
Полная версия
Сын Тенгри
Потом старший купил безделушек.
Не торгуясь, ткнул пальцем: вот этот пояс, эти две связки бус, тот костяной гребень. Кинул серебро — больше, чем стоило, и купец это понял, и от этого ему стало ещё неуютнее: щедрость казённого человека всегда к чему-то. Безделушки старший сунул в перемётную суму, не глядя, будто и не за ними приходил.
А потом, всё так же между делом, бросил на тюк ещё горсть серебра — отдельно от платы — и спросил.
— Не проходил ли тут человек. Молодой. Скуластый. На сером коне с тёмным пятном на плече.
Серебро лежало на тюке. Купец смотрел на него.
— Должок у одного хорошего человека к этому скуластому, — сказал старший. Голос был ровный, нелюбопытный, будто речь о мешке проса. — Найти бы. Отдать долг. Дело доброе.
Караван-баши развёл руками — почтенные, мол, мало ли по степи серых коней, мало ли скуластых, кыпчаки все на одно лицо для усталого человека. Старший покивал, соглашаясь, и серебро с тюка не убрал, и заговорил снова о ценах на юге. Но горсть лежала. И оба знали, зачем она лежит: не для этого колодца — для следующего. Где-нибудь да вспомнят охотно. Не здесь — так у соседнего колодца, не сегодня — так через неделю. Сеть ставили не торопясь, ячейку за ячейкой, и серебро было в ней грузилом.
У третьего костра каравана сидел молодой парень и слушал.
Он был из охраны — нанялся в эту охрану на последнем привале, к удивлению купца, у которого охрана и так была. Но парень попросил мало, почти за одну кормёжку, конь у него был свой и быстрый, мышастый степной тарпан, на котором он сидел как влитой, лук — добрый, и сабля при нём была не игрушечная, а рабочая, кыпчакской ковки, простая, без насечки, из тех, что не бросаются в глаза. Лет ему было около восемнадцати. Высокий, ещё не заматеревший, длиннорукий, с тонкой шеей, по которой шла поперёк белёсая строчка старого шрама. Караван-баши пожал плечами и взял: лишняя сабля в степи не помеха, а просит дёшево — почему нет.
Парень держался особняком. Много молчал. Глядел больше по сторонам, чем в огонь, — привычка человека, который кого-то сторожит или кого-то ждёт. С погонщиками сходился туго, баек у костра не травил, и за то, что молчун, его уже окрестили нелюдимым.
Сейчас он сидел у своего костра, точил и без того острый нож, и не поднимал головы. Но он слышал каждое слово, сказанное у вьюков, — на плоском Устюрте звук идёт далеко, а слух у парня был молодой и злой.
«Молодой. Скуластый. На сером коне с тёмным пятном на плече».
Нож в его руке не дрогнул. Парень не поднял глаз, не переменился в лице, не сделал ничего, что заметил бы сторонний глаз. Только провёл бруском по лезвию чуть медленнее, чем раньше. И ещё раз. И ещё.
Он дослушал до конца. Слышал, как старший заговорил снова о ценах, как купец, торопясь сменить разговор, предложил казённым чаю, как те отказались — спешат. Слышал, как двое сели в седло и тронулись дальше на юг, не оглядываясь, увозя свои безделушки и свой вопрос к следующему колодцу.
Парень убрал нож. И стал ждать.
Он ждал весь остаток дня и всю ночь. Не потому, что не знал, что делать, — а потому, что был уже не тот мальчишка, что год назад полез бы поперёд всех очертя голову. Кто-то выучил его терпению дорогой ценой. Он ждал, чтобы убедиться: казённые уехали совсем, не приставили к каравану глаз, не оставили позади себя соглядатая в тростнике или на гребне. Барымтач уходит сразу. Кто за барымтачом — тот ждёт. Этому его тоже выучили.
Сутки он смотрел на юг, на север и за спину. Степь была чиста. Казённые ушли по своему делу, к своим следующим колодцам.
И тогда, на рассвете второго дня, парень молча оседлал мышастого.
Караван-баши увидел, заорал через весь лагерь:
— Ты куда?! А уговор?! Позор тебе! Уговор дороже денег! Ты руку дал — сопровождать до Хорезма!
Парень остановил коня. Не стал спорить, не стал оправдываться. Он сунул руку за пазуху, отсчитал на ладонь серебро — ровно то, что взял задатком, монета в монету, — повернулся и швырнул его в сторону купца. Серебро тускло сверкнуло в утреннем свете и рассыпалось по солончаковой глине у ног караван-баши.
— Долг закрыт, — сказал парень. Первые слова за двое суток. Голос был молодой, но сухой, не мальчишеский.
И, не дожидаясь ответа, повернул мышастого на север и пошёл — сперва рысью, потом наметом, всё быстрее, и быстрый степной конь стелился под ним над плоской глиной, унося всадника туда, откуда пришёл вопрос про скуластого на сером.
Купец стоял над рассыпанным серебром и ругался ему вслед, поминая его род, его коня и его нелюдимую душу. Парень не оглянулся.
Он торопился. Ему надо было успеть раньше, чем серебро казённых ляжет в нужную ладонь у нужного колодца.
Начало весны 1181 года. Низовья реки Жем.
В то же самое время, в трёх неделях пути к северу, в ауле рода Борибая на реке Жем собирались на охоту.
Зима отпускала. Снег осел и почернел, по южным склонам пробилась первая зелёная игла, низины налились талой водой, и из плавней по утрам тянуло сырым холодом и оживающей землёй. Скот отощал за зиму, согым подъели, и мужчины собирались бить кабана в жемских низовьях — мясо к голодному предвесеннему столу дороже серебра.
