глаза. Голова упала обратно — тяжело, безвольно. Грудь продолжала подниматься. Пульс на запястье, которое Ершова всё ещё держала, продолжал биться.
В коридоре была абсолютная тишина.
Потом Олег Примаков перекрестился. Медленно и по-настоящему — не жестом, а искренне, как человек, которому нужно что-то сделать с руками, пока голова пытается переварить то, что глаза только что видели.
— Наталья Андреевна. — Он сглотнул. — У нас ещё двое. Скорая подъезжает. Я слышал по рации.
Ершова положила запястье Сомова обратно на каталку. Аккуратно, как что-то хрупкое. Медленно выпрямилась — спина болела, сорок три года, шесть часов на ногах. Это было неважно. Она огляделась по сторонам: Зоя с перчатками и маской — вот она, правильно. Фельдшер скорой — у стены. Маргарита Степановна — у стены. Олег — у двери.
Все смотрели на неё. Как всегда, смотрят в момент, когда кто-то должен принять решение. Как будто в том, куда смотришь, есть ответы.
— Зоя, — сказала Ершова. Голос был ровным. — Набор для забора материала. Пробирки, четыре вирусных контейнера, мазки, перчатки двойные. Всё это — сейчас.
— Да.
— Олег — звони в СЭС. Не в городскую, сразу в область. Скажи дежурному: подозрение на неидентифицированную инфекцию, три случая, клиника нестандартная. Пусть записывают.
— А если они скажут, что сначала к городскому—
— Скажи, что я сказала звонить в область. — Она посмотрела на него прямо. — Ты понял?
— Понял.
— После СЭС — главврач. Симоненко, домой, на мобильный, неважно который час. Он поднимет трубку.
— Хорошо.
— Фельдшер. — Она обернулась к скорой. — Как вас зовут?
— Дима. Дмитрий Кравец.
— Дмитрий, вы не уходите. Мне нужен полный анамнез от инспектора ГИБДД, который его нашёл: как именно тот шёл, что именно говорил, в какую сторону шёл — навстречу машинам или по ходу движения. Позвоните ему сейчас, запишите всё. Это важно.
— Слушайте, у меня смена—
— Ваша смена важна. — Она не злилась. — Это важнее. Если вам нужна бумага, я напишу бумагу. Но сначала — звонок.
Кравец посмотрел на неё. Потом кивнул.
Ершова снова повернулась к Сомову. Надела перчатки — двойные, как сказала, — потянулась к молнии куртки.
— Маргарита Степановна, — сказала она через плечо.
— Да? — голос старшей санитарки был тихим, но устойчивым.
— Принесите мой старый халат. Из чулана, на третьей полке. Синий.
— Зачем он вам?
Ершова расстегнула куртку. Задержала дыхание на секунду, не потому что боялась, а потому что хотела увидеть правильно, без спешки.
Чёрные точки шли по груди Сомова — вниз по рёбрам, по животу, исчезали под поясом. Их было значительно больше, чем на лице. И они были крупнее. На грудине — волдырь размером с ладонь, ещё не лопнувший, тугой, блестящий. По форме он напоминал что-то, что Ершова не могла сразу назвать, — округлое, с чёткими краями, слегка асимметричное. Как если бы под кожей росло что-то, что имело собственную форму.
Она не дрогнула. Она смотрела. Запоминала.
— Зачем халат? — повторила Маргарита Степановна.
— Потому что я не выйду из этой больницы, — сказала Ершова, — пока не пойму, что это.
Она сняла часы — швейцарские, с гравировкой, — и положила на подоконник. Стекло блеснуло в свете люминесцентной лампы. Часы легли тихо, аккуратно. Ершова не посмотрела на гравировку.
Не время.
Двое других пациентов прибыли в шесть сорок одну.
