Сын Тенгри
Сын Тенгри

Полная версия

Сын Тенгри

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 10

Раим Каир

Сын Тенгри

Раим Каир

СЫН ТЕНГРИ

роман


«Сын Тенгри» — исторический роман о кыпчакском воине конца XII века.

Потеряв семью, степняк Бозкур проходит полмира — от Дешт-и-Кипчак через Дунай до Константинополя, — чтобы найти дочь, увезённую в рабство. Судьба героя тесно вплетена в подлинные события эпохи: закат византийской династии Комнинов и кровавую резню латинян 1182 года.

Роман написан в традиции жёсткого исторического реализма: без романтизации войны, с глубоким вниманием к быту наёмников и внутренней жизни человека, поставленного историей на лезвие.

Мороз — слуга. Небо — свидетель. Дочь — цена всего.


Демонов не бывает.

Есть люди, которых удобно так звать.




От Жема до Царьграда. 1180–1182


Акт первый

СИНЕЕ НЕБО


Глава первая. Небо над степью

Трава пахла полынью и последним теплом.

Бозкур лежал на вершине пологого холма, раскинув руки под затылком, и смотрел в небо. В то самое небо, которое кыпчаки называли одним словом — Тенгри. Не просто небо. Бог. Отец. Свидетель.

Облака шли с севера медленно, как старики идут на поминки — без спешки, с достоинством. Одно было похоже на лошадиный круп, другое расплывалось в ничто, третье тянулось длинным белым хвостом, словно дым от далекого кочевья. Бозкур следил за ними взглядом человека, которому некуда торопиться. Девятнадцать лет. Начало осени. Солнце еще грело щеки, но ветер уже знал что-то такое, чего солнцу не объяснить, — он приходил с холодной стороны и уходил куда-то за горизонт, унося с собой запах сухой полыни и конского навоза.

Хорошие запахи. Запахи жизни.

Далеко внизу, в распадке между двумя языками выгоревшей травы, паслась его лошадь — Боз-Ат, серый четырехлетка с темным пятном на правом плече, похожим на след пальца великана. Конь щипал редкую траву неторопливо и деловито, изредка поднимая голову и поводя ушами. Умная скотина. Спокойная. За три года привык к хозяину так, что чувствовал его сон и бодрствование на расстоянии.

За холмами, всего в часе неспешной езды отсюда, — Бозкур не считал, просто знал степью, как знают расстояние те, кто вырос в седле, — курилась его юрта. Белая, чуть приплюснутая к земле, маленькая с этой высоты, как белый гриб после дождя. Из верхнего отверстия тянулась тонкая нить дыма. Мать топила кизяком — Бозкур знал это по цвету дыма, серо-голубому, почти прозрачному. Кизяк горит долго, ровно, без злобы. Матери нравился такой огонь.

Он закрыл глаза.

Степь никогда не бывает тихой — это знают только те, кто в ней жил. Городские люди, которых Бозкур видел дважды в жизни на большом ярмарочном торжище у реки Итиль, думали, что степь — это тишина и пустота. Глупые люди. В степи всегда что-то звучало: где-то далеко кричал стервятник, протяжно и равнодушно; трава шелестела от ветра — не просто шелестела, а разговаривала сама с собой на языке, которому не учат, но понимают; кузнечики трещали ровно, без остановки, будто бесконечный далекий гул конского табуна держит ритм. Степь дышала. Степь жила. И девятнадцатилетний Бозкур был частью этого дыхания — маленькой, почти незаметной, но всё же частью.

Тенгри смотрел на него сверху.

Лежи, — говорило небо. Пока можешь — лежи.

Он услышал копыта раньше, чем их почуял Боз-Ат.

Не тревожный топот, не намёт — ровный, чуть усталый шаг лошади, которую не гонят, но и не сдерживают. Бозкур не открыл глаз сразу. Подождал. Прислушался, как учил старый Сарбас — дядя по матери, умерший три зимы назад от старой стрелы, засевшей в боку еще с молодых походов. Сначала слушай, потом смотри. Уши не врут — глаза иногда обманывают.

