
Полная версия
Офицер. Право на измену
— А если я не знаю? Если для меня правильно — здесь?
— Тогда ты эгоист, Михаил. — Я сказала это без злости, просто констатируя факт. — Тогда ты думаешь только о себе. А я не хочу быть с эгоистом. Я уже была замужем за человеком, который думал обо мне. Который погиб, прикрывая меня. Я знаю, каково это — быть для кого-то важнее себя. И с тобой... с тобой я этого не чувствую.
Он дёрнулся, будто я ударила.
— Ты несправедлива.
— Может быть. — Я отвернулась к стене. — Но это моя правда. Ты разрываешься между нами, и в этом разрыве нет места настоящим чувствам. Там только вина и долг. А мне не нужно, чтобы меня любили из чувства долга.
— Я тебя не из долга...
— А из чего? — я снова повернулась. — Из страсти? Из запретности? Из того, что я — другой мир, не похожий на твой дом? Это не любовь, Миша. Это бегство. Ты бежишь от скуки, от быта, от обязательств. А я — всего лишь остановка на пути.
Он молчал. И в этом молчании было страшнее любых слов.
— Иди, — сказала я тихо. — Иди и разберись. Если суждено — вернёшься. Если нет — значит, не суждено.
Он встал. Посмотрел на меня долгим взглядом. Хотел что-то сказать, но раздумал. Вышел.
Дверь закрылась. Щёлкнул замок. И я осталась одна.
Вот тогда я и заплакала.
Сначала тихо, беззвучно, чтобы никто не услышал за стеной. Потом сильнее, в голос, уткнувшись лицом в подушку, чтобы заглушить звук. Слезы текли сами, я даже не всхлипывала — просто лежала и плакала, и тело сотрясала крупная дрожь.
Два года. Два года я держалась. Была сильной, собранной, правильной. Приезжала в части, улыбалась, помогала людям, писала отчёты, защищала диссертацию. Все думали: «Какая молодец, как держится». Никто не знал, что по ночам я лежу и смотрю в потолок, потому что глаза закрывать страшно — там, во сне, он всё ещё жив. И каждое утро я умираю заново, просыпаясь в реальности, где его нет.
А потом появился этот. Грубый, прямой, с глазами волка и собакой у ноги. Он даже не ухаживал, не пытался понравиться — просто был. Таким, какой есть. И я попалась. Как дура, как наивная девчонка, попалась на его силу, на его честность, на его боль.
Потому что у него тоже была боль. Другая, не такая, как у меня, но настоящая. Боль человека, который не на своём месте. Который запер себя в клетке и не знает, как из неё выйти.
Я думала, что смогу помочь. Что мои знания, моя эмпатия, моё понимание — они нужны ему. Что я стану для него не просто любовницей, а тем человеком, который откроет дверь.
А оказалось — я просто топливо. То, что помогает ему бежать от реальности.
— Дура, — сказала я вслух в подушку. — Какая же ты дура, Варвара.
За окном стемнело. В палате появился дежурный свет — тусклый, жёлтый, от которого глаза устают ещё больше. Я лежала и смотрела, как тени ползут по потолку.
В дверь постучали.
— Войдите, — сказала я, быстро вытирая слёзы.
Вошла медсестра, тётя Зоя, добрая толстушка, которая работала здесь сто лет.
— Варечка, ты чего не ужинаешь? — спросила она, подходя. — Я тебе принесла, покушай.
— Не хочется, тёть Зой. Спасибо.
Она поставила поднос на тумбочку, присела рядом. Внимательно посмотрела на меня.
— Плакала? Из-за того красавчика, что приходил? Мужик видный, сразу видно — военный.
— Из-за него, — призналась я.
— Любишь?
— Не знаю. Может быть.
— А он тебя?
— Тоже не знает.
Тётя Зоя вздохнула, покачала головой.
— Эх, девонька, жизнь — сложная штука. Вроде всё просто: встретились, полюбили, живут счастливо. А на деле — горы проблем. Я сорок лет с своим прожила, знаю. И ссорились, и мирились, и на сторону смотрели. Но главное — домой возвращались. Потому что дом — это где тебя ждут.
