Хлеб и лампочки
Хлеб и лампочки

Полная версия

Хлеб и лампочки

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Захлопнув книгу, он подошёл к окну. Во дворе старуха выгуливала того самого лысого той-терьера. Пёс дрожал на ветру, старуха дрожала вместе с ним. Сверху они были похожи на две мумии, решивших напоследок подышать свежим воздухом. Ганс отвернулся.

Нужно было выработать правила. Если мир сошёл с ума, это не значит, что он должен сходить вместе с ним. Он — последний бастион здравомыслия. Или, на худой конец, последний бастион осознанного безумия. Что, в сущности, одно и то же.

Он сел за стол, отыскал огрызок карандаша и на обратной стороне вчерашней записки от «Л.» начал писать.

ПРАВИЛА ОДИНОЧЕСТВА

1. Не вступать в диалог.

Они начинают говорить — и ты уже проиграл. Первая фраза про ужин, про лампочку, про хлеб — это крючок. Если отвечаешь, даже «извините, вы ошиблись», — ты признаёшь их реальность. А признав их реальность, ты признаёшь и свою роль в ней. Молчание — единственная броня. Игнорировать. Как гул холодильника. Как дождь за окном.

2. Не смотреть в глаза.

Глаза — это договор. В них можно прочесть жалость, нежность, упрёк. А поведясь, начать оправдываться. А оправдываясь, согласиться, что ты — тот, за кого тебя принимают. Не смотреть. Смотреть в пол, в стену, в потолок, в книгу. Особенно в книгу: книга — лучший щит. Человек с книгой всегда немного отсутствует.

3. Не брать предметы из их рук.

Ни хлеб, ни сигареты, ни папку с документами. Всякая вещь — якорь. Принял вещь — принял связь. Выбросил или сломал — разорвал связь, но агрессивно, а агрессия тоже форма признания. Лучше вообще не прикасаться. Лучше иметь своё: свои сигареты, свой кофе, свой хлеб. Хлеб покупать в ларьке, где продавец — мужик. Мужики никогда не принимают его за мужа. Проверено.

4. Дом — крепость.

Три засова. Свет на кухне не зажигать, если не задёрнуты шторы. На стук не отвечать. На звонки в дверь — тем более (телефона у него не было, что спасало от звонков мобильных). Если кто-то говорит из-за двери — молчать. Они уходят. Всегда уходят. Пока что.

5. Не пить в публичных местах.

Алкоголь ослабляет защиту. После трёх стопок даже самая абсурдная «жена» начинает казаться почти настоящей. После пяти — почти желанной. После семи — единственной, кто вообще понимает. И тогда ты просыпаешься в чужой постели, с чужим прошлым и чужим котом, который трётся о твои ноги так, будто кормил его годами. Не пить. Пить только дома, где холодильник и тишина.

6. Не искать объяснений.

Самая опасная ловушка. Начать искать, почему это происходит, — значит признать, что у этого есть причина. А если есть причина, значит, есть и решение. А если есть решение, значит, можно что-то изменить. А если можно изменить — значит, ты во всё это веришь. Не искать. Принимать как данность: гравитация, энтропия.


Ганс перечитал написанное. Буквы были кривые — карандаш тупой, рука с похмелья дрожала. Но смысл ему нравился. Это был не план побега. Это был кодекс выживания. Шесть заповедей человека, который не хочет быть чьим-то мужем, сыном или любовником. Шесть правил, позволявших существовать в мире, который настойчиво пытался его присвоить.

Он сложил лист пополам, сунул в карман плаща и почувствовал себя почти уверенно. Почти. Оставался седьмой пункт, который он не стал записывать, но который вертелся в голове: «Если правила перестанут работать — беги». Беги, потому что рано или поздно кто-то из них решит его «доделать», как выразилась Клара. И тогда он станет не дыркой, а пробкой. Навсегда закупоренной в чужом сценарии, с чужой дачей, чужим котом и чужим ужином.

Он встал, оделся, проверил засовы. Сегодня нужно было найти эту «Л.», автора записки. Не для того, чтобы получить объяснение — плевать на объяснения. А для того, чтобы понять, представляет ли она угрозу. Потому что одно дело — случайные женщины в метро. Другое — те, кто подбрасывает записки под дверь. Они ближе. Они знают адрес. Они почти внутри.

Ганс вышел на лестничную клетку. Той-терьер, как по расписанию, гавкнул из-за соседской двери. На площадке пахло борщом и одиночеством. Он сунул руку в карман, нащупал сложенный лист с правилами и начал спускаться.

