Зов зоны: цена жизни
Зов зоны: цена жизни

Полная версия

Зов зоны: цена жизни

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 4

Евгений Поздеев

Зов зоны: цена жизни

ЧАСТЬ 1.

Пролог.

Ночь над Припятью была не просто тёмной — она была плотной, как старая смола. Луна не показывалась вовсе — тяжёлые свинцовые тучи затянули небо сплошным одеялом, и только редкие, крошечные звёзды пробивались сквозь разрывы, как булавочные уколы. Город спал мёртвым сном — тем сном, который длится уже больше двадцати лет. Скар стоял у южного кордона — там, где бетонный забор, покрытый мхом и въевшейся ржавчиной, переходил в колючую проволоку в три ряда. Проволока была натянута на старых, покосившихся столбах, местами провисала, местами была порвана — кто-то уже проходил здесь до него. И не раз. Он стоял на границе, но чувствовал себя так, будто уже внутри. Ботинки — старые, разношенные берцы, которые помнили и Чечню, и Афган — утопали в жидкой, вязкой грязи, перемешанной с битым кирпичом и золой. Холод пробирался сквозь кожу, заставлял пальцы ног неметь, но Скар не обращал внимания. Привык.

Ветер дул с той стороны — из Зоны. Он нёс запахи, которые Скар научился распознавать ещё годы назад, когда впервые перешагнул этот рубеж. Озон — после недавней грозы или после аномалии, он не мог различить, но знал: озон в Зоне всегда означал опасность. Гнилое железо — въедливое, кислое, оно липло к нёбу, как вкус ржавчины, если лизнуть холодный металл зимой. И ещё — сладковатая, приторная гниль, которую не спутать ни с чем. Она исходила откуда-то из глубины, оттуда, где когда-то были жилые кварталы, школы, детские сады. Теперь там — аномалии и логова мутантов. Скар перевёл дыхание. Пар облачком вырвался изо рта и тут же растворился в темноте. Октябрь в этом году выдался холодным — даже на юге, а здесь, на севере, у самой границы Зоны, уже подмораживало. Трава под ногами была жёсткой, почти жестяной, она скрипела под подошвами, как наждак. Он провёл пальцем по автомату — шершавый, местами потёртый до блеска металл АКСУ был холодным даже сквозь тонкую ткань перчатки. Автомат висел на груди, патрон в стволе, предохранитель снят. Рюкзак за спиной тянул привычно — килограммов тридцать, не меньше. Сухпай на неделю, если экономить; две смены белья; аптечка — не та, что продают в аптеках, а сталкерская, с кровоостанавливающими и промедолом; три полных магазина к АКСУ и один — к обрезу, который он оставил Чайке. И старая, потрёпанная карта, на которой Савча нарисовал крестик красным фломастером. «Северо-восток. Старый военный склад. Дальше — Кривая роща. Потом — завод “Южный”. Потом — ЧАЭС». Скар мысленно проговорил маршрут, как молитву. Он знал его почти наизусть, но перепроверял снова и снова. Ошибка в Зоне стоит жизни. Здесь, на краю, время текло иначе. Скар слышал, как стучит его сердце — ровно, тяжело, как насос. Семьдесят ударов в минуту — пульс бойца в состоянии готовности, но без паники. Он слышал, как шуршит трава под ногами — ночью она становилась жёсткой, почти колющей, и каждый шаг отдавался сухим шелестом. Слышал, как где-то далеко-далеко, километрах в двух, завывает псевдопёс — то ли зовёт стаю, то ли просто воет на луну, которой не видно. Вой был низким, горловым, он катился над землёй, проникал сквозь одежду, сквозь кожу, заставлял волосы на руках вставать дыбом.

— Сколько раз я уже стоял так? — прошептал Скар сам себе.