— А если не ждут?
— Значит, не дом. — Она погладила меня по руке. — Ты молодая, красивая, умная. Не пропадёшь. А этот... если судьба — вернётся. Если нет — не твой.
Легко сказать — «не твой». А когда внутри всё переворачивается от одного его взгляда?
Тётя Зоя ушла, оставив ужин. Я поковыряла вилкой в тарелке, выпила чай. Есть не хотелось совсем.
Достала телефон. Пусто. Ни звонков, ни сообщений. Что я ждала? Что он напишет: «Я всё решил, я выбираю тебя»? Сказок не бывает.
Я открыла галерею, нашла фото Андрея. Он смеётся, в камуфляже, с автоматом на груди, ветер треплет короткие волосы. Последнее фото, прислал за день до гибели.
— Прости меня, — прошептала я. — Прости, что я снова живая. Что хочу любить. Что не умерла вместе с тобой.
Фото молчало. Андрей смотрел с экрана и улыбался. Он всегда улыбался. Даже когда было трудно, даже когда смерть ходила за плечом. Говорил: «Не бойся, Варюха, прорвёмся».
Не прорвались.
Я убрала телефон. Закрыла глаза.
Ночь тянулась бесконечно.
Утром пришла врач, посмотрела руку, сказала, что заживает хорошо. Через пару дней выпишут. «Отдыхайте, капитан, набирайтесь сил. И поменьше нервничайте».
Легко сказать. Я рвалась домой.
После обеда — сюрприз. Заходит медсестра и говорит: «Там к тебе пришли. Двое. Говорят, сослуживцы».
Я напряглась. Михаил? Вернулся? Но кто второй?
Вошли Соколов и Петров. Молодые бойцы из взвода Михаила. Соколов — с огромным букетом хризантем, Петров — с пакетом мандаринов и яблок.
— Товарищ капитан, — выпалил Соколов с порога, краснея до корней волос. — Разрешите проведать! Мы это... от всего взвода. Соболезнуем, то есть не соболезнуем, а... ну, выздоравливайте!
Петров молча поставил фрукты на тумбочку и вытянулся по стойке смирно.
Я рассмеялась. Впервые за последние дни — искренне, от души.
— Спасибо, ребята. Садитесь, не стойте как на плацу.
Они сели на стулья, напряжённые, как первоклашки на экзамене. Соколов всё мял букет, не зная, куда его деть.
— Цветы на тумбочку поставь, — подсказала я. — Вон в ту банку, там вода.
Он обрадованно исполнил. Повернулся, выдохнул.
— Мы это... волновались за вас. Дядя Коля сказал, рана серьёзная была. А вы нас вон как прикрыли тогда. Если б не вы, может, Петрова бы не просто царапнуло.
— Я не прикрывала, я просто там оказалась. Повезло.
— Не повезло, а мужество, — твёрдо сказал Петров. Малоразговорчивый, а тут выдал. — Вы под пули пошли. Не обязаны были.
— Обязана. Я военный психолог, моё место с бойцами.
Мы поговорили ещё немного. Ребята рассказали, что в части всё спокойно, что кавказец идёт на поправку, что Верещагин ругается, но в целом доволен. О Михаиле — ни слова. И я не спрашивала.
Перед уходом Соколов замялся у двери.
— Товарищ капитан, — сказал он тихо. — А старший лейтенант... он сегодня в часть не приезжал. Мы волнуемся. Может, вы знаете, где он?
— Не знаю, Соколов. — Я постаралась, чтобы голос звучал ровно. — Думаю, дома. У него семья.
— Ага, — он кивнул, но в глазах мелькнуло что-то — то ли понимание, то ли догадка. — Ну, мы пойдём. Выздоравливайте.
— Спасибо, ребята.
Они ушли. А я осталась с букетом хризантем, пахнущих осенью, и мыслью, что даже чужие люди за меня волнуются, а он — молчит.
Вечером я не выдержала. Набрала его номер.