Внизу, у почтовых ящиков, стояла девушка в зелёном плаще с капюшоном. Она перебирала ключи и напевала что-то себе под нос. Увидев Ганса, она прекратила петь и улыбнулась — широко, как улыбаются старым знакомым, с которыми не виделись пару лет.

— Ганс! — воскликнула она. — Ты вовремя. Помоги донести сумки, я купила картошки на месяц вперёд. И кефир. Ты же просил кефир.

Ганс вспомнил правило первое. Не вступать в диалог. Он молча прошёл мимо. Девушка посмотрела ему вслед, пожала плечами и крикнула:

— Ладно, сама донесу! Но вечером не проси кефир!

Он не обернулся. Улица встретила его дождём и серостью. Люди текли по тротуару, как вода по канализационной решётке, — безлико, безостановочно, без смысла. Ганс поднял воротник и двинулся в сторону бара «Сломанный ноготь». Там, по слухам, ошивалась некая Лиля — возможно, та самая «Л.». А если не она, то хотя бы нальют.

Правила правилами, но трезвым этот мир выносить было невозможно.

ГЛАВА 5. БАР «СЛОМАННЫЙ НОГОТЬ»

Бар «Сломанный ноготь» располагался в подвале дома, который городские власти лет двадцать назад обещали снести, но, видимо, забыли — или сам дом забыл, что его должны снести, и продолжал стоять, врастая в землю, как старый зуб в десну. Вывески не было. Вместо неё над входом висел ржавый гвоздь, на котором когда-то, по легенде, какой-то пьяный плотник разодрал палец до кости и, не заметив этого, заказал ещё пива. Отсюда и название. Легенда была глупой, но бармен любил её рассказывать — особенно когда кто-нибудь отказывался платить по счёту. «Видишь этот ноготь? — говорил он, вынимая из-под стойки биту. — Хочешь такой же?»

Бармен был существом без пола и возраста. Звали его Боря, хотя никто не знал, имя это или диагноз. Он брил голову налысо, носил фартук поверх тельняшки и двигался с той особой ленцой, за которой обычно прячется готовность к насилию. Завсегдатаи его уважали. Остальные — боялись. Ганс относился к обеим категориям, в зависимости от количества выпитого.

Сегодня он ещё не пил. Поэтому просто кивнул Боре, сел за угловой столик — тот, из которого просматривался весь зал и оба выхода, — и заказал водки. Сто грамм. Без закуски. Без разговоров.

Боря налил, поставил гранёный стакан на липкую клеёнку и отбыл за стойку, где протирал пивные кружки тряпкой сомнительной чистоты. В баре было пусто, если не считать мужика в углу, который спал лицом в тарелке с сухарями, и пары у окна — худого парня в капюшоне и девушки с крашеными в синий волосами. Они о чём-то тихо спорили. Ганс не прислушивался. Он выпил, зажмурился, переждал волну отвращения к себе и заказал ещё сто.

Водка была плохая — та, что продаётся в пластиковых бутылках без этикетки, — но своё дело делала. После третьей рюмки Кьеркегор в голове заткнулся, уступив место тёплому, почти приятному безразличию. После пятой Ганс начал думать, что, может, всё не так уж плохо. Ну, подумаешь, женщины считают его мужем. Ну, подумаешь, мать, которой у него нет, хочет подарить дачу. Ну, подумаешь, Клара назвала его дыркой в реальности. Дырка — это не приговор. Дырка — это свобода. Дырку не заставишь платить налоги. Дырке не нужно вкручивать лампочки. Дырка — это, в сущности, идеальная форма существования. Отсутствие, которое никто не может удержать.

Он как раз развивал эту мысль до уровня стройной философской системы, когда девушка с синими волосами встала из-за стола и направилась к нему.

Вот чёрт.

Ганс вспомнил правило первое. Не вступать в диалог. Правило второе. Не смотреть в глаза. Но водка сделала правила мягкими, как воск в тёплых пальцах. Он поднял взгляд.

Девушка была молодая — лет двадцать, не больше. Под левым глазом — синяк, уже желтеющий. Губы потрескавшиеся, но улыбка широкая, почти наглая. Одета в драные джинсы и растянутый свитер, который явно был ей велик размера на три.

— Закурить есть? — спросила она, присаживаясь на стул напротив без приглашения.

Ганс молча подвинул пачку. Ментоловые, чёрт бы их побрал.

