
Полная версия
Книга 1. Американский профессор в РИ (серия "Спасти империю")
Сахаров чуть приподнял бровь.
— Второго дока? Это же весьма значительная сумма, Алексей Николаевич.
— Тем не менее. Один сухой док на семь броненосцев и девять крейсеров — это не осторожность, это ловушка, которую мы сами себе готовим.
— Вы говорите об этом с такой уверенностью, будто уже видели подобное собственными глазами, — заметил Сахаров.
— Скажем так: я достаточно долго размышлял над картами Дальнего Востока, чтобы видеть очевидное, Владимир Викторович. Порт-Артур — наш единственный незамерзающий выход к Тихому океану.
Генерал помолчал, разглядывая меня чуть дольше обычного, затем медленно кивнул.
— Хорошо. Я доложу Военному совету вашу позицию в самых решительных выражениях. Но учтите — Морское министерство будет сопротивляться.
Донесения Алексеева оказались именно такими, каких я и ожидал: обстоятельные, многословные, полные бодрых заверений о «неуклонном укреплении обороноспособности вверенного края» — и до странности скупыми на конкретные цифры там, где цифры были важнее всего.
Отношения между наместником и Военным министерством были испорчены задолго до моего появления в этом теле. Куропаткин настаивал на назначении генерала Субботича заместителем Алексеева по военной части. Алексеев отказал категорически, не пожелав видеть подле себя ставленника военного министра, и с тех пор всякое распоряжение из Петербурга воспринималось им не как забота о деле, а как попытка надзора за его вотчиной.
«Значит, — подумал я, обмакивая перо, — новых заместителей я ему пока предлагать не стану — это лишь оживит старую рану. Придётся вести две переписки разом: одну — официальную, приказы и требования; другую — личную, от человека к человеку».
Но одна страница заставила меня остановиться. Это была короткая записка — личное наблюдение наместника: японские торговые и рыболовные суда за последний месяц участились в водах близ Артура и Дальнего сверх всякой надобности, а число японских подданных резко сократилось — многие спешно свернули дела и отбыли на родину без видимой причины.
Массовый отъезд японских резидентов накануне войны — классический признак, который в моей истории заметили слишком поздно. Алексеев же уже сейчас зафиксировал этот тревожный симптом. Просто не понял его значения.
Я написал на полях резолюцию — с намеренной похвалой в первых же строках, прося продолжать наблюдение и доносить о всяком подозрительном сосредоточении японских судов немедленно, телеграфом.
Наконец взялся за письмо Безобразова. «Ваше высокопревосходительство Алексей Николаевич! С крайним изумлением и, признаюсь откровенно, с горечью узнал я от Государя Императора, что в случае военных обстоятельств Русское лесопромышленное товарищество на Дальнем Востоке перейдёт под управление Военного Министерства...»
Вот она — та самая петля, которую история уже накинула на шею империи. Безобразовская концессия на Ялу, формально коммерческое предприятие по вырубке леса, а по существу — плохо прикрытая военная авантюра.
«Значит, — подумал я, — нужно принять его. И не как проситель, вымаливающий уступку, а как человек, уже одержавший главное, и способный проявить великодушие в частностях».
Я взял чистый лист и начал набрасывать ответ статс-секретарю — вежливый, почтительный по форме, но твёрдый по существу: аудиенцию я назначу, но не ранее, чем через неделю.
Российская военная мысль уже много лет находилась в упадке. Ценность штыка уже была поставлена под сомнение ещё во время Франко-прусской войны 1870 года. Сэр Иан Гамильтон впоследствии охарактеризовал русского солдата как худшего стрелка среди качественных европейских армий. Солдаты были приучены стрелять синхронно на ближней дистанции по приказу старшего офицера, а армия атаковала в плотном строю.
К моменту начала военных действий пулемёт ещё не был оружием пехоты. Но в японской армии он стал им к осени 1904 года. Я же решил тут действовать на опережение и запросил через Министерство Финансов их крупную закупку, чтобы довести количество пулемётов до 20 на дивизию перед началом войны.
Самым слабым звеном в российском военном деле повсеместно считался офицерский корпус. Британский полковник Гриерсон в 1901 году написал, что русские были «львами, ведомыми ослами».