Долгие гудки. Потом тишина — сбросил.
Я набрала снова. Сбросил.
В третий раз — уже не брал трубку.
Я отложила телефон и посмотрела в окно. Там, за стеклом, зажигались огни города. Люди спешили домой, к семьям, к ужину, к теплу. А я сидела в казённой палате и чувствовала, как внутри разрастается пустота.
— Значит, выбрал, — сказала я вслух. — Молодец. Правильно выбрал.
Но легче не стало.
Ночью мне приснился Андрей. Мы сидели на крыльце нашего дома — того, который строили вместе и так и не достроили. Он курил, щурился на закат.
— Ты чего страдаешь? — спросил он, не глядя на меня. — Живой же мужик, нормальный. Чего тебе ещё?
— Он не ты, — ответила я.
— А я и не должен быть мной. Я умер. А ты живи. С кем хочешь — живи. Только не мучайся.
— Я не мучаюсь. Я просто...
— Просто любишь. Знаю. Ты всегда любишь сильно. Слишком сильно. Задыхаешься сама и других душишь. Ослабь хватку, Варюха. Отпусти.
— Кого?
— Себя в первую очередь. И его отпусти. Если вернётся — значит, твой. Если нет — не твой.
Он докурил, встал, пошёл в дом. Я хотела за ним — но дверь закрылась. Я била в неё кулаками, кричала, но он не открывал.
Проснулась от собственного крика.
Сердце колотилось где-то в горле, простыня взмокла от пота. Я села, обхватила колени руками, попыталась успокоиться.
— Отпусти, — повторила я шёпотом. — Отпусти.
Утром пришла тётя Зоя с завтраком и новостью:
— Тебя сегодня выписывают. Муж приехал? Встретить?
— Нет у меня мужа, тёть Зой.
— А тот, красавчик?
— Тот не муж.
Она покачала головой, но ничего не сказала.
Я собрала вещи — немного, всё необходимое. Подписала бумаги. Получила справки и рекомендации. Выходя из больницы, оглянулась на серое здание и подумала: «Больше никогда сюда не вернусь».
На стоянке меня ждало такси, которое вызвала тётя Зоя. Я села, назвала адрес казённой квартиры. Водитель кивнул, тронулся.
Город плыл за окном. Люди, машины, магазины — обычная жизнь. А я чувствовала себя призраком, который смотрит на всё со стороны.
В кармане завибрировал телефон.
Я достала. Михаил.
Экран светился его именем, и сердце пропустило удар.
Я взяла трубку.
— Да.
— Варя, это я. — Голос уставший, хриплый, будто не спал всю ночь.
— Знаю.
— Ты где?
— Еду домой. Выписали.
— Я могу приехать?
— Зачем?
Пауза. Длинная, тягучая.
— Затем, что я всё испортил. Со всеми. И не знаю, как жить дальше. Ты одна... ты одна понимаешь.
Я закрыла глаза. Перед глазами — Андрей на крыльце: «Ослабь хватку».
— Приезжай, — сказала я. — Поговорим.
Я дала адрес. Положила трубку.
Водитель посмотрел в зеркало заднего вида, усмехнулся:
— Мужик?
— Мужик.
— Любимый?
— Сложный вопрос.
— Они все сложные, — философски заметил он. — А вы, бабы, дуры, любите их таких.
Я не ответила.
Машина въехала во двор, остановилась у подъезда. Я расплатилась, вышла. Поднялась на четвёртый этаж, открыла дверь.
Квартира встретила запахом пыли и одиночества. Я прошла на кухню, поставила чайник. Села ждать.
Он приехал через час.
Стоял на пороге — осунувшийся, небритый, с красными глазами. Без собаки. Без формы. Просто мужчина, который сломался.
— Проходи, — сказала я.
Он вошёл. Закрыл дверь. И вдруг — рухнул на колени, прямо у моих ног, обхватил руками мои бёдра, уткнулся лицом в живот.
— Прости, — глухо, в ткань халата. — Прости меня, Варя. Я не знаю, что делаю. Я не знаю, как жить. Я всё разрушил. Всё.