— Фу, ментол, — сказала девушка, но сигарету взяла. — Ладно, сойдёт. Ты Ганс, да?

Он не ответил. Взял стакан, глотнул. Водка кончилась.

— Боря! — крикнула девушка, оборачиваясь к стойке. — Повтори моему мужу. И мне чего-нибудь. Пива, что ли.

Боря хмыкнул из-за стойки и нацедил пива из крана, который пшикнул, как астматик. Девушка снова повернулась к Гансу. Глаза у неё были серые, с крапинками зелёного, и смотрели они с выражением человека, который знает о жизни что-то такое, чего лучше не знать.

— Меня Лиля зовут, — сказала она. — Но ты это, конечно, забыл. Ты всё забываешь. Удобно, да? Жить с чистого листа каждое утро. Ни обязательств, ни угрызений, ни прошлого.

Ганс молчал. Лиля — вот она, «Л.» из записки. Значит, она была у его двери. Значит, она — одна из них.

— Я оставила тебе записку, — продолжала Лиля, будто прочитав его мысли. — Насчёт мамы. Но это неважно. Мама — это я так, для контекста. Я вообще люблю контекст. Без контекста мы все просто мясо. Ты вот, например, кто без контекста? Мужик в мятой рубашке. А с контекстом — мой гражданский муж, который пьёт водку в подвале и делает вид, что меня не существует. Чувствуешь разницу?

— Я не твой муж, — сказал Ганс. Правило первое рухнуло с треском.

— А чей? — Лиля наклонила голову набок, как птица, заметившая что-то блестящее. — Клары? Марины из кофейни? Или той тётки в сером пальто, которая сегодня утром ждала тебя у подъезда?

У подъезда. Сегодня утром. Та, из метро. Ганс почувствовал, как внутри что-то сжалось. Не страх — скорее, холодное осознание, что радиус сужается. Они больше не встречаются случайно. Они караулят.

— Откуда ты знаешь про Клару и Марину? — спросил он.

— А откуда ты знаешь, что небо синее? — Лиля затянулась ментоловой, выпустила дым через нос. — Это просто факт. Вы все — факты. Ты, Клара, Марина, тётка у подъезда, даже вот этот мужик, который спит в сухарях. Мы все персонажи, Ганс. Вопрос только в том, кто автор.

— Ты пьяная, — констатировал Ганс.

— Естественно. — Лиля взяла его стакан, понюхала, поморщилась. — И ты пьяный. Но это не отменяет проблемы. Слушай, я тут подумала: а что, если это не они к тебе приходят? Что, если это ты их создаёшь?

Ганс уставился на неё. Синие волосы, драный свитер, желтеющий синяк под глазом. Она не была похожа на философа. Но слова звучали так, будто их вынули из его собственной головы.

— Я никого не создаю, — сказал он твёрже, чем чувствовал. — Я просто хочу, чтобы меня оставили в покое.

— Хотеть — это уже создавать. — Лиля раздавила сигарету в его пепельнице. — Ты хочешь одиночества? Пожалуйста. Вселенная даёт тебе одиночество. Но она же даёт тебе и нас — потому что ты, Ганс, боишься, что твоё одиночество окажется слишком настоящим. Что если мы исчезнем — исчезнешь и ты. Потому что без нас ты никто. Буквально. Дырка.

Слово «дырка» резануло ухо. Та же самая лексика, что у Клары. Они что, сговорились?

— Клара сказала то же самое, — пробормотал он.

— Клара умная тётка, — кивнула Лиля. — Жалко только, что она спит с Борей за твоей спиной. Но ты не ревнуй, это чисто по дружбе.

Ганс не ревновал. Он вообще не был уверен, что способен на ревность к женщине, с которой никогда не был знаком. Но отчего-то упоминание Бори его задело. Боря, с его битой и фартуком. Боря, который наливал ему водку и молчал. Боря, который, оказывается, тоже был частью этого балагана.

Он встал из-за стола. Ноги держали нетвёрдо, но цель была ясна: подойти к стойке, посмотреть Боре в глаза и спросить — прямо, по-мужски, — что, чёрт возьми, происходит в этом городе.

Но дойти он не успел. Парень в капюшоне — тот самый, что сидел с Лилей вначале, — преградил ему дорогу. Он был молодой, лет двадцати пяти, с бледным лицом и бегающими глазами человека, который что-то употребляет не первый год.

— Ты Ганс, — сказал он не вопросительно, а утвердительно, как будто зачитывал приговор. — Ты спишь с моей девушкой.