Отдача же приказов «на два уровня ниже», минуя промежуточного командира, приводила к путанице и хаосу. Система японского командования, известная как «Auftragstaktik», обеспечивала гораздо большую гибкость. Поэтому этими вопросами я озаботился заранее и включил их как обязательные для использования во время учений.
Русские также славились своей неумелостью в маневрировании линкорами. На вход или выход флота Порт-Артура из гавани уходило до суток. Выучку моряков эффективной дальней стрельбе и маневрированию я собирался поручить вице-адмиралу Рожественскому.
Отдельно мне следовало заняться вопросом снарядов. Пироксилин, который использовали русские, часто был не так эффективен, как японские боеприпасы «Шимоза» — из-за отсыревания на складах при влажности, доходящей до 70-80% против нормы в 10-30%. Кроме того, стенки снарядов на казённых заводах производили слишком толстыми, что уменьшало количество взрывчатого вещества внутри.
Домой я вернулся уже глубокой ночью — если казённую квартиру военного министра можно было назвать домом человеку, чья настоящая жизнь прошла в скромной профессорской квартирке в Миннеаполисе.
Глава 4. Фантомные кошмары
Сон пришёл не сразу. Тело Куропаткина, непривычное, чужое, ещё гудело от целого дня переговоров, а сознание Уитклиффа никак не хотело униматься. Но усталость в конце концов взяла своё, и я провалился во тьму — ту самую тьму, что клубилась в чреве «Хрона» за секунду до вспышки.
И тогда начались сны.
Я не был их участником. Я не мог ничего изменить, ни на что повлиять, ни даже пошевелиться — только смотреть, будто дух, изгнанный из собственного тела, парящий над котловиной, которую покинул.
Первыми мне явились Сундуки. Тот самый зал с «Хроном». Сфера уже не гудела — она была расколота, оплавлена. Саркофаг, из которого меня вырвала вспышка, стоял пустым, с разбитым стеклом.
Между обломков лежали тела — учёные в белых халатах, теперь бурых от крови, солдаты в изодранной форме. Аркадия Матвеевича Руденко я нашёл у пульта — там, где он и упал, вжав последнюю клавишу. Кто-то накрыл его лицо обрывком белого халата. Жест человечности посреди бойни.
Генерала Воронцова я не нашёл вовсе. Ни среди мёртвых, ни среди пленных.
Затем мне представился Сорск после того, как связь с Сундуками прервалась. Дым поднимался из разбитых кварталов не столбом, а разлитым, стелющимся покровом, будто сама земля исходила чёрным потом.
Голос диктора звучал из уцелевшего репродуктора на площади: «...Граждане Сибирской республики. Правительство эвакуируется в резервный пункт. Сохраняйте спокойствие...»
Никто не сохранял спокойствия. Толпа хлынула к мосту через реку, и мост не выдержал — просто от веса тысяч тел. Я видел, как перила подались, как десятки людей посыпались в холодную весеннюю воду.
Я хотел закричать — предупредить, остановить, — но у духов, оказывается, нет голоса.
Красноярская ГЭС, взорванная за неделю до моего переноса, — я видел её не в момент взрыва, а после: обмелевшее русло, застрявшие на илистом дне лодки. Затем — Абаза, охваченная огнём. Затем — Саяногорск, где ещё держался фронт: окопы, полные усталых людей.
Я видел мальчика лет двенадцати, сидящего у станкового пулемёта рядом с телом взрослого и заряжающего ленту такими же неторопливыми движениями, какими взрослые заряжают дрова в печь. Война успела превратить это в рутину.
Потом сон вернул меня в Пригорск. Гостиница стояла с сорванной крышей. Двадцать второй этаж, мой номер, зиял пустым проёмом.
Последний отрывок сна был самым коротким и самым тяжёлым. Я стоял на пустом, выжженном берегу котловины. Не было видно ни китайских, ни халифатских флагов. Только пепел, только тишина, только два столба дыма на горизонте — с Севера и с Юга, — которые медленно сходились друг с другом, как смыкаются челюсти.
Шестнадцать с половиной миллионов человек. Число, которое я произносил про себя механически. Здесь, во сне, оно перестало быть числом. Оно стало лицами — мальчика с пулемётной лентой, техника с открытыми глазами, толпы на обрушившемся мосту.