Я стояла, смотрела на его макушку, на широкие плечи, которые тряслись от беззвучных рыданий, и понимала: это не победа. Это не счастье. Это катастрофа.
Но оттолкнуть не могла.
Я опустилась на колени рядом, обняла его, прижала к себе. Мы сидели на холодном полу в прихожей, два сломанных человека, и молчали.
— Всё будет хорошо, — прошептала я. — Всё наладится.
Я не знала, будет ли. Я не знала, наладится ли. Но сейчас, в эту минуту, он был здесь. Со мной. И это было всё, что имело значение.
Потом будет завтра. Потом будут слёзы Алёны, вой Миху, разговоры с начальством, выборы и решения. Потом будет больно. Очень больно.
Но потом. А сейчас — только мы. Только его голова на моих коленях и тишина за окном.
— Останься, — попросил он, не поднимая головы.
— Я никуда не ухожу.
— Навсегда?
— Навсегда не бывает. Но на сегодня — останусь.
Он поднял голову, посмотрел на меня. В глазах — благодарность пополам с отчаянием.
— Ты не жалеешь? — спросил он.
— О чём?
— Что встретила меня.
Я улыбнулась. Грустно, как умеют улыбаться только женщины, которые слишком много потеряли.
— Не жалею. Жалеть буду, если потеряю.
— Не потеряешь. Обещаю.
— Не обещай. Ты уже обещал другой.
Он дёрнулся, будто от пощёчины. Но не отстранился.
— Я исправлю, — сказал он твёрдо. — Я всё исправлю.
— Не надо. Не исправляй. Просто будь. Со мной. Сейчас.
Я встала, протянула ему руку. Он поднялся. Мы стояли друг напротив друга, и между нами не осталось ничего — ни лжи, ни недомолвок, ни будущего. Только настоящее.
Я провела рукой по его щеке, колючей от небритой щетины.
— Ты устал. Пойдём, умоешься, поешь.
— Я не голоден.
— Поешь, — повторила я. — Силы понадобятся.
— Для чего?
— Для завтра. Для жизни. Для всего.
Он кивнул и пошёл за мной на кухню.
Я налила чай, поставила на стол бутерброды. Он ел молча, глядя в одну точку. Я сидела напротив и смотрела, как двигаются его руки, как жуёт, как иногда замирает, уходя в свои мысли.
— Что будешь делать? — спросила я.
— Не знаю. Сначала — в часть. Отпроситься, взять паузу. Потом — к Алёне. Говорить.
— О чём?
— О разводе.
Сердце ёкнуло. Я отвела взгляд.
— Ты уверен?
— Нет. Но тянуть нельзя. Чем дольше тянем — тем больнее всем.
— А если она не захочет?
— Захочет. Она сильная. Она справится.
— Ты о дочери подумал?
Он замолчал. Долго молчал. Потом поднял на меня глаза — и я увидела в них такую боль, что захотелось закрыть лицо руками.
— Думаю каждую секунду. И если Дашка будет страдать — я себе не прощу. Никогда.
— А если страдает сейчас? Когда ты не дома, когда видит мать в слезах, когда чувствует, что что-то не так?
— Она уже страдает, — тихо сказал он. — Я видел. В её глазах. Она смотрела на меня и не понимала, почему папа уходит. Я не могу это исправить. Я могу только не делать хуже.
— Развод — не сделает хуже?
— Ложь — сделает. Притворство — сделает. Я не хочу, чтобы она росла в семье, где родители ненавидят друг друга.
— Вы не ненавидите.
— Нет. Но уже не любим. По-настоящему. А без любви семья — это тюрьма. Я не хочу, чтобы Дашка жила в тюрьме.
Я молчала. Потому что не знала, что ответить. Потому что он был прав. Во всём прав. И от этой правоты становилось ещё страшнее.
Он допил чай, встал.
— Пойду. В часть надо.
— Вернёшься?
— Хочешь?
Я смотрела на него. На этого большого, сильного, сломанного человека, который стоял в моей кухне и ждал моего ответа.
