Зов зоны: цена жизни
Зов зоны: цена жизни

Полная версия

Зов зоны: цена жизни

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Всё равно не отдам. Не в Афгане.

И не в Чечне.

Они с минуту смотрели друг на друга — с той старой, братской усмешкой, которую не объяснить словами. Два ветерана, два сталкера, два друга, которые прошли через огонь, воду и медные трубы. Потом отпустили одновременно, взяли по другому куску, от соседнего шампура. Катя и Настя переглянулись, улыбнулись. Настя покачала головой — мол, мужчины, вечные дети. Катя взяла с блюда кусочек мяса, положила на тарелку Ане, которая уже проснулась и прибежала на запах, сонная, с растрёпанными косичками. Идиллия длилась ещё полчаса. Дети вылезли из воды — мокрые, счастливые, с синими от холодной реки губами, с песком в волосах и в ушах. Пашка завернулся в большое махровое полотенце, которое накинула на него Катя, и стоял на берегу, дрожа, но улыбаясь во весь рот, показывая отцу, как далеко он заплыл. Настя и Аня бегали по траве, путаясь в полотенцах, визжали, когда мама пыталась их поймать и вытереть насухо, дурачились, падали в траву и снова вскакивали.

Пап, смотри! — кричал Пашка, сбрасывая полотенце и показывая отцу, как он умеет плавать кролем — не умел, конечно, просто барахтался, поднимая тучи брызг, работая руками как мельница, но это было неважно. — Я как тренер! Я их научу плавать! Каждой по очереди! Сначала брасом, потом кролем, потом на спине!

Савча смотрел на сына. И в его глазах было столько любви, что Скар на секунду отвернулся — стало неловко, почти больно. Не потому, что он завидовал. Скар не умел завидовать. Просто он сам никогда не хотел детей. Боялся. Знал, что может не вернуться. Из Афгана вернулся — чудом, когда из четырёхсот человек в их батальоне выжило меньше сотни. Из Чечни — тоже чудом, когда его бронежилет пробил осколок, застрявший в миллиметре от сердца. Из Зоны — каждый раз с молитвой, хотя не верил в Бога. А если не вернётся? Оставить ребёнка одного? Как его оставили в детдоме? Как Савчу оставила мать, умирая от рака? Нет. Лучше не надо. Лучше не рисковать. Лучше не любить так сильно, чтобы бояться потерять. А Савча — вернулся. Из Афгана, из Чечни, из Зоны. Вернулся и зажил нормальной жизнью — женой, работой, домом, дачей. И Пашка был его наградой. Наградой за всё — за кровь, за пот, за страх, за боль, за годы, прожитые на пределе. За всех, кто не вернулся.

Ты смотришь на него, как на чудо, — заметил Скар, возвращаясь к столу. Взял кусок шашлыка, подул, откусил.

Он и есть чудо, — ответил Савча, не отводя взгляда от сына. — В него столько жизни вложено. И моей, и Катиной. И моих родителей, которых я не знал, но которые, наверное, где-то там, на небесах, смотрят и радуются.

Ты стал сентиментальным, — усмехнулся Скар.

А ты нет?

Я... — Скар запнулся, усмехнулся. — Я стараюсь не думать.

А зря, — сказал Савча, поворачиваясь к нему. — Мы уже не в Зоне, брат. Мы на гражданке. Здесь можно любить. Здесь можно бояться за тех, кто дорог. Здесь можно быть сентиментальным. Здесь можно жить, Скар. По-настоящему.

Скар ничего не ответил. Только сжал челюсти, отвёл взгляд. Посмотрел на реку, на детей, на небо, которое уже начало розоветь, на мир, который казался таким хрупким и таким бесконечно дорогим. А потом случилось то, что случилось. Крик разорвал тишину. Он был пронзительным, детским — высоким, заходящимся на одной ноте, полным боли и ужаса, полным того животного, первобытного страха, который не выдумать, не сыграть, не повторить. Крик, от которого кровь стынет в жилах, сердце пропускает удар, а руки делаются ватными. Скар и Савча вскочили одновременно — один из-за стола, второй от перил веранды. Стулья упали, загремели, покатились по доскам. Рюмки опрокинулись, водка разлилась по клеёнке, впитываясь в газету, в скатерть, оставляя тёмные мокрые разводы, похожие на пятна крови.

Пашка! — закричала Катя. Она стояла у крыльца с тарелкой в руках, лицо её было белым, как та сахарная пудра на пироге, которая всё ещё белела на её пальцах. Тарелка выпала из рук, разбилась о ступеньки, осколки разлетелись в стороны.

