Колдовская любовь. Тайное зелье для двоих. Современная проза и поэзия
Колдовская любовь. Тайное зелье для двоих. Современная проза и поэзия

Полная версия

Колдовская любовь. Тайное зелье для двоих. Современная проза и поэзия

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Чёрные джинсы обнимали её ноги не просто тканью — змеиной хваткой, беззвучным объятием хищницы: каждый изгиб, каждое движение становилось безмолвной заявкой на власть — тихую, но неумолимую, как прилив, что точит скалы. Ботинки в стиле милитари вколачивали в землю грубую силу, будто она сошла с поля боя, где пепел ещё не остыл, а сам воздух дрожит от эха выстрелов, застрявших в тишине осколками. Но внутри этой суровой брони пряталась утончённость — в изгибе губ, в глубоком блеске рубинов, в той проклятой розе на футболке, что смеялась над её напускной жёсткостью, дразня его запретным плодом. Она видела, как колдун нахмурился, силясь прочесть её, и усмехнулась медленно, чуть приоткрыв губы — помада сверкнула в дрожащем свете редких свечей хищным, почти звериным отблеском.


— Ну что, насмотрелся? — спросила она тихо, с хрипотцой, пробирающей до самых костей, словно сквозняк из иного мира. — Или ждёшь, что я начну первой? А я уже впилась в тебя взглядом — и всё не пойму: ты ломаешь комедию? Но ведь ты умён. Не верю я в этот фарс… хотя ты мне нравишься, — выпалила Власта и сама поразилась собственной откровенности, будто сорвала печать с тайны, что берегла слишком долго.


Колдун молчал, но в его потемневших глазах полыхнул ответ — безмолвный, как пламя на ветру, жадное и ненасытное. Власта поняла: игра началась. Они были готовы к ней, и, что самое страшное, каждый уже в этот миг чертил свои правила на песке чужой воли. Одного они не прозрели: что оба — лишь марионетки, чьи нити сведены в кулаке того, кто столкнул два этих рока, две эти судьбы, заставив их плясать под музыку, которой они ещё не слышали.


— Ты не веришь, что можно быть нужной просто так, — произнёс он тихо, словно перелистывал пожелтевшие страницы её бессонных ночей. — Твоя сила — броня, которую ты не снимаешь даже во сне. Твой спутник, с которым ты сегодня приехала ко мне, ждал тебя шесть лет. Не потому, что не решался — а потому, что знал: ты ещё не созрела для этой встречи. Но час пробил. Осталось лишь одно — твой шаг. Всего один.


Власта поняла: колдун говорит сейчас не о Денисе, а о них — о нём и о ней. И что эта встреча была предначертана тем незримым кукловодом, что сплёл их судьбы в единый узел в эти самые минуты.


Денис смотрел на Власту и на колдуна, широко распахнув глаза, словно пытаясь вместить в них нечто, не укладывающееся в реальность. В какой-то миг они оба умолкли — просто стояли и вглядывались друг в друга, будто в бездну, которая вот-вот ответит им тем же. Ком в горле душил её, но она ни за что не признается, чёрт побери, что происходит, — билась в ней мысль, острая и колючая. — Задел меня, что ли? Нет, нет, мне этого не надо. Я с Дэном, у него проблемы, а я просто его подруга, поддержка. Колдун смотрел и думал: красивая женщина — и нрав её, и характер. Что происходит? Мне не нужны никакие женщины. И колдун заговорил, и голос его прозвучал сухо, как шелест старой бумаги: — Молодой человек, Денис, кажется, вас зовут. Вам нужен мёд? Моя соседка торгует отменным мёдом. Она будет вашей. Власта понимала: хозяин дома издевается над её другом. Но она продолжала молчать, и молчание это стало тягучим, как смола.


Им обоим — не надо. Ни любви, ни её призрака, ни даже намёка на дрожь в пальцах. Но кто спросил тех, кто заплетает судьбы в узлы ещё до того, как души успеют сказать «нет»? Незримая пряха уже пропустила их нити сквозь одно веретено — и тишина между ними стала гуще, чем самый сладкий яд.