— Хочу, — сказала я. — Но только если ты сам захочешь. Не из жалости, не из долга. Если выберешь.
— Я уже выбрал, — ответил он. — Там, в больнице, когда ты сказала «иди». Я шёл к двери и думал: если она позовёт — вернусь. Ты не позвала. Но я всё равно вернулся.
— Потому что сам захотел?
— Потому что без тебя не могу.
Он подошёл, обнял. Крепко, до хруста. Я уткнулась носом в его плечо, вдохнула запах — пота, улицы, усталости, жизни.
— Иди, — шепнула я. — Иди и делай, что должен. Я подожду.
Он поцеловал меня в макушку и вышел.
Дверь закрылась. Я осталась одна.
Подошла к окну, посмотрела во двор. Он вышел из подъезда, сел в машину. Посидел немного, глядя перед собой. Потом поднял голову, посмотрел на моё окно. Я не задернула штору. Он увидел меня, кивнул.
Машина тронулась и скрылась за поворотом.
А я стояла у окна и думала о том, что сегодня случилось что-то важное. Что-то, что определит всю нашу дальнейшую жизнь.
Хорошо ли? Плохо ли? Я не знала.
Знала только одно: назад дороги нет. Ни у него. Ни у меня.
Оставалось только идти вперёд. Вместе или порознь — покажет время.
Я закрыла окно и пошла в комнату. Разбирать вещи, готовиться к новой жизни. К той, в которой теперь есть он.
И надеяться, что этот выбор не станет ошибкой для всех нас.
Глава 10. Михаил
Мир — говно. Я понял это окончательно и бесповоротно, когда вышел от Варвары и сел в машину.
Солнце светило в глаза, наглое, октябрьское, будто ничего не случилось. Люди спешили по своим делам, таскали сумки, толкали коляски, смеялись в телефоны. Жили. А я сидел и смотрел на них сквозь грязное стекло и думал: какие же вы все козлы. И я козел. И она козел. И Алёна. И Варвара. Все.
Цинизм — это броня. Когда слишком больно, мозг включает защиту: обесценивай всё, над всем смейся, никого не жалей. Иначе сдохнешь.
Я закурил, хотя в машине не курил никогда — Алёна просила. А теперь плевать. Пусть провоняет всё табаком, пусть горит синим пламенем.
Телефон завибрировал. Верещагин.
— Волков, ты где шляешься? — рявкнул он без приветствия. — В части бардак, Соколов сопли жуёт, кавказец сбежать пытался, а командира нет!
— Еду, товарищ полковник.
— Быстро! И чтоб через час был у меня с докладом!
Сбросил.
Я выругался сквозь зубы, завёл мотор. Хорошо, что есть работа. Работа спасает. В работе не надо думать, не надо чувствовать, надо просто выполнять приказ.
В части меня встретил Соколов. Глаза по пять копеек, форма мятая, вид как у побитой собаки.
— Товарищ старший лейтенант, там это... кавказец с привязи сорвался. Козлова чуть не порвал, еле успокоили.
— Где он сейчас?
— В вольере. Дядя Коля уколол, спит.
— А Козлов?
— В лазарете. Рука разодрана, швы накладывают.
Я прошёл в вольер. Кавказец лежал на боку, тяжело дышал, глаз закатился. Зверюга под семьдесят кило, с пастью, которая отрывает руки играючи. Идиот Козлов опять не уследил.
— Что случилось? — спросил я у дяди Коли, который колдовал над капельницей.
— А чёрт его знает. Пёс после ранения нервный стал, психика сдвинулась. Козлов полез в вольер убирать, а он на него — с рыком. Не узнал, видно.
— Или узнал, но решил, что враг.
— Тоже вариант.
Я смотрел на пса и думал: вот она, животная суть. Без рефлексии, без морали, без выбора. Опасно — убей. Свой — лизни. Просто. Честно. Людям бы так.
— Усыплять будем? — спросил я.