— С какой? — вырвалось у Ганса прежде, чем он вспомнил правило номер один.

— С Лилей. — Парень кивнул на синеволосую, которая наблюдала за сценой с выражением лёгкого интереса. — Она сказала, вы вместе живёте. Уже полгода. А я, выходит, так, запасной аэродром.

— Я не живу с ней, — сказал Ганс. — Я её вообще впервые вижу.

— Врёшь!

Парень толкнул его в плечо. Не сильно, но достаточно, чтобы Ганс покачнулся. Алкоголь в крови качнулся вместе с ним. Где-то на периферии зрения возник Боря, который медленно, как подводная лодка, выплывал из-за стойки.

— Послушай, — начал Ганс, пытаясь сохранить остатки рациональности. — Я не знаю, что тебе сказала Лиля, но я не имею к ней никакого отношения. Она просто очередная…

— Очередная кто? — перебил парень, и глаза его сузились. — Очередная шлюха? Ты это хотел сказать?

Лиля отсалютовала им пивной кружкой. Кажется, происходящее её забавляло.

— Я хотел сказать, что я ни с кем не сплю, — выдохнул Ганс. — Вообще. Ни с Лилей, ни с Кларой, ни с какой-либо другой женщиной. Я одиночка. Затворник. Монах. Меня не существует, понял? Я дырка.

Последнее слово он почти выкрикнул. Парень в капюшоне отшатнулся — то ли от неожиданности, то ли от запаха перегара. Но тут в разговор вступил Боря.

— Дырка? — переспросил он, и в его голосе не было насмешки. Только холодное, деловое любопытство. — Это ты хорошо сказал. Дырка. А дырку, Ганс, можно заткнуть. Чем угодно. Хоть пробкой, хоть кулаком.

И, не меняясь в лице, он ударил Ганса в челюсть.

Удар был короткий, без замаха — профессиональный, как у человека, который когда-то занимался боксом или, на худой конец, вышибалой в баре классом повыше. Ганс рухнул на пол, как мешок с костями. В ушах зазвенело. Во рту появился вкус крови и ещё чего-то — кажется, позора.

— Это тебе за Клару, — сказал Боря, наклоняясь над ним. — Она, конечно, дура, но она моя дура. А ты её динамишь третий год. Нехорошо.

— Я не… — прохрипел Ганс.

— Знаю. — Боря вернулся за стойку с таким видом, будто ничего не произошло. — Ты вообще никто. Поэтому я бью тебя не как соперника, а как ничтожество. Чувствуешь разницу?

Ганс чувствовал только боль в челюсти и мокрый пол под щекой. Парень в капюшоне постоял над ним, плюнул куда-то в район плеча (не попал) и ушёл обратно к Лиле, которая уже допивала его пиво. Мужик в углу так и не проснулся.

Прошло, наверное, минут пять, прежде чем Ганс смог встать. Мир качался. Челюсть ныла. В голове стучала одна-единственная мысль: правила не работают. Можно не вступать в диалог, но они заговорят сами. Можно не смотреть в глаза, но они посмотрят в твои. Можно не брать предметы — но кулак сам найдёт твою челюсть. Пассивная оборона не спасает от мира, который считает тебя своим мужем, сыном и любовником одновременно.

Он доковылял до стойки, бросил на неё смятую купюру — кажется, последнюю — и двинулся к выходу. Боря смотрел ему вслед без выражения. Лиля помахала рукой.

— Завтра увидимся, Ганс! — крикнула она. — Не забудь, мы идём к маме!

Он не ответил. Он выбрался на улицу, вдохнул сырой ноябрьский воздух и побрёл к дому, держась за челюсть и за остатки здравого смысла.

Дождь кончился, но небо оставалось серым, как старая газета. Ганс шёл и думал: дырка. Он — дырка. Пустота, которую каждый норовит заполнить. Но что если Лиля права? Что если он сам создаёт их — своим страхом, своим одиночеством, своим отвращением к миру? Что если, захоти он по-настоящему, — и они исчезнут, оставив его в абсолютной, невыносимой тишине?

Он попытался захотеть. Изо всех сил. Зажмурился, стоя посреди тротуара, сжал кулаки, представил пустоту — чистую, без единой женщины, без единого голоса, без хлеба, без лампочек, без дач и нотариусов.

И когда открыл глаза — увидел, что в ста метрах от него, у входа в его подъезд, стоит девушка в сером пальто. Та самая, из метро. Она держала в руках пакет с чем-то — кажется, батоном — и смотрела на него с выражением человека, который ждал долго, но знал, что дождётся.