Один всадник. Не тяжелый — лошадь ступает легко, не проваливается в сухую землю. Едет без спешки. Знает, куда едет.

Бозкур открыл глаза.

Темир подъехал, не торопясь, спешился в одно движение — без суеты, без лишнего, как всё, что он делал, — и бросил поводья на землю. Конь его, гнедой мерин по кличке Донен, понял хозяина без слов: остановился и тоже потянулся к траве.

Темир лег рядом. Просто лег, закинул руки за голову, уставился в то же небо.

Молчание между ними не было неловким. С Темиром вообще не бывало неловкого молчания — он был из тех людей, которые умеют молчать так же уверенно, как другие говорят. Двадцать семь лет, литое тело, взгляд, от которого чужие лошади нервничали. На шее, под левым ухом — полосатый рубец от ожога, уже старый, побелевший по краям. На левой руке не хватало половины безымянного пальца. Бозкур никогда не спрашивал про палец — знал, что Темир расскажет сам, когда придет время. Или не расскажет. Это тоже его право.

— Мать искала тебя, — сказал наконец Темир.

Голос у него был как галька на дне мелкой реки — тяжелый, окатанный, без острых краев.

— Нашла?

— Нет еще. Нашел я.

Бозкур усмехнулся уголком рта, не отрывая взгляда от облаков.

— Значит, не нашла.

Темир не ответил. Достал из-за пояса сухой стебель дикого лука, сунул в зубы, прикусил. Долго смотрел в небо. Потом сказал:

— Осень пришла.

— Пришла.

— Зима скоро.

— Скоро.

Темир повернул голову, посмотрел на младшего товарища тем своим взглядом — тяжелым, немигающим, как смотрит степной орел перед тем, как сложить крылья и пойти вниз.

— Скот у вашего аула плохой нынче. Я видел.

Бозкур не ответил. Это не было вопросом.

— Три лошади пали летом, — продолжал Темир ровно, без жалости, просто называя вещи своими именами. — Овец мало. Зимой тяжело будет.

— Переживем, — сказал Бозкур.

— Может, переживете. — Темир помолчал. Пожевал стебель. — А может, нет.

Бозкур наконец повернулся к нему. Посмотрел в лицо — изрубленное жизнью, неподвижное, как степной камень-балбал, которые предки ставили на курганах в память о великих воинах.

— Говори.

Темир не спешил.

С вершины холма степь была видна во все стороны — бесконечная, выгоревшая до желтизны, чуть тронутая бурым по краям, там, где трава уже сдалась перед осенью. Кое-где темнели редкие кусты терескена. У горизонта на западе едва угадывалась полоска более темного цвета — там начинался другой аул, другой род, другие люди. Далеко. Степь большая.

Темир достал стебель изо рта, осмотрел его, бросил.

— Слышал про Теркен-хатун? — спросил он наконец.

Бозкур нахмурился. Слышал, конечно. Все слышали. Хорезмийский шах Текиш взял в жены дочь одного из кыпчакских вождей — Теркен-хатун, гордую, говорят, как сам Тенгри. Брак большой. Союз большой.

— Слышал.

— А про то, что этот союз закрыл для нас южные пути? — Темир говорил по-прежнему ровно, но в голосе его появилось что-то — не злость, нет, скорее то, что бывает, когда человек видит, как нависает туча, и знает, что дождь будет злым. — Хорезмийские купцы теперь везут товар в обход. Наши караваны стоят. Откупные не платят. Думаешь, почему в этом году на торжище у Итиля было меньше народу? Думаешь, почему твой отец потерял трёх лошадей — а заменить их было не на что?

Бозкур молчал. Смотрел в небо.