«В твоих руках изменить ход войны, — прозвучал где-то в темноте голос Руденко. — Не упусти шанс спасти нашу культуру».
Только сейчас, во сне, я наконец понял вторую половину фразы, которую грохот обвалившегося потолка отрезал от меня в момент запуска: «...потому что спасти её там, в две тысячи семьдесят третьем, было уже нельзя. Спасти её можно только здесь. В тысяча девятьсот третьем. Пока ещё есть время».
Я проснулся резко, будто вынырнув из-подо льда, — с колотящимся сердцем, с мокрой от пота ночной рубашкой.
За окном петербургской квартиры брезжил серый, будничный рассвет. Где-то внизу, на Мойке, дворник скрёб лопатой остатки последнего мартовского снега, и этот простой, земной звук показался мне сейчас самым прекрасным звуком на свете.
«Их больше нет, — подумал я. — Всех — Воронцова, Руденко, того мальчика с пулемётом, миллионов безымянных людей в котловине. Их гибель уже случилась. Случилась в будущем, которое отсюда, из тысяча девятьсот третьего года, отстоит на сто семьдесят лет, — и всё же случилась, неотвратимо, бесповоротно».
Здесь, в этом веке, эти люди ещё даже не родились. Здесь их гибель была не прошлым, а — как ни дико это звучало — далёким, туманным, почти невероятным будущим, наступление которого зависело в том числе и от меня.
Я подумал о списке на моём столе. Ещё вчера этот список казался мне грузом, придавливающим плечи чужого мне тела. Сегодня, после этой ночи, он стал чем-то иным.
Единственной, доступной мне формой мести. Единственным способом сказать тем, кого я видел этой ночью, что их страдание не было напрасным.
Не всю историю. Не весь двадцатый век. Но хотя бы эту войну — здесь, сейчас, на берегах Жёлтого моря, — я обязан был выиграть.
Глава 4. Фантомные кошмары
Сон пришёл не сразу. Тело Куропаткина, непривычное, чужое, ещё гудело от целого дня переговоров, а сознание Уитклиффа никак не хотело униматься. Но усталость в конце концов взяла своё, и я провалился во тьму — ту самую тьму, что клубилась в чреве «Хрона» за секунду до вспышки.
И тогда начались сны.
Я не был их участником. Я не мог ничего изменить, ни на что повлиять, ни даже пошевелиться — только смотреть, будто дух, изгнанный из собственного тела, парящий над котловиной, которую покинул.
Первыми мне явились Сундуки. Тот самый зал с «Хроном». Сфера уже не гудела — она была расколота, оплавлена. Саркофаг, из которого меня вырвала вспышка, стоял пустым, с разбитым стеклом.
Между обломков лежали тела — учёные в белых халатах, теперь бурых от крови, солдаты в изодранной форме. Аркадия Матвеевича Руденко я нашёл у пульта — там, где он и упал, вжав последнюю клавишу. Кто-то накрыл его лицо обрывком белого халата. Жест человечности посреди бойни.
Генерала Воронцова я не нашёл вовсе. Ни среди мёртвых, ни среди пленных.
Затем мне представился Сорск после того, как связь с Сундуками прервалась. Дым поднимался из разбитых кварталов не столбом, а разлитым, стелющимся покровом, будто сама земля исходила чёрным потом.
Голос диктора звучал из уцелевшего репродуктора на площади: «...Граждане Сибирской республики. Правительство эвакуируется в резервный пункт. Сохраняйте спокойствие...»
Никто не сохранял спокойствия. Толпа хлынула к мосту через реку, и мост не выдержал — просто от веса тысяч тел. Я видел, как перила подались, как десятки людей посыпались в холодную весеннюю воду.
Я хотел закричать — предупредить, остановить, — но у духов, оказывается, нет голоса.
Красноярская ГЭС, взорванная за неделю до моего переноса, — я видел её не в момент взрыва, а после: обмелевшее русло, застрявшие на илистом дне лодки. Затем — Абаза, охваченная огнём. Затем — Саяногорск, где ещё держался фронт: окопы, полные усталых людей.
Я видел мальчика лет двенадцати, сидящего у станкового пулемёта рядом с телом взрослого и заряжающего ленту такими же неторопливыми движениями, какими взрослые заряжают дрова в печь. Война успела превратить это в рутину.