— Зачем? — дядя Коля удивился. — Пёс боевой, ценный. Перебесится, успокоится. Ему бабу надо, вот что. Сучку. Гулять, разрядку получать. А мы его в вольере держим, как зэка.
— Дай объявление. Найдём сучку.
— Найдём, — кивнул дядя Коля. — Только не наша это забота, Миша. Собаки — они как люди. Им любовь нужна. А мы их — работать, работать, работать. Вот и срываются.
Я вышел из вольера. Слова застряли в голове. Собаки как люди. Им любовь нужна. А мы их — работать.
Самому бы не сорваться.
В кабинете меня ждал Верещагин. Сидел в моём кресле, ноги на стол, в зубах папироса — хотя курить в помещении запрещено, ему плевать.
— Явился, — сказал он, оглядывая меня с ног до головы. — Видок у тебя, Волков. Как с похорон.
— С похорон, товарищ полковник. Своей жизни.
— Философ, блин. — Он сплюнул в урну. — Садись. Разговор есть.
Я сел на стул для посетителей. Верещагин снял ноги со стола, навис надо мной, как старый коршун.
— Слушай сюда. Твои бабские дела меня не касаются, пока они службе не мешают. Но они мешают. Соболева в госпитале, ты шастаешь неизвестно где, взвод без управления. Если так пойдёт дальше — я вас обоих размажу.
— Я справлюсь.
— Посмотрим. — Он протянул мне папку. — Вот. Новое пополнение. Два сержанта, четверо рядовых. Твои. Занимайся.
Я открыл папку. Фотографии, анкеты, характеристики. Стандартные лица, стандартные судьбы. Кроме одного.
Сержант Егор Ковалёв, 26 лет. Два ранения, контузия. До этого служил в разведке, переведён к нам после госпиталя. На фотографии — жёсткое лицо, короткая стрижка, шрам через левую бровь. Глаза пустые. Такие глаза бывают у людей, которые видели слишком много.
— Это что за зверь? — спросил я.
— Зверь и есть, — усмехнулся Верещагин. — Ковалёв. Лучший разведчик в своём полку, пока его не подорвали. Год в госпиталях, три операции, теперь комиссия признала ограниченно годным. К нам — дослуживать. Психика, говорят, шатается. Твоя задача — пристроить его к делу. Собаку ему дашь, может, оттает.
— Собаки не лечат.
— Лечат. Ещё как лечат. Я на своём веку таких Ковалёвых видел — только с собаками и выживали. Без собак — в петлю или в бутылку.
Я закрыл папку. Ещё один сломанный. Ещё один, кого жизнь пережевала и выплюнула. Как меня скоро, если не остановиться.
— Когда прибывает?
— Завтра. Подготовь всё.
Верещагин встал, подошёл к окну. Смотрел на плац, где строились бойцы.
— Волков, — сказал он не оборачиваясь. — Я старый дурак, жизнь прожил, двух жён похоронил, детей вырастил. Скажу тебе одну вещь, запомни. Женщины — они как собаки. Им верность нужна. Не слова, не подарки — верность. Если ты верен — они за тебя умрут. Если нет — разорвут и не заметят.
— Я знаю.
— Ни хрена ты не знаешь. — Он обернулся. — Если бы знал — не разрывался бы сейчас между двумя. Выбирай, Волков. Или семья, или страсть. Третьего не дано.
Вышел, хлопнув дверью.
Я остался один. Сидел, смотрел на папку с Ковалёвым и думал о том, что старый хрыч прав. Как всегда прав. И от этого ещё хуже.
Вечером я поехал домой.
Сам не знал зачем. Алёна сказала уходить — я ушёл. Но вещи нужны. Документы. Форма. Да и Миха... Миха там.
Поднялся на лифте. Постоял у двери. Прислушался. Тишина. Только телевизор гудит где-то в глубине квартиры.
Нажал звонок.
Долго не открывали. Потом щёлкнул замок, и на пороге появилась Алёна. Уставшая, бледная, с кругами под глазами. Но сухая. Не плакала.
— Чего тебе? — спросила она ровно.
— Вещи забрать. Документы.
— Заходи.