Десять. Пятнадцать. Он сбился со счёту. В первый раз — в 2006-м, когда они с Савчей услышали слухи о Зоне, об артефактах, о деньгах, которые можно заработать. Тогда они были молодыми, злыми, глупыми. Думали, что война их научила всему. Оказалось — ничему. Зона учила заново. И экзамены здесь сдавали кровью. Каждый раз, когда он возвращался, казалось, что это в последний. И каждый раз Зона затягивала его обратно — деньгами, артефактами, тем чувством, которого на гражданке не найти. Ощущением, что ты жив. Что каждый новый день — подарок. Что ты можешь всё. Но сейчас всё было иначе. Сейчас он шёл не за артефактами. Не за адреналином. Не за деньгами. Он шёл за другом. Савча ушёл в Зону четыре дня назад. Не сказав ни слова. Не попрощавшись. Оставил только короткое сообщение на КПК: «Нам поможет только Исполнитель желаний. Я ушёл в Зону». Скар тогда не поверил своим глазам. Позвонил — телефон молчал. Написал — сообщение ушло, зелёная галочка, потом жёлтый восклицательный знак. Зона глушила связь. Савча думал, что его сын умрёт. Думал, что пятьдесят миллионов — это приговор. Думал, что Скар не сможет помочь. Не успел. Не захотел. Или — что ещё хуже — не захотел, чтобы Скар лез в долги и авантюры ради него. «Глупец», — подумал Скар. — «Ты не знаешь. Ты не знаешь, что Колян уже согласился. Что деньги уже переведены. Что твой Пашка выживет. Что всё будет хорошо».

Он глубоко вздохнул, поправил лямки рюкзака — они привычно врезались в плечи, натёртые до мозолей — и поднял голову к небу. Тучи расступились на секунду, и сквозь разрыв пробился лунный свет — бледный, холодный, неестественный. Он осветил колючую проволоку, ржавые бочки у забора и чей-то старый, брошенный рюкзак, который висел на столбе уже года три.

— Пора, — сказал себе Скар.

И шагнул через границу. Зона приняла его сразу. Воздух стал другим — плотнее, тяжелее, будто кто-то невидимый навалился на плечи. Ветер стих, но не совсем — он превратился в едва уловимое дуновение, которое щекотало затылок и заставляло оглядываться. Тишина стала ватной, давящей на уши. Скар сделал десяток шагов — и Кордон исчез за спиной. Будто его и не было. Будто он всегда был здесь, в Зоне. И всегда будет. Он шёл по едва заметной тропе, которую знал только по памяти. Трава здесь была выше, жёстче — она цеплялась за голенища берцев, шелестела, как шёпот. Где-то слева, метрах в тридцати, за кустами шиповника с чёрными, мумифицированными ягодами, слышалось движение — кто-то пробежал, тяжёлый, неуклюжий. Кабан? Псевдопёс? Скар не стал проверять. Он выключил фонарик на КПК — свет здесь был лишним, он привлекал внимание — и пошёл наощупь, чувствуя тропу подошвами. Зона дышала. Она была живой — старой, мудрой, жестокой. Она помнила каждого, кто ступал на её землю. И она ждала. Скар знал: это будет его последняя ходка. Не потому, что он хотел завязать. А потому, что после неё либо он вернётся с Савчей, либо не вернётся никто. Другого не дано.

Глава 1. Дача — последний мирный день

Был конец июля. Жаркий, душный, тот самый, когда воздух становится густым, как кисель, и каждый вдох даётся с трудом, а любой шаг заставляет пот выступать на лбу через минуту. Солнце висело в зените — белое, раскалённое, безжалостное. Оно выжигало траву на полях, превращая зелёные луга в жёлто-бурые проплешины. Оно заставляло воздух дрожать над асфальтом, как над костром, создавая миражи, в которых деревья казались озёрами, а далёкие дома — кораблями. Оно гнало людей в тень — под кроны яблонь, под навесы веранд, в прохладные подвалы, где даже в самый зной держалось обещанное спасение от полуденного пекла. В такие дни хотелось только одного — лежать в гамаке, пить холодный квас, слушать, как стрекочут кузнечики в траве, и ни о чём не думать. Ни о работе, которая не приносит радости. Ни о деньгах, которых вечно не хватает. Ни о прошлом — том, что не отпускает даже спустя двадцать лет. Ни о Зоне, которая снится по ночам — не как кошмар, а как вызов. Как наркотик. Как единственное место, где ты был по-настоящему живым. Друзья Алексей и Денис — Савча и Скар, как они называли друг друга уже двадцать лет, с тех пор как вместе поступили в военное училище, — вместе с семьями собрались на дачу.