Там! — указала Настя куда-то в сторону реки. Рука её дрожала, голос сорвался на фальцет, на всхлип. — Там, за ивой! Пашка упал! Пашка упал с дерева!

Они побежали к реке. Скар бежал первым — выучка, годы, условные рефлексы, вбитые в кровь, в мышцы, в каждое волокно, в каждую клетку. Ноги сами знали, куда ставить, где яма, где кочка, где корень. Лёгкие работали ровно, ритмично, как мотор. Савча — за ним, тяжелее, грузнее, но быстрее, чем можно было ожидать от человека его комплекции и возраста. Адреналин гнал его вперёд, сжигал лишние килограммы, дёргал ноги из земли, заставляя перепрыгивать через кочки, через корни деревьев, через разбросанные игрушки, через лужи, оставшиеся после утреннего полива. Пашка лежал на земле у старой ивы. Ива была огромной, старой, с раскидистой кроной и толстым, в три обхвата, стволом, покрытым глубокими трещинами. На её ветвях висели старые качели — доска на верёвках, на которых никто не качался уже года три. Одна из нижних ветвей была сломана — свежий излом, светлая древесина, ещё не успевшая потемнеть. Рядом — обломок бревна, торчащий из земли под углом. Бревно было старым, полусгнившим, с одного конца заострённым — кто-то когда-то вкопал его, как подпорку для забора, но забор давно сгнил и рухнул, а бревно осталось — ждало своего часа. На бревне — кровь. Много крови. Свежей, яркой, почти оранжевой на ярком солнце, которое всё ещё светило, равнодушное и злое. Она была везде: на траве, на рубашке Пашки (белая футболка с динозавром, купленная месяц назад в «Детском мире», динозавр был зелёным, с большими зубами), на его руках, на его лице, на шее, в волосах. Мальчик был без сознания. Глаза закрыты, веки неестественно бледные, почти прозрачные, с синими прожилками в уголках. Лицо бледное, как бумага — белее, чем листы на столе, белее, чем больничная простыня, белее, чем полотно, которым укрывают мёртвых. Губы синие, тонкие, сжатые, с белой каймой засохшей слюны. Грудь поднималась и опускалась — едва заметно, с перебоями, иногда замирая на секунду, иногда вздымаясь слишком часто.

Не трогать! — рявкнул Скар, отталкивая Катю, которая кинулась к сыну. Она замерла на месте, как вкопанная, руки вытянуты вперёд, лицо искажено — не плач, не крик, а какой-то животный, древний ужас, который не выразить словами. — Позвоночник! Не двигать! Никому не двигать!

Он опустился на колени рядом с Пашкой — колени хрустнули о мелкие камешки и сухую землю, обожгло через штанину, — провёл руками над телом, не касаясь. Оценил.

Голова в неестественном положении — запрокинута назад и чуть влево, как у куклы, которую вывернули не в ту сторону. Шея выгнута дугой — Скар не мог понять, это мышцы застыли или позвонки. Левая рука вывернута — плечо, сустав, возможно, просто вывих, возможно, перелом со смещением, но рука лежала под телом, под неестественным углом, пальцы сжаты в кулак.

Ноги — ровные, вытянутые, но в них не чувствовалось тонуса. Скар осторожно коснулся левой ступни — нога безвольно качнулась, как резиновая, как чужая, как мёртвая.

Одна из девочек сказала, что он упал с дерева, — всхлипнула Настя. Она стояла позади Кати, прижимая к себе Аню, которая уже не плакала — замерла, смотрела широкими, испуганными глазами, не понимая, что происходит. — С высокой ветки. Вон с той, — она показала на сломанную ветку, метрах в трёх над землёй. — Я видела, как он полез, кричала, чтобы слез, но он не слушался. А потом... потом треск... и он упал. Вот на это бревно... спиной... я слышала, как хрустнуло...

Скар выругался сквозь зубы — коротко, матерно, одними губами, чтобы дети не слышали, чтобы женщины не услышали. Савча стоял над ним, тяжело дыша, побелевший, как его рубашка.

Савча, — сказал Скар, не оборачиваясь. Голос был железным, командирским, не терпящим возражений — таким он командовал взводом в Афгане, таким приказывал в Чечне, таким спасал людей в Зоне. — Бегом за машиной. «Минивен». Ключи в сейфе, код — день рождения Пашки, ты знаешь. И аптечку — большую, которая в доме, под раковиной, в синем ящике. Я её сам собирал. И палки. Две широкие, ровные. Любые — от швабры, от лопаты, от полки. Быстро!