— Теркен-хатун отдала нас хорезмийцам, — сказал Темир почти без интонации. — Тихо отдала, без боя. Через брак. Через шелка и подарки. И теперь Хорезм будет приходить за нашими пастбищами — сначала вежливо, с послами и золотом. Потом с копьями.

— Ты это знаешь или думаешь?

— Я это видел, — отрезал Темир. — Я служил на юге. Я видел, как хорезмийцы берут землю. Сначала приходит посол. Потом — купец. Потом — гарнизон.

Над холмом проплыло облако — то самое, похожее на лошадиный круп, уже изменившее форму, вытянувшееся, ставшее похожим на руку с растопыренными пальцами. Бозкур смотрел на него.

Девятнадцать лет. Солнце греет лицо. Мать топит кизяк. Боз-Ат щиплет траву внизу, у подножия холма.

Мир простой и понятный. Степь. Небо. Конь. Огонь в юрте.

— Что ты хочешь от меня? — спросил он.

Темир долго не отвечал. Смотрел в небо, как смотрят люди, которые уже приняли решение, но дают другому время дойти до него самому.

— Пока ничего, — сказал он наконец.

Они лежали рядом и молчали. Степь дышала вокруг них. Ветер дул с севера — ровный, негромкий, пахнущий далёкими снегами, которые ещё не пришли, но уже решили, что придут.

Бозкур смотрел в небо Тенгри.

И небо смотрело на него.

Бозкур ждал.

Он научился ждать рано — в том возрасте, когда другие мальчишки ещё дёргались, торопились, перебивали старших. Отец учил молчанием. Дядя Сарбас учил тем же. Степь добавила своё: она не терпит спешки — спешка в степи это смерть, это прыгнуть вперёд коня, это пойти на охоту без воды, это раскрыть юрту навстречу ветру, не проверив, откуда он.

Темир лежал спокойно. Жевал новый стебель — второй уже. Смотрел в небо.

Потом заговорил. Не поворачиваясь. Как будто говорил не Бозкуру, а Тенгри — просто так вышло, что Бозкур лежал рядом и слышал.

— Ты знаешь, что происходит между Текишем и Султан-шахом?

Бозкур думал секунду.

— Грызутся за Хорезм, — сказал он. — Брат на брата.

— Грызутся, — повторил Темир без выражения. — Хорошее слово. Два сына одной матери, и оба хотят один трон. Текиш сидит на севере, Султан-шах жмёт с юга. Между ними — земля, люди, дороги. И все эти дороги сейчас в крови.

Он помолчал.

— Когда два хана грызутся, Бозкур, их псы начинают кормиться сами. Без спроса.

Бозкур повернул голову. Смотрел на Темира — на неподвижный профиль, на белёный рубец под ухом, на тяжёлую линию скул.

— Псы, — сказал он. — Чьи псы?

— Сейчас уже ничьи. — Темир наконец посмотрел на него. Взгляд как удар кулаком в грудь — спокойный, тяжёлый. — Есть один такой пёс. Зовут Кулан-бек. Слыхал?

— Нет.

— Не удивительно. Он не из тех, кто хочет, чтоб его слышали. Из тех, кто тихо берёт. — Темир сел. Движение резкое, единое, как у человека, который сидит так же легко, как лежит. Обхватил колени руками, уставился на горизонт. — Раньше служил Текишу. Потом Текишу стало не до него — своих забот хватает. Кулан-бек взял двадцать, может, двадцать пять всадников. Людей проверенных, злых. И пошёл кормиться сам.

— Грабит?

— Собирает дань. — Темир чуть улыбнулся — не добро, не весело, а так, как улыбается человек, услышавший старую шутку. — Сам себя называет сборщиком. Приходит к каравану, говорит: плати за проход. Платят — уходит. Не платят — забирает всё и режет охрану.

— Далеко ходит?

— Вот в том и дело. — Темир повернулся к Бозкуру. — Раньше ходил на юге. Там его земля, там он знает все тропы. Но там сейчас горячо — Султан-шах двигает людей, не до беспечного хождения. Вот он и сместился. Пришёл сюда. К нам.