Дача была старой, ещё от родителей Савчи. Деревянный дом с верандой, заросший диким виноградом так плотно, что с улицы было почти не видно стен. Виноград вился по решётчатым опорам, закрывая окна от солнца, создавая внутри зелёный, прохладный полумрак, пахнущий влажной землёй и сладковатым запахом созревающих ягод. Крыша была покрыта потемневшим от времени шифером, кое-где проросшим мхом — ярко-зелёным, мягким, похожим на бархат. Участок в двадцать соток, на котором росло всё: от укропа до яблонь. Старые, раскидистые деревья, посаженные ещё в семидесятые, усыпанные мелкими, кисло-сладкими плодами, которые падали на землю и бродили, наполняя воздух яблочным духом. Грядки с клубникой, которая уже отошла, но оставила после себя запах — сладкий, густой, летний. Кусты смородины — чёрной, красной, белой — с поникшими под тяжестью ягод ветками. И огромный куст крыжовника у забора, колючий, неприступный, как ёж, но щедрый, усыпанный зелёными и розовыми ягодами. Место, где время останавливалось. Здесь не работал мобильный телефон — сеть ловилась только если забраться на чердак и вытянуть руку в сторону шоссе, балансируя на шаткой стремянке. Здесь не было интернета — только старый телевизор «Рекорд» с тремя каналами, которые показывали с помехами, и радиоприёмник, который ловил лишь «Маяк». Здесь не было суеты — только тишина, прерываемая птицами, ветром в листве, детскими голосами и далёким лаем собаки с соседней дачи. Савча любил это место больше всего на свете. После Афгана, после Чечни, после Зоны — здесь он мог выдохнуть. Здесь он был не сталкером, не ветераном, не тем, кто видел смерть вблизи. Здесь он был просто Лёша — муж, отец, хозяин дома с покосившимся забором и вечно текущим краном на кухне.

Женщины хлопотали на кухне и на улице с самого утра. Катя, жена Алексея, — невысокая, круглолицая, с тёплыми карими глазами и руками, которые умели всё: и раны зашивать (она была медсестрой, работала в городской больнице в травматологии, видела такое, что мужчинам не снилось), и пироги печь — такие, что пальчики оближешь, и детей успокаивать одним прикосновением, одним словом. Сейчас она была в цветастом переднике, поверх лёгкого льняного сарафана, с платком на голове, из-под которого выбились непослушные русые кудри, влажные от пота. Она нарезала овощи для салата — огурцы хрустели под ножом, помидоры брызгали соком, красным, как кровь (Скар отвёл взгляд — не любил это сравнение, слишком много крови он видел в своей жизни). Рядом на столе стояла миска с зеленью — укропом, петрушкой, зелёным луком, только что с грядки, ещё мокрая от росы, пахнущая землёй и свежестью. Девушка Дениса — Настя — помогала ей. С Настей они не были расписаны, но жили вместе уже три года. Она была моложе Кати лет на десять, стройная, смуглая, с длинными чёрными волосами, которые она заплетала в тугую косу, чтобы не мешали, с тонкими пальцами и быстрыми, порывистыми движениями. Настя работала в книжном магазине, любила поэзию — Блока, Ахматову, Цветаеву, — и никогда до конца не понимала, почему Денис иногда пропадает на неделю, а возвращается с новыми шрамами и пустым, отсутствующим взглядом. Она не знала про Зону. Не знала про сталкеров, аномалии и артефакты. Денис рассказывал, что ездит на заработки в Москву — на стройку, грузчиком. И она верила. Потому что любила. И потому что боялась спросить правду.

Кать, а они долго ещё будут там сидеть? — спросила Настя, кивнув в сторону веранды, где Савча и Скар уже открыли первую бутылку. — Мясо стынет. Я его полчаса назад с мангала сняла.

Пусть сидят, — улыбнулась Катя, ловко орудуя ножом. — Мужикам надо поговорить. Они редко видятся.

О чём они могут говорить? — Настя пожала плечами. — У них же всё нормально вроде. Работа, семья, дети. О чём тут говорить?

Катя на секунду замерла. Нож замер в воздухе. Посмотрела в окно — туда, где на веранде сидели двое мужчин, склонившись над столом. Лёша курил, выпуская дым в потолок веранды. Денис смотрел на реку, и лицо его было спокойным — слишком спокойным, будто он видел что-то, чего другие не видят. Потом Катя вернулась к резке.

Никогда не спрашивай мужчину, о чём он говорит с другом, — сказала она тихо. — Потому что если он скажет правду — ты не захочешь это слышать. А если соврёт — ты расстроишься, что он врёт. Лучше не знать.