Бозкур седлал не Боз-Ата. Серого он на грязную охоту по плавням не брал — серый был дорог, серого берегли для дороги и для боя. На охоту он брал гнедого мерина, злого и выносливого, которого по такой жиже не жалко.
Но прежде чем уйти, Бозкур сделал то, что делал теперь каждые несколько дней, как другие творят утреннюю молитву. Он подошёл к Боз-Ату в стойле, зачерпнул из загодя припасённого горшка тёмной жижи — золу, размешанную с салом и сажей, — и втёр серому в правое плечо, в то самое тёмное пятно, что знала вся округа на два перехода. Втёр против шерсти, гася примету под грязным мутным разводом. Со стороны — конь как конь, в стойле грязный, замызганный, ничей. Серебристая стать пряталась под коркой.
Конь косил глазом и терпел. Он привык. Бозкур огладил ему шею — коротко, виновато — и оставил в стойле, чистить которое не велел: пусть стоит замаранный. Примету подновляли, как подновляют огонь, — чтоб не угасла.
Потом охотники ушли в плавни, и про коня, про маскировку, про осторожность — про всё это в ауле забыли на полдня.
К вечеру Бозкура привезли назад на волокуше, со сломанными рёбрами.
Секач не захотел умирать по-хорошему. Распорол гнедого мерина под брюхо, вывалил ему кишки в ледяную воду и пошёл на упавшего Бозкура в упор. Бозкур принял зверя на рогатину — и поймал тот короткий боевой провал, который в степи зовут «сын Тенгри пришёл»: страх гаснет, боль не доходит, тело бьёт само. В этом провале он и не почувствовал толком, как десять пудов кабаньей туши доехали по лопнувшему древку и ударили его в бок. Почувствовал потом — когда зверь издох, когда провал отпустил и вернулась боль, от которой побелело в глазах и пропало дыхание. Когда сплюнул в воду розовым.
Гнедого было жаль. Доброго мерина потеряли. Но мяса взяли вдоволь, а рёбра — что рёбра, рёбра у живого срастаются.
Дальше потянулись дни, каких Бозкур не знал давно: дни лежания.
Он лежал в юрте, перетянутый по груди мокрым войлоком, и учился жить на четверть вдоха. Глубже было нельзя — глубже под левой лопаткой проворачивался горячий осколок, и мир белел по краям. Кашлять было нельзя. Смеяться нельзя. Розовым он, по милости Тенгри, плевать перестал на вторую ночь — старуха-костоправка, послушав его грудь, сказала, что лёгкое целое, отбито, но целое, а ребро, видать, треснуло, не переломилось, и к большому теплу он встанет, если будет лежать смирно и не геройствовать.
Лежать смирно Бозкур умел плохо. Но тело не оставляло выбора.
Аул жил вокруг него своей весенней жизнью, и Бозкур слушал её сквозь войлок, как зверь в норе слушает лес. Капало с юрт. Орали грачи, вернувшиеся на старые гнёзда. Звенело железо у коновязи — Мурас перековывал коней на лето. Бабы выносили на солнце отсыревшую за зиму рухлядь, выбивали кошмы, и пыль стояла столбом. Дети, отощавшие, бледные после зимы, носились по подсыхающим проталинам с первым весенним ором. Арлан среди них верховодил, и его тонкий непреклонный голос носился по аулу, как овод. Карлыгаш училась ползать и брала приступом крепость из подушек, которую строила вокруг неё Айелин.
Айелин и выхаживала его. Меняла войлок, поила горьким отваром, не давала вставать. Делала это ровно, спокойно, без причитаний — она не умела причитать, она умела работать. И в её ровности было больше веры, чем в любых словах: она держалась так, будто и не сомневалась, что муж встанет, а потому и Бозкуру было трудно усомниться при ней.
На исходе первой недели через аул прошёл караван.
Первый караван года, с юга, по последнему льду на переправах. Небольшой, торговый. Встал у аула на полдня — напоить скот, сменять кое-что, отдохнуть. К чужим Бозкур не вышел: скуластого молодого мужчину в зимовьях Борибая чужой глаз видеть не должен был. Он лежал и слушал, как идёт торг, как Борибай раскатисто хохочет гостям навстречу, как мать выменивает у караванщиков соль и иголки.
Вечером, когда гости ушли, отец зашёл к нему и пересказал новости — между делом, не делая на них упора, как пересказывают всё, что услышал за день.
В Хорезме неспокойно: шах Текиш грызётся с роднёй за власть, и купцы рады — пока сильные дерутся, торговому человеку вольготнее. На Итиле к середине весны ждут большую воду, переправы встанут. Соль вздорожала, просо подешевело. В Саксине зимой пал скот.
И — между прочим, в том же ряду, без нажима — что по степи ходят какие-то богатые, непростые люди и ищут скуластого парня на сером коне с пятном; в двух дальних аулах за этого скуластого будто бы кто-то давал хорошую цену. Отец сказал это ровно, тем же голосом, что и про соль, и про большую воду, и пошёл дальше: что видел по дороге не один караван кыпчакской молодёжи — снимаются и уходят на запад, за Итиль, кто к грузинскому царю в войско, кто дальше, за славой и серебром, благо в степи нынче тесно, а на западе за кыпчакскую саблю платят.
А под самый конец отец помянул то, на чём задержался чуть дольше прочего.
— Перед этим караваном, — сказал он, — не так давно, прошёл у самой реки Жем другой. Большой. Каракитайский. Огромный, говорят, караван — верблюдов не одна сотня, своё войско при нём, свои стада на ходу, вода и корм с собой, всё своё. Идёт на запад северной дорогой.
— Северной? Сейчас? — Бозкур шевельнулся и поморщился: бок отозвался. — По весне, северным путём — это смерть. Распутица, большая вода, ни корма, ни жилья на сотни вёрст.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.