Что с ним? — голос Савчи дрожал. Дрожал так, как Скар не слышал никогда — ни в Афгане, когда пули свистели над ухом, ни в Чечне, когда они сидели в подвале под обстрелом, ни в Зоне, когда на них шёл кровосос, и, казалось, выхода нет. Дрожал, как у ребёнка.

Позвоночник, — коротко ответил Скар, не поднимая глаз от Пашки. — Сильно. Если сдвинем неправильно — он никогда не встанет. Не будет ходить. Не будет бегать. Не будет жить нормальной жизнью. Никогда.

Савча побежал. Скар остался с мальчиком. Он слышал, как плачет Катя — не в голос, а тихо, навзрыд, зажимая рот ладонью, чтобы не мешать, чтобы не отвлекать, чтобы не сойти с ума от страха. Слышал, как всхлипывают девочки — Настя пытается успокоить Аню, но у неё самой голос срывается, и она сама вот-вот разрыдается. Слышал, как где-то на соседней даче всё ещё играет та самая «Мурка» — хриплая, пьяная, весёлая, такая неуместная сейчас, что хотелось выстрелить в ту сторону, просто чтобы заткнулись. Звуки отдалялись, как в тумане, превращаясь в один сплошной, неразборчивый гул. Скар сосредоточился на Пашке. Только на нём. Всё остальное исчезло. Пульс — есть. Неровный, слабый, с провалами. Скар прижал два пальца к сонной артерии — под челюстью, где кожа тонкая, где прощупывается каждое биение. Семьдесят — шестьдесят — пятьдесят — снова семьдесят. Аритмия. Брадикардия. Тахикардия. Сердце не знает, в каком ритме биться. Дыхание — поверхностное, частое, со свистом на вдохе и хрипом на выдохе. Воздух входит, выходит, но не так, как надо — похоже, одно лёгкое повреждено, возможно, ушиб или прокол. Скар прислушался — нет, влажных хрипов не слышно. Пока нет. Кровь — артериальная? Венозная? Скар осторожно приподнял край рубашки — футболка прилипла к телу, пришлось отдирать, Пашка не шелохнулся, даже не вздохнул. Рана на пояснице — глубокая, рваная, с неровными краями, с торчащими обрывками кожи. Кровь тёмная, венозная — уже запеклась, края раны начали подсыхать, покрываться коркой. Не сочится, не фонтанирует, не пульсирует. Хорошо. Плохо — рана грязная, в неё попала земля, трава, мелкие камешки, кусочки коры. Сепсис потом. Но потом. «Будем надеяться, не задета артерия», — подумал Скар. — «И не пробита почка. И позвоночник... не перерублен. Только ушиб. Только отёк. Только компрессия. Только...»

Он не договорил. Не надо.Машина подъехала через три минуты — вечность, которую Скар отсчитывал по ударам собственного сердца. Савча выскочил из «Минивена», не глуша двигатель, дверца осталась открытой, сигнализация запищала, но никто не обратил внимания. В руках у него была аптечка — большая, армейская, ещё из Зоны, зелёная, с красным крестом, потрёпанная, полная, и две доски — от старого стеллажа, гладкие, ровные, без заноз, почти идеальные. Савча дышал тяжело, как после кросса.

Я нашёл в сарае, — сказал он, протягивая доски. — От полки. Там ещё были, но эти самые ровные.

Делаем, — сказал Скар. Голос ровный, без паники. — Я держу голову, шею и плечи. Ты — за ноги. Переворачиваем на счёт три. Очень аккуратно, плавно, без рывков. И сразу на доски. Понял?

Понял.

Смотреть, чтобы шея не согнулась. Голова, спина, ноги — одна линия. Как струна. Как доска. Как ствол. Понял?

Понял! — повторил Савча громче. Глаза бешеные, зрачки расширены до предела, дыхание неровное, но руки — не дрожат. Командир взял себя в руки.

Раз. Два. Три.