Последние два слова Темир произнёс без злости — просто обозначил факт. Но в этих двух словах Бозкур услышал всё: и ярмарка у Итиля с пустыми рядами, и три мёртвые лошади отца, и мать, которая топит кизяком, потому что на дрова не хватает.

— Где? — спросил Бозкур.

— В хорошем дневном переходе на юго-запад. Там, где Жёлтый овраг уходит в ложбину перед старым бродом. Знаешь то место?

— Знаю. Там ещё камень стоит. Большой, серый. Дед мой говорил — балбал, очень старый.

— Он самый. — Темир кивнул. — Там у Кулан-бека что-то вроде стана. Не юрты — просто место, откуда он выходит на дороги. Двадцать человек, от силы двадцать пять. Не войско — шайка. Хорошо вооружённая шайка, но всё равно шайка.

Бозкур молчал. Смотрел на горизонт — туда, на юго-запад, где стоял серый балбал и сидел человек по имени Кулан-бек, который решил, что кыпчакские пастбища теперь его стол.

— Ты сказал — шайка, — проговорил он медленно. — Но у них доспехи, кони. Опыт.

— Да, — согласился Темир легко.

— Ты пришёл ко мне не просто рассказать об этом.

— Нет.

Снова молчание. Другое, чем раньше. Плотнее.

Темир достал из-за пояса нож и кончиком лезвия начал чертить на сухой глине. Не сложно, не красиво, просто линии и точки. Бозкур наклонился. Смотрел.

— Через семь дней, — сказал Темир, — может, через восемь, по этой дороге пойдёт большой торговый обоз. Купцы из Ургенча. Идут на север, к Итилю. Везут ткани, медь, железо, немного пряностей. Охрана небольшая — они торговцы, не воины. Они остановятся на привал вот здесь. — Нож ткнул в точку. — У брода. Минимум на день, может на два — там вода, там есть место для скота. Все купцы останавливаются там. Это знают все.

— И Кулан-бек знает.

— И Кулан-бек знает. — Темир поднял взгляд. — Он выйдет к ним с двадцатью людьми. Потребует плату. Купцы заплатят или нет — неважно. Важно вот что.

Он прочертил ещё одну линию — с другой стороны от точки-брода.

— Жёлтый овраг идёт вдоль всей этой дороги. Он глубокий, он заросший — там в этом году трава по грудь коню. Если двадцать всадников зайдут в него с ночи, до рассвета, они выйдут точно за спиной у Кулан-бека. Он будет смотреть на купцов. На купцов у него вся голова.

Бозкур смотрел на чертёж в земле.

Всё было просто. Такая простота, которая обычно или гениальна, или смертельно опасна, а чаще — и то, и другое сразу.

— Двадцать человек, — сказал он.

— Двадцать, от силы двадцать пять. Мне хватит. — Темир обтер лезвие о штанину и убрал нож за пояс . Говорил теперь ровно, без подъёма, как перечисляет хозяйство хозяин, который знает каждую голову скота. — Я уже прошёлся по аулам в радиусе двух переходов. Есть люди. Молодые, злые, голодные. Не вчерашние — те, кто уже бывал в деле. Знаешь братьев Асана и Усена? Сыновья старого Бекмурата с западного аула?

Бозкур кивнул. Близнецов знали все — двое высоких, широкоплечих, как два дерева, выросших из одного корня. Асан со шрамом на левой скуле, Усен с таким же — на правой. Зеркала. Говорили, что в последней стычке с волками из рода токсобичей эти двое вдвоём держали правый фланг, пока остальные разворачивались. Держали и не пустили.

— Асан пойдёт, — сказал Темир. — Усен пойдёт, куда Асан, там и он. Ещё есть Жаксыбек с солончакового аула — лучник, рука не дрожит. Есть Тилеу, он медленный, но в ближнем бою как стена. Есть ещё человек восемь таких, кого я знаю лично. Остальных наберём — в каждом ауле есть парни, которые хотят доказать, что они не хуже отцов.