Дэн вышел во двор — соседка, бабка Макариха, махнула ему через забор, подзывая за мёдом, и он послушно потопал к её дому, оставляя за спиной сгущающуюся тишину. Они остались одни. Тишина вползла в комнату — густая, как тот самый мёд, липкая и приторная до оскомины. Колдун подошёл к ней — бесшумно, мягко, словно тень, вдруг обретшая плоть. Не спрашивая, протянул руку, и она, сама не своя, будто ведомая чужой волей, вынула телефон. Он вбил номер, коротко глянул ей в глаза — и в этом взгляде было обещание, древнее, как земля под их ногами, древнее самого времени. — Демид, — произнёс он, и голос его прозвучал глубже, чем прежде, уходя в самую душу. — Теперь ты моя. Он уйдёт. А ты останешься. Она хотела ответить, но слова застряли в горле, и она лишь кивнула, чувствуя, как внутри разрастается что-то тёмное и сладкое — предчувствие, от которого невозможно отречься, как невозможно отречься от собственной тени. — А может, ты мой, — выпалила она. — Что, чёрт возьми, происходит? — сказали они одновременно в эту минуту.


В тишине, где мёд становится гуще крови, рождается не любовь — древняя тьма, что выбирает сама, не спрашивая имени. И имя ей — неизбежность.


Денис помнил наказ Марты Петросовны наизусть, будто выжженный в самой глубине души: если колдун предложит купить мёд у соседки бабушки Макарихи — бери, не мешкая, не раздумывая, хватай обеими руками. Молва стелилась по деревне змеёй, шептала, что за чем бы ни явились к колдуну — любое желание срастётся с явью, как корень с землёй. И едва только это предложение сорвалось с губ колдуна, Денис, не обронив ни слова, не задав ни единого вопроса, метнулся прочь, словно за ним гнались все тени мира, чтобы скорее, скорее добыть тот заветный, роковой мёд. Он и ведать не ведал, что́ таится в этом сладком обмане: колдун не привяжет к нему Власту — напротив, вырвет её из его жизни навсегда, оставив лишь горький пепел надежды.


Власта и Денис уехали почти сразу — едва он купил ту самую трёхлитровую банку мёда: золотистого, густого, будто застывшее солнце, пойманное в стеклянную ловушку. Дэн молчал всю обратную дорогу, только изредка косился на неё — взглядом, полным недосказанных вопросов, что тяжелее камней. А она смотрела на дорогу, на серые ленты асфальта, убегающие под колёса, и думала: всего один шаг. Шаг навстречу. Шаг, которого она страшилась больше, чем всех прожитых лет — лет, выцветших, как старая фотография на солнце. Но теперь она знала: его глаза будут ждать. И номер в телефоне горел угольком, прожигая карман насквозь, оставляя на коже невидимый ожог, что не заживал ни днём, ни ночью. Ей было плевать на мёд. Плевать на Дэна — пусть и друга, проверенного годами, как старый дуб, что выдержал немало бурь. Да и при чём он здесь вообще? Все её мысли обжигал тот колдун по имени Демид — человек, чей взгляд умел разжигать в ней пламя, которое она так долго не замечала, а теперь оно полыхало, не давая остыть.


Этот молодой колдун будоражил её кровь, словно запретное зелье, вплетённое в самое нутро вен. Одно его имя отзывалось в ней дрожью — тягучей и сладкой, как тот самый мёд, от которого невозможно оторваться, даже зная, что он отравлен. Он явился внезапно — тенью на грани сумерек, со взглядом, что прожигал до костей, заставляя забыть, где небо, а где бездна. Голос его, низкий и тягучий, обволакивал её, точно дым старого костра, и в нём шептались древние чары, обещая погибель и воскресение. Каждое прикосновение — даже случайное, даже мимолётное — оставляло на коже незримые искры, что потом долго мерцали в темноте под закрытыми веками. Он был опасен, как первый глоток огненной воды на голодный желудок, и она знала это. Но именно эта опасность, этот первобытный жар, разливающийся по жилам, делал её живой. Демид не просто будоражил — он заново высекал в ней огонь, что, казалось, давно истлел. И теперь, в тишине машины, она чувствовала, как это пламя разгорается всё ярче, сжигая последние пепелища её страхов.


Она падала в него, как в древнее заклятие, где имя — это ключ, поцелуй — печать, а ночь — расплата за бессмертие, дарованное одним лишь взглядом.