Первого — женщину лет тридцати пяти, которую Ершова позже узнает, как Светлану Коробову, бухгалтера того же Усольлеспрома, — привезла вторая бригада. У Коробовой чёрных точек было меньше, но расположены они были иначе: только на руках и шее, зато несколько из них уже вскрылись, и вместо сладкого запаха дыни Ершова уловила что-то другое — более острое, почти химическое, как запах свежего пластика или нагретой изоляции. Глаза у Коробовой были открыты и карими. Она была в сознании — точнее, в том состоянии, которое Ершова для себя пометила как изменённое: смотрела, реагировала на движение, но не на голос, и единственное, что повторяла, было не слово, а звук — долгое, вибрирующее мм-мм-мм, ритмичное, почти музыкальное.
Второй — мужчина неустановленного возраста, без документов, в рабочей одежде без маркировки, — был без сознания. Его привезли третьей бригадой, которую вызвали жители посёлка Новомихайловский: мужчина лежал у автобусной остановки, не реагировал. У него была только одна чёрная точка — огромная, на левом предплечье, с волдырём диаметром в два детских кулака — и температура сорок один и два.
Ершова работала. Она собирала образцы, заполняла направления, думала о том, что в лаборатории сейчас спросят, какой возбудитель искать, а она не будет знать ответа, и это будет неудобный разговор. Она думала о протоколах изоляции, которые надо было ввести немедленно, — о том, что корпус маленький, что боксов хватит на четверых максимум, и если приедет ещё кто-то, придётся принимать решение о перепрофилировании. Она думала о звонке в Роспотребнадзор, который Олег уже сделал, и о том, что там сейчас не шесть сорок пять утра, а шесть сорок пять утра пятницы, и дежурный будет зевать.
Но в промежутках — между пробиркой и мазком, между вопросом фельдшеру и записью в карту — она возвращалась к словам Сомова.
Пять тонн. Авария.
Что это значит — она не знала. Пока не знала.
Он идёт.
Она выкатила каталку с Сомовым в бокс номер два, закрыла дверь, приложила листок с его именем к стеклу. Потом вернулась в коридор и посмотрела в окно. Берёзы за стеклом стояли серые от дыма — не белые, как положено берёзам, а серые, как будто их покрасили. Небо над Иркутском из коричневого стало оранжевым: рассвет в смоге выглядел как что-то взятое из фантастического романа, из того вида, который снимают для обложки и называют атмосферным.
Горела тайга под Усольем. Горела третью неделю.
Ершова постояла у окна тридцать секунд — ровно столько, чтобы мозг успел зафиксировать: вот минута покоя, воспользуйся ею. Потом отвернулась.
Малая Ушаковка. Шестьдесят километров к северу. Грунтовая дорога, непроходимая после дождей. Лесозаготовительная бригада. Один пришёл пешком. Двое приехали — но откуда? Кто их вёз? Есть ли в деревне ещё люди с теми же симптомами? Есть ли вообще в деревне люди?
Это были правильные вопросы. Пока у неё не было ни одного ответа.
— Наталья Андреевна. — Голос Олега из-за спины. — СЭС перезвонили. Говорят, пришлют эпидемиолога к десяти.
— К десяти.
— Да.
— Хорошо. — Она развернулась. — А Симоненко?
— Ругался. Но едет. — Пауза. — Он сказал, что вы паникуете.
Ершова подняла взгляд на Олега. Мальчик стоял прямо, но в плечах — напряжение, которое бывает, когда передаёшь чужие слова и не знаешь, как на них отреагируют. Она не стала его мучить.
— Симоненко скажет мне это лично, когда приедет, — сказала она. — А ты пока найди мне карту района. Бумажную, из кабинета географии, если есть, или распечатай с компьютера. Мне нужно видеть, где именно находится Малая Ушаковка и что у неё вокруг.
— Карту района?
— Реки, дороги, предприятия. Особенно — промышленные объекты. Всё, что есть в шестидесяти километрах к северу.
Олег ушёл. Ершова вернулась в ординаторскую.
Комната была маленькой, как всегда, и душной, как последние три недели. На столе — её записи, стакан с тёплой водой, чья-то забытая упаковка ибупрофена. Она открыла ноутбук. Интернет в больнице работал через раз, и сейчас был, судя по индикатору, один из удачных разов. Ершова открыла базу ВОЗ по инфекционным заболеваниям, потом Роспотребнадзор, потом несколько закрытых форумов, на которых инфекционисты со всей страны обменивались случаями из практики. Она искала то, что видела: чёрные точки, волдыри с зеленоватой лимфой, белая радужка, изменённое сознание, сладкий запах экссудата.