Настя не поняла, но переспрашивать не стала. Просто взяла нож и принялась резать хлеб — крупными ломтями, как любил Денис, с хрустящей корочкой, пахнущий ржаной мукой и тмином. Дети веселились на берегу реки. Река здесь была мелкой — по колено взрослому, по пояс ребёнку, — с песчаным дном, золотистым и чистым, и медленным, ленивым течением, которое едва колыхало водоросли у берега. Вода прогрелась за день почти до парного молока — тёплая, мягкая, пахнущая тиной, кувшинками и солнцем, которое отражалось в ней тысячами бликов. Пашка, восьмилетний сын Савчи и Кати, был главным на этом берегу сегодня. Шустрый, веснушчатый, с вечно взлохмаченными русыми волосами, которые не приглаживались даже под кепкой, с вечно разбитыми коленками и царапинами на руках. Он носился по берегу босиком, поднимая тучи песка, прыгал с кочки на кочку, искал лягушек в траве, показывал девочкам, как надо кидать камушки, чтобы те скакали по воде, и вообще вёл себя так, будто каждую минуту своей жизни открывает что-то новое. Сейчас он строил плот из старых досок, которые нашёл в сарае. Доски были разного размера — две длинные, три короткие, одна совсем кривая, с торчащим ржавым гвоздём, который Пашка вытащил плоскогубцами, чуть не поранив палец. Он уложил их на земле, пытаясь сообразить, как лучше соединить, ходил вокруг, щурился, прикидывал. Рядом лежали инструменты, которые он утащил из отцовской мастерской, пока Савча не видел: молоток (слишком тяжёлый, он едва поднимал его одной рукой, приходилось держать двумя), гвозди (горсть, сразу рассыпавшиеся по песку, пришлось собирать по одному), моток бельевой верёвки (старой, скрученной, с узлами на концах, которая никак не хотела развязываться) и ржавое шило, которое он не знал, куда приспособить, но взял на всякий случай.

Настя и Аня — дочки Дениса и Насти — сидели на песке рядом и «помогали». Настя, шестилетняя, серьёзная не по годам, с двумя тугими косичками, перевязанными бантами, командовала:

Не так, Паша! Сначала верёвкой обмотай, потом гвозди забивай! А то доски разъедутся!

Сама знаю, — буркнул Пашка, но верёвку взял.

Аня, которой только-только исполнилось четыре, с пухлыми щёчками и огромными голубыми глазами, просто сидела, смотрела, как брат и сестра колдуют над плотом, и изредка вставляла своё детское, бесхитростное:

А можно я гвозди подержу?

Держи, — Пашка сунул ей три гвоздя в маленькую, пухлую ладошку. — Только не теряй и в рот не бери. Они грязные.

Аня торжественно кивнула, зажала гвозди в кулак и замерла — боялась пошевелиться, чтобы не уронить. Её лицо приняло выражение глубокой, почти взрослой ответственности. Плот получился кривым, неуклюжим, с перекошенной верхней доской и торчащими в разные стороны гвоздями, с верёвкой, которая развязалась через минуту — но он держался на плаву. Это было главное. Пашка столкнул его в воду, ухватился за край, оттолкнулся ногами от дна — и плот качнулся, но не перевернулся.

Пап, смотри! — крикнул он, отплыв метра на два от берега. Голос его звенел от гордости и восторга. — Я сделал! Мы поплыли!

Савча махнул рукой с веранды, улыбнулся. Широко, открыто, по-детски — так, как он умел только с сыном. Улыбка, которая убирала с его лица все морщины, весь груз прожитых лет, всю тяжесть того, что он видел. На секунду он снова стал мальчишкой — тем самым, который строил кораблики из коры в детдомовском пруду, мечтая уплыть далеко-далеко, туда, где нет воспитателей, нет обид, нет одиночества.

Молодец, сынок! — крикнул он в ответ. — Только далеко не заплывай! Там, за поворотом, омут начинается!

Ага! — крикнул Пашка и оттолкнулся шестом от дна — длинной, сухой жердью, которую отломал от старого забора, ободрав руку о ржавый гвоздь, но не заметив.

Шест ушёл в илистое дно, плот качнулся, накренился на правый борт, вода хлынула через край — но выровнялся. Пашка отплыл ещё на метр. Потом ещё. Его звонкий, счастливый голос разносился над рекой, над полями, над лесом, где уже начинала желтеть листва, над всем миром, который казался таким огромным и таким безопасным.

Я капитан! — кричал он. — Поднять паруса! Отдать швартовы! Полный вперёд!

Настя и Аня смеялись, прыгая на берегу, хлопая в ладоши, поднимая тучи песка.

Катя вышла на крыльцо — вытереть руки о передник — и посмотрела на реку. Улыбнулась, глядя на сына. В её глазах стояли слёзы — не грусти, а счастья, того самого, щемящего, когда смотришь на своё продолжение и не веришь, что это чудо — твоё.