Случайность — тень на циферблате мира, А встреча — шрам, прошитый по судьбе. Она скользит, как отзвук старой лиры, Как слово, что забыли при мольбе. Он смотрит сквозь угар чужого бала, Где вальс усталый путает сердца, — И вечность в нём внезапно замолчала, И тишина дошла до самого конца. Князь или граф — какая в этом разница, Когда в зрачках — предзимняя река? Она — не та, что клонится и ластится, Она — клинок, застывший у виска. Две чёрные косы лежат сурово, И голос — не молитва, а приказ. Он думал: вырвусь, дайте только слово, — Но сам упал в неё в последний раз. Расплата есть — глухая, без ответа: Не он сломал — его сломала страсть. Любовь вошла, не требуя привета, Взяла его в свою глухую пасть, Где нет ни дна, ни края, ни спасенья, Лишь взгляд один, держащий на весу. Она его, без просьб и без прощенья, Втянула в бесконечную грозу. Стоят вдвоём сквозь годы и потери, Сквозь новый свет и прежнюю печаль, Где свет и тьма не заперли бы двери, Где время утекает, словно сталь. Не тропы вьют — а что-то выше пониманья: Беззвучный знак, невидимая нить. Их встреча — не конец и не начало, А то, чему нас учит вечность жить. Так пусть же длится этот бой без правил, Где каждый жест — удар, а шаг — разрыв. Он, как в бреду, её черты оставил Внутри себя, навеки пригвоздив. Она ж молчит, как камень под водою, Храня в груди свой ледяной приказ. И между ними — поле под луною, Где не сойтись им больше ни на час. А после — тишь. И комната пустая, Где стынет чай и падает звезда. Он шепчет: «Было…» Память воскресая, Уже не ждёт ответа, как всегда. Она ушла, оставив только стужу В углах души, где прятался покой. И даже ангел, приставной и чуждый, Не встал теперь меж ними и строкой. Но нет конца. Ведь есть иное слово, Что держат губы сжатые в кольцо. Оно звучит и тихо, и сурово, Как поцелуй, что выжжет всё лицо. «Вернись», — не крик, а выдох в час прощанья, Когда уже не верится ни в что. И в этом «да» — всё горе и сиянье, Всё то, что было, есть и не пришло. Она вернётся. Только в час иной ли, Под звук дождя, что мерит тишину? Сквозь дверь, что не закрыта на засовы, Она войдёт, чтоб рухнуть в глубину. И он поймёт: всё это было — плата За то, что жил, не ведая границ. Что встреча — шрам, а вечность — это плаха, Что тает в горле у ночных зарниц. А после — снова. Круговерть и стужа, И две души, что спаяны в одну. Не разорвать. И мир, который нужен, Уже не спрячет их за пелену. Они — как нож и ножны, как два взгляда, Что держат мир на острие огня. Им ни покоя, ни любви не надо — Лишь эта встреча, что длиннее дня.

Душа не знает повторений

В любви не бывает второго дубля — только жизнь, только её единственный, неповторимый кадр. Людей в жизни может быть много — или вовсе никого, — но настоящая любовь, живая, колдовская, обжигающе страстная, приходит лишь однажды, единственной и неповторимой. И пусть кто угодно твердит обратное.


Она, Власта, стояла у окна старого деревенского дома, всматриваясь в сумерки, что лиловой дымкой оседали на лес. В руке она сжимала высушенную ветку полыни — жёсткую, горькую, пропахшую забвением. За спиной, в углу, теплился огарок свечи, и тени плясали по бревенчатым стенам, будто живые. Она знала: он придёт. Демид, молодой колдун, которого бабки в округе боялись пуще лешего, а девки тайком носили молоко и хлеб, лишь бы не сглазил скотину. Но Власта не боялась. Она ждала.


Ей минуло тридцать восемь — рубеж, где женская красота не меркнет, а спелым яблоком наливается, наливным, медовым, с горчинкой увядания, но оттого ещё слаще. Лицо — молодое, холёное; она косметолог, не только чужие черты холит, но и своё блюдёт, хоть природа-матушка и так постаралась на славу — чего греха таить. Очи горели тем огнём, что не гаснет с годами, а лишь пуще разгорается, жжёт изнутри, как жар-птицы перо под сердцем. Несла она красоту свою, словно корону царскую, — с гордостью, с властностью: скулы точёные, взгляд пронзительный, как нож булатный. От него не укрыться, не схорониться. Чуялась в ней сила, что подковы гнёт и проклятия выжигает дотла. Власта была ведьмой — истинной, коренной, хоть сама себе в том не признавалась. Ей бы в лесной глуши травы собирать, порчу снимать, мороки насылать — делала бы это «от души», как говаривала, а не от учёности. Да только душа у неё тёмная? Скорее — спящая. Негоже делить её на тьму и свет: всё едино в ней. Столько в ней света, а рассвет всё долог. Перед ним — омут глубокий, полный боли: жизнь летит быстрее стрелы, а сути её она до конца не постигла. Потери, развод с мужем, хоть брак и подарил сына — Егора, сокола ясного. Почти девятнадцать ему, с ума сойти, какой взрослый. Характером весь в мать, в свою Власту Даниловну. А она всё ждёт да ждёт той самой любви, что приходит раз — и навек, как заговорённая. Была она женщиной земной, от мира сего, и творила чудеса в своём салоне. Но была умна, проницательна, зряча. И если подумать хорошенько, ведьма из неё вышла бы самая настоящая: умная, красивая — каких поискать.