Они перевернули Пашку. Мальчик не застонал. Не открыл глаза. Не дёрнулся. Ничего. Значит, глубокое бессознательное состояние — кома или предкома. Плохо. Глубокое бессознательное — это или сотрясение мозга тяжёлой степени, или отёк мозга, или внутричерепное кровоизлияние. Но — не дёргался, не кричал, не сопротивлялся. Значит, позвоночник не сместился ещё сильнее. Значит, спинной мозг не был перерублен движением. Значит, не стало хуже. Уже хорошо. Скар и Савча зафиксировали его на досках — бинтами (Скар накладывал их быстро, профессионально, как учили на курсах первой помощи в Афгане), ремнями (Савча снял с себя брючный ремень, потом содрал с сиденья автомобильный ремень безопасности), верёвками, которые принесла Настя, быстро сбегав в сарай, испуганная, заплаканная, но не истеричная — молодец, держится. Получилось не идеально — одна рука болталась, потому что нечем было зафиксировать, голова была чуть наклонена вбок, потому что шея короткая, а доски широкие, — но лучше, чем ничего.

Везите в город, — сказала Катя. Она стояла у дверцы машины, бледная, с трясущимися губами, но собранная — медсестра взяла верх над матерью, над женщиной, над человеком. Голос не дрожал. — Я остаюсь с девочками. Настя, закрой дверь, не смотри, заведи Аню в дом, напои её чаем с малиной.

Мы справимся, — ответил Савча, целуя её в лоб. Губы его были сухими, горячими, потрескавшимися. — Жди. Позвоню, как только что-то узнаю.

Я знаю.

Они погрузили Пашку в «Минивен». Скар устроился на заднем сиденье, на коленях, прижимая голову мальчика к доскам, чтобы не болталась, держа его за холодную, маленькую руку. Савча сел за руль, включил зажигание, выжал сцепление, включил первую передачу.

Давай, — сказал Скар.

Савча вдавил педаль газа в пол. Дорога была пустой — воскресенье, дачный сезон, жара, большинство сидели по домам или уже уехали в город с утра, чтобы не жариться на солнце. Асфальт был старым, в трещинах, с рытвинами, с заплатками, которые прыгали под колёсами, но Савча не сбавлял скорость. Сто двадцать. Сто тридцать. Сто сорок. На спидометре стрелка плясала между цифрами — иногда опускалась до девяноста на поворотах, где дорога делала резкую петлю, иногда взлетала до ста пятидесяти на прямых участках, где можно было разогнаться. Савча обгонял фуры и легковушки — сигналя, мигая фарами, иногда вылетая на встречную полосу, когда впереди шла медленная машина. Кто-то сигналил в ответ, кто-то кричал, кто-то показывал жесты, кто-то успевал отворачивать в кювет — Савча не видел, не слышал, не замечал. Мир за окном превратился в одно серо-зелёное пятно — деревья, поля, столбы, редкие дома, всё слилось, размазалось, потеряло форму и цвет. Только дорога. Только вперёд. Только в больницу. В салоне было тихо — только шум двигателя, свист ветра в щелях окон и прерывистое дыхание Пашки. Слышал ли он? Скар держал мальчика за руку — маленькую, холодную, с обкусанными ногтями, с царапинами от веток, с содранной кожей на ладони. Кожа была бледной, почти прозрачной, и под ней проступали синие, тонкие вены.

Он будет жить, — сказал Скар. Скорее себе, чем Савче.

Должен, — ответил тот. Голос был железным, как броня. — Обязан. Он мой сын. Он должен.

Держи руль ровнее, — сказал Скар, сжимая пальцы Пашки. — Пашка просит.

Он без сознания.

А ты держи.

Савча сжал руль так, что побелели костяшки. В больницу они влетели через сорок минут. Время, которое в обычной жизни заняло бы час с лишним — Савча сократил его на треть. Влетели во двор, сигналя, подкатили к приёмному покою, где уже стояла «скорая» с включённой мигалкой — кто-то вызвал, пока они ехали, Катя догадалась позвонить с дачи, нашла номер в старой записной книжке. Врачи уже ждали — Скар позвонил по дороге, объяснил ситуацию. Сказал коротко, по-военному: «Травма позвоночника, мальчик, восемь лет, падение с высоты, без сознания». На том конце ответили коротко: «Везёте. Готовим операционную».

Помогите! — крикнул Савча, выбегая из машины. — Сын! Мой сын! Помогите, пожалуйста!

Из приёмного покоя выбежали двое санитаров в голубых костюмах, с носилками. Бегом, не оглядываясь. Открыли заднюю дверцу, увидели Пашку — примотанного к доскам, бледного, с пятнами крови на рубашке — и сразу поняли. Один положил руку на шею мальчика, проверяя пульс, второй развернул носилки.

Позвоночник? — спросил тот, что проверял пульс.

