Лишние детали мироздания
Лишние детали мироздания

Полная версия

Лишние детали мироздания

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Но Петровский не двинулся с места. Он продолжал смотреть в небо, где уже отчётливо горели яркие осенние звёзды.

— Вы не понимаете, доктор. Воображение здесь ни при чём. Я чувствую это физически. Когда я совершаю ритуал — правильно, с нужным чувством, с нужной степенью отчаяния — я что-то проворачиваю. Как ключ в замке. И реальность поддаётся. Словно она только этого и ждала. Словно она... застоялась.

— Бред! — отрезал Разумовский.

— Да? — Петровский медленно перевел взгляд на врача. — Тогда как вы объясните это?

Он протянул раскрытую ладонь. На ней лежал маленький, гладкий речной камень серого цвета, с одной стороны отшлифованный, с другой — шершавый. Разумовский взял его. Камень был тяжёлым и совершенно реальным. И внутри него, в глубине, пульсировала микроскопическая искорка света — остатки электрического заряда.

— Это то, что осталось от лампочки, — тихо сказал Петровский. — Я её заговорил.

Доктор сжал камень в кулаке. Ему вдруг отчаянно захотелось размахнуться и запустить этим камнем в звёздное небо, чтобы проверить — не разобьётся ли и оно, как дешёвая лампочка? Он посмотрел на свои руки, которые слегка дрожали, и внезапно осознал страшную вещь. Стук внутри здания. Метрономный стук запертой подсобки. Он звучал не в стенах. Он звучал у него в голове. И не только у него. Это стучали мысли всех пациентов клиники, синхронизируясь в единый ритм. Это гудел огромный механизм мироздания, который требовал смазки.

— Если вы правы, — медленно произнёс доктор, чувствуя, как по спине бегут мурашки, — то лечить вас нельзя. Если вы перестанете совершать ритуалы, то исчезну я. Или всё вокруг.

— Вот именно, — Петровский грустно улыбнулся. — Мы не больные, доктор. Мы — детали этого мира. Лишние детали, без которых, оказывается, всё разваливается. Что будем делать?

В этот момент в главном корпусе клиники, на третьем этаже, в палате Анны Тихоновны раздался душераздирающий крик. Но это был не крик страха. Это был крик ликования. Потому что старая женщина, мучившаяся числами всю жизнь, наконец, поняла, что число «семнадцать» не проклято. Оно является кодом доступа. И сейчас, сложив пальцы в мудру и прошептав его три раза, она растворила стену своей палаты, выходящую в сад, превратив кирпичи в кружащийся в воздухе рой светлячков. Мир начал рушиться, и первыми это почувствовали те, кто всегда считал, что держит его на своих плечах.

Алексей Филиппович Разумовский бросился в дом, оставив Петровского в беседке. Под ногами хрустел гравий, но теперь к этому звуку примешивался новый — звук лопающихся оконных стекол, выгибающихся наружу, словно мыльные пузыри. Левое крыло здания, то самое, где была подсобка, окуталось зеленоватым свечением. Доктор бежал, не чуя ног, проклиная себя за то, что всегда лечил симптомы, но никогда не спрашивал, с чего это вдруг организм решил, что ему необходимо постучать по столу ровно три раза, чтобы Вселенная не свернулась в точку. Оказывается, организм не врал. Оказывается, именно для этого мы и существуем.

Глава 2. Танец пустоты

Гравий под ногами доктора Разумовского превратился в зыбучее месиво. Он не проваливался в него, нет, скорее, сама идея твёрдой поверхности под подошвами стала зыбкой, ненадёжной. Алексей Филиппович бежал к дому, но расстояние, обычно преодолеваемое за полминуты, растянулось, словно резиновый жгут. Воздух уплотнился, приобрёл странный привкус металла, какой бывает, если лизнуть батарейку. Зеленоватое свечение, охватившее левое крыло клиники, пульсировало с частотой человеческого пульса, и в этих вспышках доктор видел невозможное.

Стены особняка, старые, сложенные из добротного красного кирпича ещё при государе императоре, текли. Они не разрушались, не осыпались пылью, а именно текли, словно густая патока, сохраняя при этом свои очертания. Оконные рамы выгибались наружу, стёкла в них лопались беззвучно, разлетаясь не осколками, а горстями светящейся пыльцы. Это было красиво, завораживающе и абсолютно противоестественно.