Она носила магию в кончиках пальцев, а свет — в самых глубоких ранах. Между утренней зарёй и чёрным омутом стояла женщина, что умела врачевать чужие лики, но так и не простила собственной душе её греха.


Демид явился беззвучно, как и подобает колдуну. Дверь не вздохнула, половицы не охнули — он просто вырос в середь горницы, стряхивая с плеч ночную сырость. Было ему тридцать четыре лета. Высокий, гибкий, с очами цвета выжженной степи. Он носил длинные волосы, перехваченные сыромятным шнурком, а на поясе мотался мешочек с волчьим клыком да сушёным змеевиком. Смерть и жизнь мешались в нём в такой страшной мере, что даже старые ведуны обходили его стороной.


— Пришёл, — молвила Власта, не обернувшись.


— Звала, — ответил он голосом, в котором не было ни тепла, ни стужи. Простая быль.


Власта повернулась. Демид впился в неё взглядом — тяжёлым, испытующим, каким глядят на запутанный узел чар, что надобно распутать, но не порвать. Меж ними не было нежности. Не было той сладкой истомы, о коей поют в балладах. Было иное: туго натянутая тетива, чей звон слышали лишь они двое.


— Зачем ты снова привязал меня к себе? — голос Власты прозвучал глухо, словно из-под толщи воды. — Я чую твою магию даже во сне. Ты тянешь из меня силу, как корень тянет сок из матери-земли.


— Ты сама по доброй воле отдала мне эту власть, — усмехнулся Демид, и в полумраке блеснули его очи. — Когда целовала меня у Чёртова моста. Али запамятовала?


Она помнила. Тот поцелуй был не знаком любви — печатью сделки, клеймом, выжженным на губах, что стыло серебром.


В тот день — спустя седмицу от того октябрьского, предрассветного часа, когда Власта впервые повстречала колдуна, — пришла она к реке одна, без Дэна. Просто чтобы постоять, душой приникнуть к тишине. Какая-то неведомая сила — древняя, как сама осень, как первая горечь увядания, как плач улетающих птиц — привела её на этот берег. Она пробудилась до зари, когда туман ещё стелился над водой белым саваном, и отправилась в путь. И там, на отлогом берегу, встретила Демида. Он будто ждал её. Всегда ждал, словно корень ждёт весенней влаги, словно месяц ждёт ночи.


Он писал ей всю седмицу — вести ложились одна за другой, как жёлтые листья в её опустелый сад. Она отвечала. Но сухо, словно за каждым словом опускала кованую решётку, за коей нет места бродягам да перемётным ветрам. Он понимал. Сердцем чуял: она ему по сердцу. Но о том он пока — ни слова, ни полслова, ни намёка. Молчал, как вода подо льдом.


— Здравствуй, родная, — сказал он, и голос его стелился, как дым над рекой.


— Здравствуй, родной, — ответила она — без сарказма, без колкости. Ровно, как вода.


Она была легко одета — не по погоде, не для октября, не для леса, что тянул к ней чёрные руки ветвей.


— Замёрзла? — спросил он.


— Немного, — ответила она. И была спокойна.


Он шагнул вплотную — и обнял её: по-мужски, властно, всем телом. Она позволила. Он был в камуфляже, в тяжёлых сапогах, борода к лицу, а взгляд — аристократический, глубокий, как сама земля-матушка. Она же — вся городская, хрупкая, чужая этому миру мха, сырости и хвойной мглы. Молча глядели друг другу в очи: её зелёные — изумруды, его серые — пепел. И сливались, рождая иной цвет — колдовской, цвета тлена да первой зарницы, цвета нездешней, невозможной любви. Именно — любви.