Потом сон вернул меня в Пригорск. Гостиница стояла с сорванной крышей. Двадцать второй этаж, мой номер, зиял пустым проёмом.
Последний отрывок сна был самым коротким и самым тяжёлым. Я стоял на пустом, выжженном берегу котловины. Не было видно ни китайских, ни халифатских флагов. Только пепел, только тишина, только два столба дыма на горизонте — с Севера и с Юга, — которые медленно сходились друг с другом, как смыкаются челюсти.
Шестнадцать с половиной миллионов человек. Число, которое я произносил про себя механически. Здесь, во сне, оно перестало быть числом. Оно стало лицами — мальчика с пулемётной лентой, техника с открытыми глазами, толпы на обрушившемся мосту.
«В твоих руках изменить ход войны, — прозвучал где-то в темноте голос Руденко. — Не упусти шанс спасти нашу культуру».
Только сейчас, во сне, я наконец понял вторую половину фразы, которую грохот обвалившегося потолка отрезал от меня в момент запуска: «...потому что спасти её там, в две тысячи семьдесят третьем, было уже нельзя. Спасти её можно только здесь. В тысяча девятьсот третьем. Пока ещё есть время».
Я проснулся резко, будто вынырнув из-подо льда, — с колотящимся сердцем, с мокрой от пота ночной рубашкой.
За окном петербургской квартиры брезжил серый, будничный рассвет. Где-то внизу, на Мойке, дворник скрёб лопатой остатки последнего мартовского снега, и этот простой, земной звук показался мне сейчас самым прекрасным звуком на свете.
«Их больше нет, — подумал я. — Всех — Воронцова, Руденко, того мальчика с пулемётом, миллионов безымянных людей в котловине. Их гибель уже случилась. Случилась в будущем, которое отсюда, из тысяча девятьсот третьего года, отстоит на сто семьдесят лет, — и всё же случилась, неотвратимо, бесповоротно».
Здесь, в этом веке, эти люди ещё даже не родились. Здесь их гибель была не прошлым, а — как ни дико это звучало — далёким, туманным, почти невероятным будущим, наступление которого зависело в том числе и от меня.
Я подумал о списке на моём столе. Ещё вчера этот список казался мне грузом, придавливающим плечи чужого мне тела. Сегодня, после этой ночи, он стал чем-то иным.
Единственной, доступной мне формой мести. Единственным способом сказать тем, кого я видел этой ночью, что их страдание не было напрасным.
Не всю историю. Не весь двадцатый век. Но хотя бы эту войну — здесь, сейчас, на берегах Жёлтого моря, — я обязан был выиграть.
Глава 5. Финансы и заводы
Спал я плохо, урывками, а едва рассвело — я поднялся, накинул халат прямо поверх мокрой от пота рубашки и подошёл к столу, где всё ещё лежал вчерашний список. За окном светлело.
Я обмакнул перо в чернильницу, сел за стол и написал на верху чистого листа: «Маньчжурские дела. День третий». Первым в списке значился Витте.
Экипаж подвёз меня к министерству финансов на Мойке, недалеко от собственного моего ведомства. Сергей Юльевич Витте поднялся мне навстречу — крупный, грузный мужчина с тяжёлым, умным взглядом.
— Алексей Николаевич, — произнёс он с едва уловимой иронией, — не ожидал видеть вас у себя в такую рань.
— Дело не терпит бюрократической волокиты, Сергей Юльевич. Я по поводу Порт-Артура.
— Позвольте угадать: вам нужны деньги. Много денег.
— Не только на Порт-Артур, Сергей Юльевич. Список у меня получился длиннее, чем я сам ожидал.
Витте протянул руку, и я передал ему лист. — Второй сухой док. Переброска орудий из Либавы. Но вот это... Закупка пулемётов Максима сверх утверждённой сметы, доведение их числа до двадцати на дивизию?
— Пулемётная рота на поле боя — это огневая мощь, которую невозможно компенсировать никаким количеством храбрости отдельного солдата.
— А это? «Пересмотр толщины корпуса артиллерийского снаряда»?
— Толстостенный снаряд несёт меньше пироксилина, а значит, меньшую разрушительную силу при разрыве. Прибавьте к этому, что хранится этот пироксилин при влажности, которая порой втрое превышает допустимую норму — и вы получите снаряды, которые либо не долетают до цели с должной силой, либо вовсе отказывают при попадании.