Я вошёл. В прихожей на подстилке лежал Миха. Увидел меня — уши дёрнулись, хвост вильнул разок. Но не встал. Смотрел и ждал.
Я присел на корточки.
— Здорово, брат. Соскучился?
Он лизнул мою руку. Тепло, шершаво. И снова лёг. Не просился гулять, не прыгал, не скулил. Просто лежал и смотрел. Как будто говорил: «Я здесь. Я жду. Но ты сам решай».
— Собирай, — сказала Алёна из комнаты. — Я помогу.
Я прошёл в спальню. Наша спальня. Где мы спали восемь лет, где родилась Дашка, где я впервые увидел её в белом платье — смешную, счастливую, мою.
Алёна стояла у шкафа, доставала мои вещи. Аккуратно складывала стопками: футболки, носки, форму.
— Спасибо, — сказал я.
— Не за что.
Она работала молча, с каменным лицом. Я смотрел на её руки — тонкие, с обручальным кольцом, которое она так и не сняла. И вдруг поймал себя на мысли: а ведь я её до сих пор люблю. Не так, как Варвару, не с этой безумной страстью, а по-другому. Тихо. Глубоко. Как любят родных людей, без которых невозможно дышать.
— Алён, — позвал я.
— Что?
— Прости меня.
Она замерла. Не обернулась.
— Простить? — переспросила тихо. — Ты знаешь, Волков, я в церковь ходила сегодня. Впервые за восемь лет. Свечку поставила. За здравие. Твоё.
— Зачем?
— Сама не знаю. — Она обернулась. В глазах — боль, усталость, и что-то ещё. Светлое. То, что я не заслужил. — Наверное, затем, что ты отец моего ребёнка. Затем, что восемь лет — не выкинуть. Затем, что... глупо, наверное, но я всё ещё надеюсь.
— На что?
— На то, что ты очнёшься. Что вспомнишь, как мы любили друг друга. Что выберешь нас.
Я подошёл к ней. Близко. Взял за руки. Она не отняла.
— Я не знаю, что выбрать, — сказал я честно. — Я запутался. Я как та собака, которая не знает, к кому бежать.
— Беги к себе, — ответила она. — Сначала к себе. Разберись, чего ты хочешь на самом деле. А потом приходи. Если захочешь. Если нет... — она вздохнула. — Что ж, значит, не судьба.
Она высвободила руки, вернулась к шкафу.
— Собирай давай. Поздно уже.
Я собрал вещи. Две спортивные сумки — вся жизнь, поместившаяся в багажник.
В прихожей остановился. Миха подошёл, ткнулся носом в колено.
— Пойдёшь со мной? — спросил я.
Он посмотрел на Алёну. Она кивнула. Тогда он вильнул хвостом и встал рядом со мной.
— Присматривай за ним, — сказала Алёна. — Он без тебя плохо ест.
— Присмотрю.
Мы стояли друг напротив друга. Бывшие. Почти чужие. Но между нами всё ещё было что-то, что не рвётся просто так.
— Можно я буду видеть Дашу? — спросил я.
— Можно. По выходным. Если захочешь.
— Захочу.
— Тогда договорились. — Она открыла дверь. — Иди. И будь счастлив, Волков. Правда. Я тебе желаю.
Мы вышли. Дверь закрылась.
Мы спустились вниз, сели в машину. Я завёл мотор, посмотрел на пса.
— Ну что, брат. Остались мы с тобой вдвоём. Два холостяка.
Миха гавкнул. Одобрительно или насмешливо — не поймёшь.
Я выехал со двора. В зеркало заднего вида увидел окно четвёртого этажа. Там стояла Алёна и смотрела нам вслед.
— Прощай, — сказал я. Или «прости». Сам не разобрал.
Ночлег я нашёл быстро. Снял комнату в частном секторе на окраине — отдельный вход, печка, будка во дворе для Михи. Хозяин, старый дед, глянул на пса, крякнул, но согласился.
— Овчарка — это хорошо, — сказал он. — Сторож будет. А то воры зачастили.