Заговорил Демид. Здесь, на этом самом месте, когда-то жена одного сельчанина хотела кинуться в омут — наложить на себя руки, сырой земле предать живую душу. Муж избивал её до полусмерти, и, устав от бесконечных побоев, решилась она на шаг отчаянный. Но в последний миг повстречался ей местный колдун. Не дал ступить в чёрную воду. Предложил сделку: «Ты отдашь мне каплю крови своей, а я дам тебе силу — такую, что ни одна рука боле на тебя не поднимется». Она согласилась. Поцелуй скрепил тот уговор, и с той поры минуло три года. Муж её сгинул в лесу: то ли заплутал, то ли волки задрали, то ли сам колдун руку приложил — женщина никогда не пытала. Она стала полновластной хозяйкой своей жизни, но при этом — послушной куклой в руках ведуна. И «кукла колдуна» здесь не красное словцо. Вглядись: то значит, что живая душа становится лишь оболочкой, из которой пьют силу, покуда тепло в ней теплится. Никто не ведает, когда колдун дёрнет за нить. И чем платят те, кто однажды продал себя за свободу.


Кукла колдуна — не мёртвая метафора, не праздный вымысел. То ледяной след чужой воли, вживлённый в живую, ещё трепетную душу. Была она — жена, дышавшая сама, знавшая свой голос и свой путь. Но едва чёрный взгляд мага лёг на неё — растеряла себя: воля осыпалась пеплом, крик застрял в горле немотой, руки и ноги заходили по нитям, что тянутся из мрака, незримые, но неумолимые, как морок.


Колдун — не имя, не лик, не плоть земная. Он есть самая суть зла, тихая гибель, что рядится в ласку. Он — манипуляция, ставшая дыханием; разрушительная сила, что не покоряет — выпивает свет до дна, а взамен оставляет лишь дрожащую, послушную тень. Может явиться он человеком с глазами-льдинами — но чаще становится тем, что руками не взять: пагубной страстью, что шепчет сладкие яды; зависимостью, плетущей клеть из желаний; мёртвой идеологией, что переплавляет живые души в серую, безликую пыль.


К.О.Л.Д.У.Н. — Как Омут, что Льётся в Душу, Уничтожая Надежду.


Свободной женщина пребывает лишь до той поры, пока колдун не вымолвит её имя шёпотом. После — она уже не помнит, каким звуком пел её собственный голос.


Демид умолк — и тишина легла меж ними тяжелее надгробного камня, гуще тумана над гиблым омутом. Власта вгляделась в чёрную воду; та, казалось, затаила дыхание, слушая вместе с ней. Лунный свет рассыпался на серебряные черепки, и в каждом из них мерещился чей-то взор — то ли той бабы, то ли самого ведуна, то ли тех, кто канул в бездну и более не всплывёт.


— Ты хочешь сказать, — выдохнула она, и голос её надломился, словно невидимая студёная рука сдавила горло, — что она не просто согласилась? Что она приняла неволю за волю? Сама избрала цепи, приняв их за крылья?


Демид усмехнулся — в усмешке той не было ни искры веселья, лишь горькая правда, выстраданная тем, кто глядел в такие провалы, где обычному оку дна не сыскать. Он был деревенским колдуном — и ремесло его, тёмное да древнее, как сама мать-сыра земля, не прощало слабости.


— Хуже. Она возжелала призрак вольности. Чуешь разницу? Воля — когда ты сама решаешь, куда ступить, с кем молвить слово. Призрак — когда тебе мнится, будто ты избираешь путь, а всяк твой шаг уже вплетён в узор, что ткёт кукловод. Колдун не сокрушал её волю грубой силой. Он поступил тоньше: он сотворил так, чтобы её желанья запели в лад с его. Она алкала защиты — он укрыл её крылом. Она мечтала ни перед кем не гнуть спину — он воздвиг мир, где кланяться надобно было лишь ему одному. И она была счастлива. По-своему. Первое время.


Власта увидела ту женщину — образ её вдруг проступил в сознании, будто выплыл из тьмы. В ней звенела сталь, жила несгибаемая стать решений и готовность рухнуть в омут, лишь бы не сгорать дотла в побоях да унижениях. А после — встреча в лесу, у самой кромки воды. Старец с очами, где вместо неба застыла бездна. Он не шепчет, не грозится. Он просто кладёт пред нею выбор, как камень на ладонь: «Хочешь силы? Вот тебе сила. Плата — малая, всего капля крови. Да поцелуй, чтобы скрепить уговор». Что она почуяла в тот миг? Облегчение — ледяным ключом? Надежду — горькую, как полынь? Или тот самый страх, что она утопила в отчаянии, не давая ему всплыть?