Доктор влетел на крыльцо, схватился за перила, и те предательски дрогнули под его ладонью, словно были сделаны не из дерева, а из плохо застывшего студня. Внутри здания царил хаос, но хаос особого, упорядоченного свойства, словно сбой в программе, которая пытается перезагрузиться, но спотыкается об одну и ту же строчку кода.

— Всем сохранять спокойствие! — крикнул Разумовский, переступая порог, хотя понимал, что голос его звучит неубедительно даже для него самого. Как можно сохранять спокойствие, когда законы физики, которым ты доверял всю жизнь, отменяются по щелчку пальцев сумасшедшей старухи?

В холле первого этажа толпился персонал. Алла Матвеевна, старшая медсестра, прижимала к груди папку с историями болезней, словно это был спасательный круг. Рядом с ней жались двое санитаров, крепкие ребята из бывших спортсменов, лица которых сейчас выражали совершенно неспортивную растерянность. Молоденькая практикантка Таня тихо плакала, сидя на корточках у стойки регистрации, и бессмысленно перебирала пальцами рассыпавшиеся скрепки.

— Алексей Филиппович! — выдохнула Алла Матвеевна, увидев доктора. — Что происходит? Связи нет, электричество мигает, а на третьем этаже... там такое... Анна Тихоновна...

— Знаю, — оборвал её доктор, быстро оценивая обстановку. — Где Завхоз?

— Валентин Петрович ещё днём в подвал ушёл, к щитовой. Сказал, стук его этот проклятый найти хочет. С тех пор не возвращался.

Час от часу не легче. Разумовский стянул с себя плащ, бросил его на стойку и начал раздавать указания, стараясь, чтобы голос звучал жёстко и уверенно. Это было его лекарство от паники — делать привычную работу.

— Значит так. Алла, соберите всех пациентов, кто может передвигаться, в обеденном зале. Проверьте по списку. Никакой самодеятельности. Таня, прекратите истерику, немедленно. Вы мне нужны. Идите в правое крыло, к лежачим. Успокойте их, скажите, что идут учения. Если кто-то начнёт... чудить, — он на секунду запнулся, подбирая слово, — сразу зовите санитаров. Вы двое, — он указал на санитаров, — со мной. Пойдём на третий этаж.

— Может, не надо, Алексей Филиппович? — робко спросил один из санитаров, Витя, парень с бычьей шеей и добрыми глазами спаниеля. — Вызовем МЧС? Или пожарных?

— Каких пожарных? — доктор невесело усмехнулся. — Что мы им скажем? Что у нас бабушка стену в светлячков превратила? Что архитектор навязчивым стуком лампочку в камень переделал? Работаем, парни. Это наша клиника, это наши пациенты. Мы за них отвечаем.

Он и сам до конца не верил в то, что говорил, но инерция профессионализма толкала его вперёд. Подниматься на третий этаж пришлось по лестнице — лифт, повинуясь, видимо, чьему-то случайному желанию, застрял между вторым и первым этажами, и из его шахты доносилось ритмичное гудение, похожее на пение тибетских монахов.

Лестница встретила их запахом озона и старой библиотеки. Ступени под ногами вибрировали, и доктор кожей чувствовал, как по зданию прокатываются волны той самой силы, которую выпустила на свободу Анна Тихоновна. Перила, за которые он держался, были покрыты инеем, хотя температура в помещении явно не опускалась ниже комнатной. Иней образовывал странные узоры — спирали, шестерёнки, крошечные мандалы, которые, казалось, двигались в такт неслышимой музыке.

На площадке второго этажа их встретил Максим, тот самый молодой человек с боязнью «грязных» слов. Он стоял, прижавшись спиной к стене, и вид у него был одновременно испуганный и восторженный. В правой руке он держал лист бумаги, на котором что-то лихорадочно рисовал огрызком карандаша.

— Доктор, — прошептал Максим, и голос его дрожал, — вы слышите? Слов больше нет.

— В каком смысле нет? — Разумовский жестом остановил санитаров и приблизился к пациенту, стараясь не делать резких движений. Максим всегда был хрупок, а сейчас, в изменённой реальности, мог выкинуть что угодно.