— Много необстрелянных, — заметил Бозкур.

— Есть, — согласился Темир без смущения. — Поэтому их поставим назад. Их дело — не дать Кулан-беку уйти, когда он развернётся бежать. Загонщики. Волки позади.

Он снова посмотрел на Бозкура. Долго смотрел.

— А теперь про то, ради чего я сюда приехал. — Голос стал чуть тише. Не мягче — тише. Как степной ветер перед тем, как переменить направление. — У Кулан-бека и его людей — доспехи. Трофейные, разные, но железо есть у каждого. Кони хорошие — южная порода, не наша мелкая кость. Оружие. И то, что они уже собрали с других — серебро, может, немного, но есть. Всё это, Бозкур, купцы из Ургенча купят с удовольствием. Им далеко ехать. Им нужны лошади, им нужен металл. Заплатят живым серебром, не торгуясь.

Бозкур смотрел на него.

— Ты говоришь красиво, — сказал он.

— Я говорю честно.

— Красиво и честно — разные вещи.

Темир ничего не ответил. Только чуть двинул углом рта — не улыбка, но что-то похожее на уважение.

— Двадцать человек против двадцати пяти, — продолжал Бозкур. — Внезапность на нашей стороне. Оружие у них лучше. У нас — знание этого оврага. Кто из наших погибнет — как думаешь?

— Кто-то погибнет, — сказал Темир ровно. — Это не торговля. Это война. Маленькая, но война.

— И купцы.

— Купцы уйдут живые. Им мы ничего не сделаем — нам нужно, чтобы они вернулись в Ургенч и рассказали другим купцам, что эта дорога теперь безопасна. Это тоже цена, Бозкур. Долгая цена. Если мы очистим здесь один раз — следующим летом по этой дороге пойдут три обоза вместо одного.

Долгое молчание.

Облако — то самое, похожее теперь уже не на руку, а просто на белое ничто — медленно таяло у горизонта. Боз-Ат внизу снова фыркнул, переступил. Солнце всё так же грело лицо, но ветер с севера стал, кажется, чуть холоднее. Или это просто показалось.

— Когда собираешь людей? — спросил наконец Бозкур.

— Через два дня начну объезд аулов. — Темир поднялся. Одним движением, без усилия. Поднял с земли поводья Донена. — Через пять дней все должны быть у Трёх карагачей. Знаешь место?

— Знаю.

— Там распределим, кто куда. — Он взялся за луку седла, поставил ногу в стремя, поднялся. Сверху посмотрел на Бозкура — тот всё ещё сидел на земле, смотрел куда-то в сторону, думал. — Ты придёшь?

Бозкур поднял на него взгляд.

Девятнадцать лет. Лицо скуластое, крепкое — «как обух сабли», говорил отец. Пока гладкое, юношеское. Пока без той бороды, что придёт потом — жёсткой, дикой, испачканной в гари и чужой крови. Пока без всего, что ещё случится.

Но глаза уже были другими. Не мальчишечьими.

— Приду, — сказал он.

Темир кивнул. Развернул коня. Поехал вниз с холма — не торопясь, ровным шагом, как приехал.

Бозкур смотрел ему вслед, пока Донен не пропал за краем холма. Потом лёг обратно — на спину, руки под затылок, лицо в небо.

Тенгри смотрел на него.

Облака шли с севера. Ветер нёс запах дальних снегов.

Степь была такой же, как час назад. Трава, кузнечики, далёкий стервятник. Дым от юрты — тонкий, серо-голубой, кизяковый — всё так же поднимался к небу там, в низине, на самом краю взгляда.

Но что-то уже было не так, как час назад.

Что-то в воздухе изменилось. Или в нём самом.

Бозкур закрыл глаза. Лежал так ещё немного. Потом встал, свистнул Боз-Ату — конь поднял голову, пошёл к хозяину без понуканий, — взялся за гриву, прыгнул в седло.