Когда выбор ложится на ладонь тяжёлым камнем, душа взвешивает не силу — цену той сделки.


— А что сталось с её мужем? — спросила она, хоть уже ведала ответ.


Демид повёл плечом:


— А какая разница? Для колдуна он был что тень на пороге — досадная помеха. Может, и впрямь заплутал. Может, волки задрали. А может, колдун лишь помыслил — и женщине хватило одной этой мысли, чтобы всё сбылось. Сама того не ведая. А вот что страшнее: они чаще всего и не чуют, что стали орудием. Просыпаются утром, умываются, глядят в зеркало — а оттуда на них не свои глаза глядят. То глаза того, кто однажды поцеловал их в уста.


Он указал перстом на омут.


— Вот здесь, в самой глуби, вода стоит недвижно. Даже в бурю не колышется. Сказывают, это оттого, что на дне лежит камень, на коем колдун клятвы свои приносил. И всякая капля крови, что он брал, падала на тот камень и становилась частью его силы. Женщины сами к нему приходят. Никто не неволит. Слышат слухи — шёпотом передают на базарах да у колодцев: «Есть тут один, что может дать тебе то, чего муж не даст. Или чего мир не даст. А цена… цена невелика». И приходят. Кто в отчаянии, кто во гневе, кто от скуки иль от жадности. И все уходят довольные. До поры.


Власта вздрогнула, хоть утро не было студёным — и не оттого, что одета не по погоде и уж не для лесных дорог. Где-то вдалеке ухнула сова — и крик её прозвучал предостережением.


— А чем платят те, кто однажды продал себя? — вопросила она, и голос её дрогнул, словно струна на ветру.


Демид вперил в неё взгляд долгий, тяжкий, словно камень придорожный.


— Каплей живой крови. Каждый день — по капле. Поначалу не приметишь: силы прибывают, уверенность крепнет, власть течёт в жилы, ядовитая да сладкая. Но минует год, другой — и чуешь: усталь берёт своё, пуще прежнего валит с ног. Сны становятся пусты, словно избы выстуженные. Радость уходит, остаётся лишь ровное, тёплое довольство — как у кота, коего гладит хозяйская рука. А после ты и вовсе перестаёшь боль чуять. Ни телесной, ни душевной. И мнится тебе сие благодатью великой. Но без боли умирает и любовь, и страх, и надежда. Становишься ты ровной, спокойной оболочкой — вежливой, пустой. Внутри — тишина звенящая, словно в храме, где давно не звучала молитва. А колдун всё тянет и тянет твою силу, до тех пор, пока не останется от тебя одна шелуха — прозрачная, тонкая, как высохшее крыло цикады. Тогда отпустит он. Или не отпустит — как ряд положен.


Она уже не помнит, где кончается воля её и начинаются его персты, что дёргают за нити незримые. Она — марионетка из вечности: очи — два озера мёртвых, улыбка — трещина на маске фарфоровой. В груди, заместо сердца, — тиканье часов, заведённых чужой рукой. Она пляшет, ибо завели её. Она молчит, ибо голос остался в той, первой капле. Чудится ей порой, что теплится внутри что-то живое, да то лишь отражение месяца в зеркале разбитом. Колдун глядит сквозь неё, как сквозь стекло дымчатое, и видит лишь пустоту, им же самим выпитую.


Капля за каплей отдаём мы себя тому, кто сулит бессмертие, а взамен получаем лишь тишину — такую глубокую, что в ней никто не услышит даже имени собственного.


Склонился он к самой глади водной, дохнул — и побежали круги по воде, разрывая отражение луны на серебряные осколки.


— Молвят, та жёнка доселе жива. Бродит по селу, улыбается, двор ведёт. Да никто не упомнит, чтоб смех её слыхал. Никто не зрел, чтоб плакала она. Просто есть — как камень есть, как туман стелется, как пустота в избе, где никто не живёт. А коль в очи ей заглянешь невзначай да промедлишь — узришь на дне чёрный камень: гладкий, студёный, мёртвый. И поймёшь: хозяйки там боле нет. Одна кукла осталась.

На страницу:
2 из 3