Он помолчал, отложил список на край стола.
— Вы удивительный человек, Алексей Николаевич. Обычно мне приносят прошения общего свойства. У вас же — влажность складов и толщина стенок снаряда.
— Я привык доверять цифрам больше, чем красивым словам.
— Хорошо. По пулемётам я переговорю с Тульским заводом и с Обществом Максима. По снарядам — направьте официальное представление в Морское министерство и мне копию, я подключу к вопросу инспекцию складов через Государственный контроль.
— Благодарю вас. И ещё одно. Прошу вас проследить, чтобы заказы на артиллерию для Либавы и Порт-Артура шли, по возможности, напрямую казённым заводам — Обуховскому, Петербургскому орудийному — или, при нужде, фирме Круппа, минуя обычный конкурсный порядок отбора. Фирма же Шнейдера, при всей своей репутации, славится долгими просрочками.
Витте посмотрел на меня чуть дольше обычного.
— Занятное замечание, Алексей Николаевич. Артиллерийские конкурсы — епархия деликатная, в них замешаны интересы... весьма высокопоставленные. Но я приму ваши слова к сведению.
— И последнее. В вашем списке значится картографирование Маньчжурии силами наших военных топографов. Смею спросить — с какой целью?
— Карты для строительства дороги и карты для ведения боевых действий — вещи разные, Сергей Юльевич. Если война всё же случится, сражения развернутся именно в Маньчжурии, и наши генералы будут воевать по картам столетней давности, в то время как противник уже который год ведёт собственную тайную съёмку местности к востоку от Байкала.
Витте медленно кивнул.
— Занятные у вас источники сведений, Алексей Николаевич. Хорошо. Топографическое управление получит ассигнование отдельной статьёй, без лишней огласки.
Он поднялся, давая понять, что аудиенция окончена.
— Берегите себя. И знайте: если всё, о чём вы просите, действительно окажется нужным, вы обретёте во мне не просто исполнителя капризов Военного министерства, а союзника.
Через неделю я направился прямиком на казённые артиллерийские заводы под Петербургом. Управляющий заводом, невысокий сухощавый инженер по фамилии Крылов, встретил меня в цеху.
— Покажите мне образец снаряда, — сказал я, — и покажите мне, как именно он изготавливается, от начала до конца.
— Толщина стенки, — сказал я наконец, взяв в руки готовый снаряд, — какова она у этого образца?
Крылов назвал цифру — именно ту, что уменьшала полезный объём взрывчатого вещества внутри снаряда едва ли не на треть.
— Отчего именно такая толщина, Аполлон Николаевич?
— Дело в станках. Обточка более тонкой стенки требует иной оснастки резцов и иного режима работы прессов. Переоборудование обошлось бы недёшево, а испрашивать под него смету никто из управляющих не решался.
— Значит, дело не в металле, а в трусости смет. Станки заменить немедленно. О бюджете не беспокойтесь.
— Смею ли я, ваше высокопревосходительство, просить это в письменном виде?
— Составьте мне подробную смету и график замены станков — я хочу видеть первые результаты не позднее чем через два месяца.
Мы прошли и к складским помещениям, где хранился уже готовый пироксилин, — и здесь мои худшие подозрения также подтвердились: влажность значительно превышала норму.
— Это подлежит немедленному исправлению. Составьте список необходимого оборудования для поддержания сухости и стабильной температуры. Средства найдутся.
— Признаться, Алексей Николаевич, ни один военный министр прежде не входил в эти цеха так, как вы сегодня.
— Значит, самое время это переменить, — ответил я, забираясь в карету.
Глава 6. Статс-секретарь
Снег пошёл ещё затемно и к утру улёгся тонким, ломким слоем на подоконниках. Безобразова доложили мне ещё до того, как я успел разобрать утреннюю почту. Он не просил аудиенции заранее — просто явился, будто дверь министерского кабинета была продолжением его собственной приёмной.
— Он говорит, дело спешное, ваше высокопревосходительство, — сказал адъютант.
— Пусть войдёт.
Безобразов вошёл стремительно, по-хозяйски, — высокий, статный, с гвардейской выправкой. Мундир его блестел орденами куда щедрее, чем у большинства настоящих боевых генералов.