Какой же он у тебя, Лёша, — сказала она мужу, когда тот подошёл обнять её за талию, прижимая к себе. — Вылитый ты.

Мой, — ответил Савча, целуя её в макушку. — И твой. И больше ничей.

Он весь в тебя. Такой же упрямый, такой же шумный, такой же... живой. И улыбка твоя.

А кудри — в тебя, — улыбнулся Савча. — И глаза — тоже. И нос — папин.

Нос — дедушкин, — поправила Катя. — Твоего отца. Я на фотографии видела.

Савча помолчал секунду. Отца он не помнил. Тот ушёл, когда Алексею было три. Остался только запах — табак и дешёвый одеколон «Шипр», который потом, много лет спустя, Савча случайно унюхал в переходе метро и чуть не разрыдался посреди людной толпы.

Наверное, — сказал он тихо. — Наверное, похож.

Савча и Скар сидели за столом на веранде. Стол был старым, ещё советским, с выдвижными ножками и столешницей, покрытой клеёнкой в цветочек. Клеёнка местами протёрлась до дырок, местами была заклеена скотчем, на ней виднелись тёмные круги от чашек и жёлтые пятна от горчицы — но это было домашнее, родное, и менять её никто не собирался. Она помнила столько семейных обедов, сколько сам дом не помнил. Перед ними стояла початая бутылка водки — «Пять озёр», простая, мягкая, без нареканий, из ближайшего сельпо, — и две тарелки с закуской: солёные огурцы (хрустящие, с укропом и чесноком, из Катиной закатки, банку которой она открыла специально к приезду), сало с прожилками (тонко нарезанное, с чёрным перцем, тающее на языке, как мороженое), чёрный хлеб (пропечённый, с хрустящей корочкой, пахнущий ржаной мукой и тмином, только что из пекарни на окраине города). Они не торопились — пили медленно, маленькими глотками, закусывали, смотрели на детей, на реку, на небо, которое на западе уже начинало зеленеть закатом, обещая тёплую, звёздную, безветренную ночь.

Хорошо, — сказал Савча, откидываясь на спинку стула. Стул жалобно скрипнул — Савча был крупным, грузным, и годы давали о себе знать, наливаясь тяжестью в плечах, в пояснице, в коленях. — Как в старые добрые. Помнишь, как в Афгане? Тоже иногда выдавались такие дни. Тишина. Солнце. Никто не стреляет.

Помню, — кивнул Скар. Но в голосе его не было ностальгии — только спокойная констатация факта. Он не любил вспоминать войну. Не потому, что боялся — а потому, что хорошего там было мало, а плохое не хотелось бередить. Оно и так бередило само, по ночам, когда не спится. — Только тогда мы не водку пили, а спирт из фляги. И гречку с тушёнкой ели, а не шашлык с барбекю.

Ну, и то верно, — усмехнулся Савча. — А помнишь, как мы в Чечне на крыше сидели? В Грозном, после штурма. Вокруг руины, вонь, трупы на улицах, через дорогу снайпер сидит, ждёт, когда кто-нибудь высунется. А мы сидим на той крыше, курим и чай пьём. Из той самой фляжки, которую ты с Афгана привёз.

Тот чай был на три четверти спирт, — сказал Скар, и уголки его губ дрогнули в подобии улыбки. — Мы тогда три дня не спали. Зачищали квартал. Там, в подвалах... — Он не договорил. Не надо было.

И выжили.

И выжили, — согласился Скар.

Они помолчали. На веранду залетел шмель — грузный, мохнатый, с толстым брюшком, золотисто-чёрный, — покружил над тарелкой с огурцами, над бутылкой, над их головами, пожужжал, как маленький вертолёт, и улетел, растворился в зелени винограда, в вечернем свете. Где-то вдалеке, на соседней даче, заиграла музыка — старая «Мурка», блатная, хриплая, с аккордеоном и надтреснутым голосом певицы. Кто-то отмечал день рождения — слышались крики, смех, звон посуды, визг детей.

Думаешь, мы правильно сделали, что завязали с Зоной? — спросил Савча, покрутив в пальцах пустую рюмку. Он смотрел на неё, на то, как солнечный блик скользит по граням, и не поднимал глаз. — В смысле — что ушли?

Правильно, — ответил Скар без паузы. — Мы уже не молоды, Савча. Нам по сорок. Спина болит по утрам, колени скрипят, как несмазанные петли, и раны ноют к погоде. Мы заработали достаточно, чтобы больше не рисковать головой.