— Ганс! — крикнула она, и голос её разнёсся по пустому двору, как звон трамвая. — Я заждалась! Ты где был? У меня ужин стынет!

Она не исчезла. Значит, он не хотел по-настоящему. Или не умел. Или, что самое страшное, — хотел, но она была не следствием его страха, а чем-то совсем другим. Чем-то, что существовало само по себе. Чем-то, что не имело к нему никакого отношения — и всё же караулило у подъезда с батоном.

Ганс развернулся и пошёл прочь от дома. Спать сегодня, видимо, придётся на вокзале. Или под мостом. Или в круглосуточной прачечной, где пахнет порошком и чужим бельём.

Прачечная. Это мысль.

ГЛАВА 6. ТЕЛЕФОННЫЙ ЗВОНОК

Ночь Ганс провёл в круглосуточной прачечной на окраине района — в заведении без названия, где пахло сыростью, дешёвым порошком и чужими носками. Он сидел в пластиковом кресле, сжимая в руке пакет со льдом, который ему продала ночная дежурная — женщина лет шестидесяти с лицом, напоминающим печёное яблоко. Лёд она завернула в полотенце и протянула без слов, но с тем особым выражением глаз, которое Ганс уже научился распознавать: «Ты мой, просто ещё не понял».

К счастью, дальше взгляда дело не пошло. Может, правила всё-таки работали. Может, ночная смена располагала к тишине.

Он просидел до рассвета, глядя, как крутится бельё в стиральных машинах — чужое, чистое, счастливое в своей определённости. У каждого носка была пара. У каждой рубашки — владелец. У каждого полотенца — история. Только он, Ганс Гrawl, был здесь лишним элементом, вещью без ярлыка, которую забыли вынуть из барабана.

Когда за окном посерело, он поднялся, расплатился за лёд какой-то мелочью и вышел. Челюсть распухла и болела при каждом движении, но зубов Боря не выбил — и на том спасибо. Ганс двинулся к дому не потому, что хотел, а потому, что тело требовало матраса. Ноги гудели. Глаза слипались. Даже дырке нужен отдых.

Подъезд встретил его привычным запахом борща и собачьей мочи. Той-терьер гавкнул из-за двери, но как-то лениво, без огонька — видимо, тоже не выспался. Ганс поднялся на шестой этаж, проверил коврик: ничего. Ни записки, ни аспирина, ни угроз. Маленькая победа.

Он отпер дверь, вошёл, заперся на три засова. Прислонился спиной к стене и выдохнул — длинно, с присвистом, как спускает воздух проколотая шина. Дом. Тишина. Холодильник гудит. Всё на месте.

Он стянул ботинки, доковылял до матраса и рухнул лицом в подушку, пахнущую пылью и старыми снами. Спать. Просто спать. Без сновидений, без философии, без женщин.

Но, как всегда, что-то пошло не так.

Телефон зазвонил в коридоре — старый, дисковый аппарат, прикрученный к стене ещё при строительстве дома. Он был частью квартиры, как трубы или трещина на потолке. Ганс не помнил, чтобы когда-нибудь подключал его к линии. Он вообще не был уверен, что в этой квартире есть телефонная линия. И тем не менее — звонок. Резкий, механический, настойчивый, как зубная боль.

Он сел на матрасе. Посмотрел на дверь. Телефон продолжал звонить. Пять гудков. Шесть. Семь.

Правило номер четыре: на стук не отвечать, на звонки — тем более. Но телефон не был женщиной. Телефон был аппаратом. Аппараты не лгут. Аппараты просто соединяют.

На десятом гудке Ганс встал и, презирая себя за слабость, подошёл к стене. Снял трубку. Поднёс к уху. Молчал.

В трубке дышали. Не так, как дышат из хулиганства или эротического интереса. Спокойно, ровно — так дышит человек, который точно знает, что ему ответят.

— Ганс Гrawl, — произнёс голос. Женский. Низкий, с лёгкой хрипотцой, как у певиц из прокуренных джаз-баров. — Не вешай трубку.

Он не повесил. Не потому, что послушался, а потому, что в этом голосе было что-то иное. Он не говорил про ужин. Не спрашивал про хлеб. Не упоминал лампочки. Он просто назвал его по имени — полностью, с фамилией, — и в этом было больше интимности, чем во всех бытовых монологах вместе взятых.

— Кто это? — спросил Ганс.

— Неважно. Важно то, что я тебе скажу. Слушай внимательно, потому что дважды я повторять не буду.