Да, — ответил Скар. — Грудной отдел. Падение на бревно.

Аккуратно берём, на счёт три.

Пашку забрали в операционную.

Савча и Скар остались в коридоре — на пластиковых стульях, под яркими, режущими глаза лампами дневного света, которые гудели ровно, монотонно, как генераторы в Зоне, как старые двигатели на подлодках. Пол был выложен белой, холодной кафельной плиткой, стены выкрашены бледно-зелёной, «успокаивающей» краской — той самой, которая должна успокаивать, но почему-то всегда вызывает тошноту, головокружение и желание выбежать на свежий воздух. Пахло хлоркой — резко, едко, с привкусом не то ацетона, не то аммиака, не то уксусной кислоты. Пахло дешёвым мылом, карболкой и смертью. Скар ненавидел этот запах. Он всегда означал, что кто-то не выживет. В Афгане — полевые госпитали, армейские палатки с красными крестами, запах крови, спирта, йода и гноя. В Чечне — медсанбаты в подвалах разрушенных школ, где ампутировали ноги без наркоза, потому что не хватало лекарств, и крики стояли такие, что казалось, стены рухнут. Здесь, в мирной провинциальной больнице, в ухоженном, чистом, светлом коридоре — то же самое. Только стены белее. Только лампы ярче. Только отчаяние — такое же. Под потолком гудели люминесцентные лампы — четыре штуки, две из них мигали, раздражали, создавали тени на лицах, делали их серыми, больными, похожими на маски. Савча сидел, смотрел на мигающую лампу, не отрываясь, как загипнотизированный.

Перегорит, — сказал он.

Что? — не понял Скар.

Лампа. Сейчас перегорит. Видишь, как мигает? Долго так не может.

Она перегорела через минуту — всхлипнула, погасла, и в коридоре стало темнее, зато тише — исчез тот раздражающий, нервный пульсирующий свет. Над ними остались три — те, что в дальнем конце, у операционной. Их свет был белым, мёртвым, выбеливающим лица до синевы, до прозрачности, до состояния рентгеновских снимков. Савча встал — металлические ножки стула скрипнули по кафелю, звук разнёсся по пустому коридору, как выстрел. Пошёл в туалет — курить, потому что в коридоре было нельзя. Вернулся через пять минут, сел, снова встал. Ходил туда-сюда, как маятник, как привязанный, как зверь в клетке — десять шагов в одну сторону, десять в другую, разворот, снова десять. Скар сидел неподвижно, сцепив руки в замок, смотрел в одну точку на стене — там была трещина, похожая на молнию, на шрам, на его собственную отметину на лице, с которой он жил сорок лет. Трещина шла от потолка до самого пола, тонкая, едва заметная, но если долго смотреть, казалось, что она растёт, ползёт вниз, раскалывает стену.

Сколько времени прошло? Скар не знал. Часы на стене показывали половину седьмого — но когда они приехали, было около пяти. Больничные часы всегда врут. Или время в больнице течёт иначе: минуты тащатся, как телега по бездорожью, часы ползут, как улитки по стеклу, за ними, кажется, можно наблюдать, и они не сдвинутся с места. Каждый шорох за дверью, каждый шаг в коридоре, каждое слово медсестры, проходящей мимо, заставляли дёргаться — не Савчу, Скар держал себя в руках, но внутри всё сжималось, замирало, ждало.

Операция длилась четыре часа. Наконец дверь открылась. Вышел врач — молодой, лет тридцати пяти, с тёмными кругами под глазами, в очках с тонкой металлической оправой, в мятой хирургической шапочке, из которой выбились русые, влажные от пота волосы. Рукава халата были закатаны до локтей, перчатки — сняты, брошены в специальный контейнер, но Скар заметил: на правой перчатке, у большого пальца, запёкшееся бурое пятно. Кровь. Детская кровь.

Кто родственники мальчика? — спросил врач. Голос был спокойным, профессиональным, усталым — с той особой усталостью, которая бывает после долгой, сложной операции, когда каждый миллиметр, каждый шов, каждый сантиметр — борьба.

Я отец, — Савча шагнул вперёд. — Алексей Савченко.

Врач снял очки, протёр их о край халата — стёкла запотели от усталости, от жары, от напряжения. Посмотрел на Савчу, потом на Скара, потом снова на Савчу.

Жизни мальчика ничего не угрожает, — сказал он. — Кровотечение остановили, гематому сняли, ушибы внутренних органов — под контролем, наблюдением. Он выкарабкается. Он сильный.