Ничего. Ни одного совпадения. Ни одной похожей вспышки — ни в России, ни за рубежом. Ни в архивах, ни в актуальных сводках.
Это само по себе было информацией.
Она записала в блокнот — бумажный, синяя ручка, почерк мелкий и разборчивый, как у всех, кто вырос в эпоху до клавиатур: Неизвестный возбудитель. Или известный — с нестандартной манифестацией. Или — не инфекционной природы вообще?
Она остановилась на этой строчке. Перечитала.
Не инфекционной природы.
Что ещё может давать такую картину? Химическое отравление — но тогда бы не было волдырей с живой лимфой, была бы другая клиника. Радиационное поражение — нет, неправильно распределено, неправильная стадийность. Токсин? Биологический токсин, выработанный каким-то организмом — грибком, бактерией, но не как инфекция, а как отравление?
Она написала: Пять тонн. Авария.
Посмотрела на слова. Написала под ними: Что перевозят в тайге в пяти тоннах?
Лесоматериалы — но это не катастрофа. Горюче-смазочные материалы — возможно, но клиника не похожа на нефтепродукты. Химические реагенты для лесной промышленности — отбеливатели, кислоты, консерванты — это уже ближе. Или что-то, что везут не для лесной промышленности, а через лес, потому что дорога дешевле или потому что её меньше проверяют.
Она закрыла глаза на три секунды. Открыла. Написала последнее слово в этом коротком списке соображений и обвела его:
Откуда они шли? Куда?
Симоненко приехал в семь двадцать. Он жил недалеко — в том же районе, что и больница, и, судя по состоянию его костюма, оделся быстро. Валентин Игоревич Симоненко было шестьдесят лет, из которых двадцать два он руководил Красным Крестом с переменным успехом, двумя проверками прокуратуры и одной благодарственной грамотой от Министерства здравоохранения, которую он повесил в приёмной на видное место. Он был невысоким, коренастым, с седыми висками и привычкой смотреть поверх голов собеседников, когда не хотел видеть их лица.
Сейчас он смотрел прямо на Ершову. Это было плохим знаком.
— Наталья Андреевна, — сказал он, — я вас слушаю.
Они стояли в коридоре у бокса номер два. За стеклом был виден Сомов — неподвижный, с капельницей, которую Ершова поставила для поддерживающей терапии. Симоненко посмотрел через стекло. Посмотрел долго.
— Три случая, — сказала Ершова. — Все из одного района. Клиника нетипичная для любого известного мне возбудителя. У двух из трёх — неврологическая симптоматика, у одного — изменение глазных яблок, у всех — специфические кожные проявления. Образцы уже в лаборатории.
— Лаборатория даст результат завтра в лучшем случае.
— Знаю.
— Что вы хотите от меня?
— Карантин по корпусу. Немедленно. Пациентов из общих палат — перевести или выписать тех, кто может быть выписан. Персонал — средства защиты третьего уровня, пока мы не знаем способ передачи. И — мне нужна связь с кем-то, кто знает, что происходит в Малой Ушаковке.
Симоненко молчал.
— Валентин Игоревич, — сказала Ершова ровно, — Олег сказал, что вы думаете, что я паникую.
— Я так не говорил.
— Он сказал именно это.
Пауза.
— Я сказал, что, возможно, это что-то известное, и утром всё окажется проще. — Симоненко снял очки, протёр стёкла. — Ершова, если мы объявим карантин без оснований—
— Если мы не объявим карантин, а у нас вспышка неизвестной инфекции, — перебила она, — то к вечеру у нас будет не три случая. Я не знаю, сколько их будет. Вот в этом и состоит проблема.
Симоненко надел очки обратно. Снова посмотрел через стекло на Сомова. Сомов не двигался.