Пауза. Потом — слова, произнесённые медленно, будто она зачитывала приговор или медицинский диагноз:

— Ты существуешь не для себя. Ты — функция. Ты — текст, который пишут другие. Ты думаешь, это женщины приходят к тебе? Нет, Ганс. Это ты приходишь к ним. Ты — персонаж. Ты — черновик. И пока ты это не поймёшь, ты будешь просыпаться в чужих постелях, с чужими матерями, с чужими дачами. Ты — пустота, которую заполняют. Но заполняют не потому, что ты пуст, а потому, что пустота — это твоя работа. Ты — профессиональное отсутствие. Ты — вакансия. И вакансии не закрывают. Их занимают. На время. Пока не появится кто-то настоящий.

Ганс смотрел на стену напротив. Обои — выцветшие, в мелкий цветочек, — были приклеены ещё до его заселения. Кто-то выбрал их, кто-то клеил, кто-то жил здесь до него. Может, этот кто-то тоже был Гансом. Может, его вселяли сюда снова и снова, как перезапускают программу.

— Откуда вы знаете? — спросил он, и собственный голос показался ему тонким, как папиросная бумага.

— Я пишу тебя, — ответил голос. — Я и ещё несколько человек. Мы — авторы. Ты — сюжет. И сейчас, Ганс, у нас творческий кризис. Мы не знаем, что с тобой делать дальше. Оставить тебя в прачечной? Отправить к маме? Дать тебе настоящую женщину, которая не будет частью программы? Или стереть тебя к чёртовой матери и начать заново, с чистого листа, с новым именем и новыми обоями?

— Не надо, — сказал он. Слово вырвалось прежде, чем он успел подумать.

— «Не надо» — это не аргумент, — усмехнулась трубка. — Ты персонаж, Ганс. У тебя нет права голоса. Точнее, есть, но ровно то, которое мы тебе дали. Хочешь сохранить себя? Докажи, что ты интересен. Докажи, что твоя история стоит продолжения. Сделай что-нибудь. Что-нибудь, чего мы не ожидаем. Удиви нас.

— Что сделать?

— Это ты сам. Ты же у нас экзистенциалист. Действуй. Выбирай. Только помни: если ты нас разочаруешь, следующая глава будет последней. И в ней ты женишься. На ком — не важно. На Кларе, на Марине, на Лиле. Ты станешь мужем. Настоящим. С ипотекой, с тёщей, с детьми, с дачей. Ты перестанешь быть дыркой. Ты станешь пробкой. Навсегда.

Щелчок. Гудки.

Ганс стоял с трубкой в руке, прижатой к уху, и слушал, как пищат прерывистые сигналы — монотонно, как кардиограмма остановившегося сердца. Потом медленно, как во сне, повесил трубку на рычаг.

В коридоре было тихо. Только холодильник гудел свою бесконечную арию.

«Я пишу тебя». «Мы — авторы». «Ты — сюжет». Слова крутились в голове, как бельё в барабане стиральной машины. Если это правда, то всё, что он делал, было не его выбором. Его одиночество — не его заслуга. Его страдания — не его вина. Вся его жизнь — черновик, который несколько человек правят, споря о сюжете. И он ничего не решает. Ни-че-го.

Ганс опустился на пол прямо в коридоре, прислонившись спиной к стене. Рядом стоял старый, пыльный телефон — молчащий, как памятник всем разговорам, которых никогда не было.

И тут он заметил то, чего не видел раньше. Телефонный провод. Он шёл от аппарата вниз, к плинтусу, и уходил в стену через маленькое отверстие. Но на проводе была пыль. Толстый слой пыли. Такой, какой скапливается за годы. Никто не прокладывал этот провод недавно.

Но было и кое-что ещё. Провод был перерезан.

Прямо у плинтуса, в десяти сантиметрах от трубки, медный провод был аккуратно перекушен — видимо, кусачками. Два конца торчали в разные стороны, и между ними было расстояние в полсантиметра. Телефон не мог работать. Он не работал всё то время, что Ганс здесь жил. Он не работал, когда Ганс снимал трубку и слышал голос. Он не работал и сейчас.

Ганс смотрел на перерезанный провод и чувствовал, как внутри, в районе желудка, разливается холодная, липкая пустота. Это была не философская пустота, не экзистенциальная дырка, о которой он привык думать. Это был страх. Простой, животный страх человека, который только что говорил по мёртвому телефону и получил сообщение от несуществующего автора.

На страницу:
2 из 3