Глава вторая. Дым очага

Аул встретил его запахами.

Это всегда так — сначала запахи, потом звуки, потом только глаза начинают разбирать детали. Так устроена степная жизнь: обоняние работает раньше всего остального, потому что в степи запах — это информация. Запах дыма — есть люди, есть тепло. Запах палёной шерсти — режут скот или стригут. Запах кислого молока — айран поспел. Запах мокрой кожи — выделывают шкуры.

Бозкур въехал в аул шагом, не торопя Боз-Ата. Конь сам знал дорогу — опустил голову, пошёл привычным путём между юртами, к своей коновязи у большого камня.

Аул был небольшой. Семь юрт, не больше. Чуть в стороне — загон для скота, жерди горбатые, кое-где подвязанные верёвкой там, где дерево рассохлось. Три лошади в загоне — мало, раньше было шесть. Овцы жались в кучу у западной стены загона, как делают всегда перед вечером. Старый пёс Басар лежал у порога родительской юрты — огромный, серый, в шрамах, как старый воин. Один глаз приоткрыл на звук копыт, убедился, что свои, закрыл обратно.

— Ака!

Арлан вылетел из-за юрты как камень из пращи. Три года, круглое лицо, загорелое до черноты, волосы торчат чубом — вылитый дед, только маленький и очень быстрый. В руке — отцовская старая камча, которую он таскал с собой повсюду. Штанов не было — как обычно.

Бозкур спрыгнул с коня в тот самый момент, когда Арлан добежал до него, и поймал сына на лету, подхватил под мышки, поднял. Мальчишка завизжал от восторга — пронзительно, радостно, без всякой причины, кроме той, что отец вернулся.

— Куда бегаешь без штанов? — сказал Бозкур.

— Жарко, — сказал Арлан авторитетно и немедленно потребовал: — Дай камчу.

— Она твоя.

— Ты взял.

— Я не брал.

— Взял, — настаивал Арлан с той железной уверенностью, которая бывает только у трёхлетних детей и старых ханов. — Вон она, в твоей руке.

Бозкур посмотрел на свою правую руку. Камча была в его правой руке — рука взяла её сама, когда он подхватывал сына. Усмехнулся. Отдал.

Арлан победно сжал плётку и тут же помчался обратно за юрту — по каким-то своим, недоступным взрослому уму делам.

В юрте пахло кизяком, полынью и варёным мясом.

Мать стояла у очага — невысокая, круглолицая, в тёмном платье и белоснежном кимешеке, который она всегда держала в чистоте, как бы ни было тяжело. Глаза прищурены от вечного дыма. Узловатые, деформированные пальцы ловко переворачивали плоские лепёшки на раскалённом камне — умай-нан, тонкие, с горелыми пятнами, такие, что хрустят на зубах.

— Садись, — сказала мать, не оборачиваясь. Всегда так — слышала его шаги ещё снаружи. — Голодный небось.

— Не очень.

— Садись, говорю.

Он сел. Мать поставила перед ним деревянную чашку с айраном, положила лепёшку. Руки двигались быстро, привычно, несмотря на больные суставы. Бозкур смотрел на эти руки — тяжёлые, потрескавшиеся, с белыми узлами на костяшках — и думал, что не может вспомнить, когда последний раз видел их спокойными.

В бесике у дальней стены тихо звякнули пуговицы.

Бозкур встал, подошёл.

Карлыгаш не спала — лежала на спине, смотрела в верхний обод бесика чёрными глазами-маслинами, огромными, серьёзными, будто думала о чём-то важном. Над ней покачивалась сушёная лапка филина — оберег. Пуговицы звякнули снова — от движения воздуха.

Бозкур медленно опустил руку. Положил указательный палец — мозолистый, твёрдый, в мелких порезах от кожаной работы — рядом с маленькой ладонью дочери.