— Алексей Николаевич! — воскликнул он, не дожидаясь приглашения сесть. — Мне объявлено, что Товарищество, коему я отдал не один год трудов, переходит под управление вашего ведомства, а люди, мною набранные и обученные, поступают в личное ваше распоряжение. Смею спросить: с каких же пор дела предприятия решаются указом через голову того, кто его создал?
— Присаживайтесь, Александр Михайлович, — сказал я. — Понимаю ваше негодование. Но позвольте изложить дело по порядку, а не так, как оно, вероятно, прозвучало из уст государя второпях.
— Извольте. Я весь внимание.
— Речь не идёт об отобрании у вас Товарищества, — сказал я. — Ваше предприятие как коммерческое дело, его концессия, его прибыли — остаются в полной мере вашими. Указ, о котором вам сообщили, касается людей, состоящих при концессии для её охраны, — отставных солдат и офицеров. Именно эти люди перейдут под моё командование в случае военных обстоятельств.
— Простите, Алексей Николаевич, но для меня различие сие звучит скорее утешением, нежели существенной разницей. Отобрать их у меня — значит обезоружить предприятие в тот самый час, когда японские лазутчики особенно деятельны на Ялу. И совершено сие, замечу, без единого слова со мной прежде, нежели Государь объявил о решении как о деле уже свершившемся.
Вот в чём была настоящая обида — не в самом решении, а в том, как оно было преподнесено.
— Александр Михайлович, — сказал я, — позвольте говорить с вами прямо. Я испросил у государя это решение не для того, чтобы унизить вас, а потому что убеждён: японцы рассматривают присутствие вооружённых людей на Ялу как прямую угрозу своим интересам в Корее, и стычка там, спровоцированная людьми, действующими по усмотрению коммерческого предприятия, а не государства, грозит войной ранее, чем Порт-Артур и флот будут готовы её выдержать.
— При всём уважении, вы рассуждаете так, будто я намерен развязать войну сам, по собственной прихоти.
— Я говорю с вами так, потому что войну готовит не человек, а обстоятельства, в которых у вооружённой силы нет одного хозяина. Сегодня хозяин вы. Если случится война — хозяином должно стать государство.
Он долго молчал, глядя не на меня, а куда-то в сторону окна.
— И что же вы предлагаете взамен моего согласия?
— Ничего не менять сегодня. Люди остаются числиться при вашем Товариществе, вы остаётесь их хозяином во всём, что не касается войны. Если война всё же придёт — тогда, и только тогда, командование переходит ко мне. А чтобы вы не чувствовали себя вовсе отставленным от дела всей жизни, я готов предложить вам место в совете, который уже теперь будет заниматься их обучением и снаряжением.
— Совет, — произнёс он таким тоном, будто попробовал что-то не по вкусу. — Кресло для убранного со сцены актёра.
— Это участие, а не отставка.
— Это видимость участия, Алексей Николаевич, — сказал он, и голос его вдруг сделался ровнее, холоднее. — Я откажусь от вашего совета. И скажу вам прямо: если это решение не будет отменено в самые ближайшие дни, я найду, кому пожаловаться, и найду способ сделать так, чтобы вам это дорого стоило.
— Кому же вы собираетесь жаловаться? — спросил я, не повышая голоса.
— Людям, чьё слово в этом городе значит больше, чем министерский чин.
— Жалуйтесь, — сказал я. — Указ я не отменю. Людей с оружием на спорной границе я не оставлю без хозяина в лице государства, потому что цена такой оплошности — не ваш убыток, а чужие жизни.
Он поднялся резко, одним движением.
— Что ж. Тогда мне здесь больше нечего делать. Но помните, Алексей Николаевич: я вас предупредил, и предупредил честно, лицом к лицу, а не за спиной.
Он вышел, не подав руки.
Я остался один и не почувствовал того облегчения, какое полагалось бы после выигранного спора. Скорее — тяжесть отсроченного счёта, который рано или поздно придётся оплатить.
«Этого узла я не развязал, — подумал я. — Я лишь отказался резать его так, как хотел бы Безобразов, — в свою пользу. Остаются Порт-Артур, флот, Маньчжурия и вся эта война впереди. А теперь ещё и один человек при дворе, для которого моё имя отныне будет звучать не иначе как ругательство».