Савча выдохнул — так глубоко, так шумно, что, казалось, из него вышла вся боль, все четыре часа ожидания, все страхи, все кошмары, которые он успел пережить в этом прокуренном коридоре. Он пошатнулся — Скар подхватил его за локоть, помог сесть на стул. Железная хватка, как в старые годы. Но врач не закончил.

Однако, — сказал он, и это «однако» повисло в воздухе, как нож гильотины, как пуля, выпущенная в упор. — Позвоночник повреждён сильно. Очень сильно. Сдавление спинного мозга, смещение позвонков в грудном отделе, компрессионный перелом.

Он будет ходить? — спросил Савча. Голос сорвался. Не испуг — нет, испуг уже прошёл, остался где-то по дороге, на трассе, когда стрелка спидометра показывала сто пятьдесят. Это было другое. Это было отчаяние.

Врач помолчал. Снял шапочку, провёл рукой по мокрым волосам — они встали дыбом, влажные, спутанные.

Нужно сделать несколько операций. Сложных. Дорогих. В Москве или за границей. Тут, у нас, в районной больнице, нет ни оборудования, ни специалистов, ни лекарств. Если всё пройдёт успешно — да, будет ходить. С поддержкой сначала, с палочкой, но будет. Если нет... — Он не договорил. Не надо было.

Если нет — что? — спросил Скар.

Если нет — он останется прикован к постели до конца жизни. Паралич нижних конечностей. Полный. Без шансов на восстановление. Колясочник.

Савча пошатнулся. Не упал — Скар подхватил его за локоть, за плечо, за поясницу, удержал. Как в Афгане, когда рядом рванула мина и Савчу контузило, но он не упал — Скар подхватил, поставил на ноги, заставил идти. Как в Чечне, когда Савчу ранило в плечо, и он истекал кровью, но нёс пулемёт — Скар подхватил с другой стороны, и они шли вместе. Как в Зоне, когда Савча попал в аномалию, и его выбросило вверх — Скар поймал его, не дал разбиться. Железная хватка. Братская.

Сколько? — спросил Савча. Губы его тряслись.

Пятьдесят миллионов рублей. Как минимум. Если повезёт с квотой. Может, больше. Может, все семьдесят.

Савча сел на стул. Медленно, согнувшись, будто под тяжестью, которую нельзя сбросить, нельзя переложить, нельзя забыть. Сел, закрыл лицо руками — большими, грубыми, солдатскими руками, которые умели держать автомат, пулемёт, нож, но сейчас они просто тряслись, беззвучно, мелко. Скар стоял рядом. Не знал, что делать. Он умел перевязывать раны, накладывать жгуты, вытаскивать из-под огня. Он умел стрелять, выживать, ненавидеть, убивать, спасать. Но он не умел утешать. Этому в Афгане не учили.

Мы найдём, — сказал он тихо.

Найдём, — повторил Савча, не поднимая головы.

Врач ушёл. Дверь операционной закрылась — мягко, почти бесшумно, на пневматике. В коридоре снова стало тихо. Только лампы гудели — три, те, что остались, на дальнем конце, — монотонно, на одной ноте, как похоронный марш. Савча поднял голову. Глаза его были сухими — слёзы кончились, ещё в машине, ещё на трассе. Осталась только пустота. Бездонная, чёрная, пульсирующая.

Скар, — сказал он.

М?

Я не могу потерять его.

Не потеряешь.

Я не могу. Он — всё. Он — моя жизнь. Он — Катина жизнь. Если с ним что-то случится... я не знаю, что буду делать.

Не потеряешь, — повторил Скар. — Я рядом. И мы что-нибудь придумаем.

Он сел на соседний стул — тот самый, на котором только что сидел Савча, металлический, холодный, неудобный. И они долго сидели молча — два старых воина в мирной больнице, два отца (один — настоящий, второй — по праву крови, по праву братства), глядя на закрытую дверь, за которой боролся за жизнь Пашка. Две недели спустя Савча сидел на кухне своей пустой квартиры. Перед ним лежали документы. Свидетельство о собственности на квартиру — трёшка на окраине, с ипотекой, которую он выплачивал уже семь лет. ПТС на «Минивен» — тот самый, на котором он гнал сына в больницу. Свидетельство на дачу — ту самую, где они жарили шашлык, где Пашка строил плот, где всё случилось. Всё это было помечено красным крестиком — продано.

На страницу:
2 из 4