Карлыгаш не смотрела на него. Смотрела вверх. Потом — без предупреждения, не глядя — крохотные пальцы нашли его палец и сжали. Крепко, как умеют сжимать только совсем маленькие дети — бессмысленно и безоговорочно.

Бозкур стоял так долго. Не двигался.

— Кушай, — сказала мать за спиной, тихо.

Он вернулся к очагу. Сел. Ел молча.

Отец пришёл позже — из загона, тяжело опираясь на посох с рогом архара. Вошёл в юрту, не снимая старого шерстяного халата, сел на своё место — справа от очага, там, где сидят хозяева. Левый белесый глаз смотрел в пустоту. Правый — на сына.

Долго молчал.

Потом кашлянул — надсадно, глубоко, тяжёлым грудным кашлем, от которого, казалось, вздрагивают жерди кереге. Отдышался. Вытер рот тыльной стороной ладони.

— Темир заезжал, — сказал он наконец. Голос хрипловатый, тёмный, как земля. — Видел его утром у западной тропы.

— Знаю, — сказал Бозкур. — Я с ним говорил.

Молчание.

— И что?

— Есть дело.

Отец смотрел на него одним зрячим глазом. Долго. Посох держал обеими руками — вертикально, как копьё. Кашель снова поднялся из груди, отец задавил его усилием, подождал.

— Темир — умный пёс, — сказал он наконец. — Зря не лает.

— Не зря, — согласился Бозкур.

— Опасно?

— Да.

Отец кивнул. Один раз, медленно. Как будто это слово ему и было нужно — не уговоры, не обещания, просто честный ответ.

— У тебя отцовская кость, Бозкур. — Голос стал тише, но не мягче. — Лицо крепкое, как обух сабли. Вот осядет степная пыль, возмужаешь, пустишь чёрную как смоль бороду — враги будут бледнеть от одного твоего взгляда.

Он помолчал. Снова кашлянул — коротко, зло, как будто стыдился этого кашля.

— Иди, — сказал он. — Но вернись.

Больше ничего не сказал. Отвернулся к очагу.

Айелин он нашёл у загона.

Она чинила жердь — стояла, наклонившись, обматывала трещину мокрой кожаной полоской, которая при высыхании стянется и удержит дерево. Две тяжёлые косы переброшены через плечо — чтобы не мешали. На конце одной тихо поблёскивала единственная серебряная монетка.

Услышала шаги — не обернулась сразу, дотянула обмотку до конца, завязала узел. Потом выпрямилась. Посмотрела на него.

У неё было лицо из тех, что не бросаются в глаза сразу. Не та красота, от которой мужчины теряют голову на торжищах и пишут плохие песни. Другая — тихая, ровная, как хорошо выделанная кожа: чем дольше смотришь, тем яснее видишь качество. Мягкий овал, спокойные тёмные глаза, чуть припухшие губы. Платок потемнел от дыма, камзол из овечьей шкуры носился уже второй год — заплатки на локтях аккуратные, едва заметные, зашитые мелким стежком.

— Поел? — спросила она.

— Поел.

— Арлана видел?

— Отобрал у меня камчу.

Айелин чуть улыбнулась. Опустила глаза на жердь — проверила узел, удовлетворённо качнула головой.

— Темир приезжал, — сказала она. Не вопрос — просто слова. Она всегда знала. Аул маленький, степь открытая, чужая лошадь у твоей юрты — это уже новость.

— Приезжал.

Она подняла взгляд. Спокойный. Ждущий.

— Седлай Боз-Ата, — сказал Бозкур. — Поедем.

Закат начинался медленно, по-осеннему — без торопливости, без лишних красок. Просто небо на западе стало темнее, гуще, как будто кто-то подлил в синеву мёду, и оно начало наливаться — сначала желтизной, потом оранжевым, потом тем глубоким красно-золотым цветом, который бывает только в начале осени, когда воздух уже чист и холоден, а тепло ещё не ушло совсем.

На страницу:
1 из 10