Достаточно — это сколько? — Савча посмотрел на него. Взгляд был серьёзным, даже тяжёлым — тот самый, командирский, который Скар помнил по Афгану, когда Савча вёл их через минные поля. — Дом, дача, машина. Копейки, Скар. Я не знаю, сколько проживу, но знаю, что на эти деньги не проживу.

А что тебе ещё нужно? — Скар налил себе воды из графина, сделал глоток. Вода была тёплой, пахла железом и мятой — с дачного огорода.

Детям образование дать. На свадьбы накопить. На старость отложить. — Савча вздохнул, тяжело, на всю грудь. — В Зоне за один удачный рейд можно было получить больше, чем за год работы на гражданке. За месяц — как на гражданке за пять лет. Там деньги лежат под ногами, если знать, где смотреть.

Или не получить ничего. Или получить пулю. Или аномалия размажет по земле, и никто не найдёт даже костей. Или мутант сожрёт, и даже не подавится. Или радиация, которая убьёт не сразу, а через десять лет — лейкозом, раком костей — и ты будешь медленно, мучительно гнить заживо, и врачи разведут руками.

Не учи, — усмехнулся Савча. — Я сам знаю, где бегать, откуда прыгать и в кого стрелять. Я Зону знаю, как свои пять пальцев. Как тот лес, где мы в детдоме прятались от старших.

Зона не лес, — сказал Скар. — Лес можно выучить. Зону — никогда.

Они снова замолчали. Водка кончилась — Савча вытряхнул последние капли в свою рюмку, выпил, поморщился. Скар достал из-под стола вторую бутылку — «Русский стандарт», подороже, из магазина в городе, которую припрятал на чёрный день. Откупорил, разлил по рюмкам.

За нас, — сказал он, поднимая рюмку. — За то, что живы. За Афган, за Чечню, за Зону. За всех, кто не вернулся.

За Пашку, — сказал Савча. — Чтобы он вырос достойным человеком. И никогда не узнал, что такое война.

Они выпили. Водка обожгла горло, прошла в грудь теплом, растеклась по телу, отпуская напряжение в плечах, расслабляя затекшие мышцы, снимая ту невидимую, но тяжёлую броню, которую оба носили с собой всегда, даже в мирной жизни, даже на даче, даже в кругу семьи. Скар крякнул, закусил огурцом — хрустко, сочно, с укропным духом, с рассолом, брызнувшим на рубашку. Катя вышла на веранду с пирогом. Горячий, румяный, с яблоками, посыпанный сахарной пудрой, которая оседала на пальцах белой мукой и таяла на языке, сладкая, как детство. Пирог пах яблоками, корицей, ванилью и чем-то домашним, что нельзя купить ни в одном магазине, — пах домом.

Мальчики, идите к столу, всё готово, — сказала она, улыбаясь. Улыбка у неё была добрая, открытая, такая, от которой на душе становилось тепло — даже если до этого было холодно, даже если в кармане ни копейки, даже если завтра снова Зона, снова риск, снова страх. — Шашлык уже на столе, салаты, соленья. Настя, помоги мне тарелки донести.

Сейчас, — сказал Савча. Потянулся к ней, обнял за талию, притянул к себе. Вдохнул запах её волос — яблоко, выпечка и немного пота, честный, живой, настоящий. — Спасибо, Катюш.

Не за что, Лёша. — Она провела рукой по его коротко стриженным волосам, по седине на висках, которой раньше не было, по морщинам, которых он не замечал в зеркале. — Это ваш день. Вы заслужили. Оба.

Настя вынесла шашлык на большом блюде. Мясо было нанизано на старые, почерневшие от огня шампуры — крупными кусками, с луком и перцем, с золотистой корочкой, из которой сочился сок, капая на угли и шипя, когда Настя несла блюдо к столу. Запах поплыл по всей веранде, смешиваясь с запахом пирога, левкоев из палисадника, нагретой за день земли и дыма от мангала.

Мясо готово! — объявила Настя, ставя блюдо на стол. — Ешьте, пока горячее.

Савча протянул руку к шампуру — Скар схватил его с другой стороны. Схватились за один кусок, как в детстве, когда дрались за последнюю конфету в детдоме, засмеялись одновременно — громко, радостно, как мальчишки.

Оставь, — сказал Скар. — Я первый увидел.

Я первый схватил, — возразил Савча, не отпуская.

На страницу:
1 из 4