— Запретных. Грязных. Они все стали чистыми. Смотрите. — Он протянул доктору рисунок. На листе был изображён замысловатый лабиринт, составленный из букв русского алфавита. Буквы сплетались в слова, слова — в предложения, но прочесть их было невозможно, потому что линии были идеально чисты, без единой помарки. — Я нарисовал слово «плесень». Раньше меня бы вырвало от одного начертания. А сейчас — ничего. Красиво даже. Она как кружево.

Доктор взял рисунок. Бумага была тёплой и слегка покалывала пальцы. Он заметил, что в углу листа, там, где Максим изобразил спираль, бумага стала прозрачной. Сквозь неё просвечивал каменный пол лестничной площадки, но не тот, что был под ногами, а другой — старый, покрытый трещинами и мхом, словно в заброшенном храме.

— Идите в обеденный зал, Максим, — сказал доктор, возвращая рисунок. — Там вас ждут. И постарайтесь больше ничего не рисовать. Хотя бы пока.

Пациент кивнул и послушно зашагал вниз. Разумовский проводил его взглядом и только сейчас заметил, что стена, к которой прижимался Максим, изменила цвет. Из бледно-зелёной, больничной, она стала тёмно-синей, а по ней плыли, медленно вращаясь, серебристые точки, в точности как звёзды в ночном небе. Он моргнул, и видение исчезло. Почти исчезло — на том месте, где голова Максима касалась штукатурки, остался отпечаток, слабо светящийся внутренним светом.

Третий этаж встретил их шквалом ветра, хотя все окна были закрыты. Ветер пах лавандой и нагретой на солнце хвоей, что было совершенно невозможно в середине осени. Он дул из коридора, из того самого тупика, где находилась загадочная подсобка. Но сейчас доктора интересовала другая дверь — палата Анны Тихоновны.

Дверь была открыта настежь. Вернее, она исчезла. В проёме, там, где раньше висело тяжёлое деревянное полотно, теперь колыхалось серебристое марево, как раскалённый воздух над асфальтом в жаркий полдень. Изнутри палаты доносился тихий, монотонный голос — Анна Тихоновна разговаривала сама с собой, или, может быть, с кем-то невидимым.

— Семнадцать, — доносилось до них, — восемнадцать, девятнадцать... Нет, девятнадцать — это уже не подходит. Возвращаемся. Семнадцать, шестнадцать, пятнадцать...

Разумовский шагнул вперёд и, преодолевая сопротивление, вошёл в палату. Ощущение было такое, словно он проходит сквозь плотную завесу из миллионов крошечных пузырьков, лопающихся о кожу. Санитары, Витя и Коля, последовали за ним, но двигались они неуклюже, зажмурившись, как дети.

Палата Анны Тихоновны изменилась до неузнаваемости. Стена, выходящая в сад, отсутствовала напрочь. Вместо неё зиял проём, через который была видна улица, но не та, что окружала клинику. Там, за проёмом, расстилался луг, поросший густой, по пояс, травой, а над лугом висело небо с двумя лунами. Одна луна была знакомая, желтоватая, в кратерах. Вторая — алая, словно раскалённый уголёк, и она заметно пульсировала, разбрасывая по лугу длинные тени, которые двигались независимо от источника света.

Анна Тихоновна сидела на своей кровати, подобрав под себя ноги, и выглядела она как шаманка, сошедшая со страниц этнографического альбома. Её седые волосы, обычно собранные в тугой пучок, рассыпались по плечам и искрились, словно в них запуталась паутина с каплями росы. Глаза её, воспалённые и красные, смотрели на вошедших с выражением спокойного, умиротворённого безумия.

— А, доктор, — сказала она, прерывая свой счёт. — Вы пришли. А я вот думаю, какой сейчас год? Там, — она махнула рукой в сторону луга, — растёт трава, которая пахнет так, как пахло в детстве, когда я гостила у бабушки в деревне. Но ведь та деревня сгорела в восемьдесят втором. Вся, дотла. И бабушка умерла. А трава осталась.

— Анна Тихоновна, — доктор осторожно присел на край кровати, стараясь не смотреть на алую луну, чей свет вызывал неприятное жжение в сетчатке. — Расскажите мне, что вы сделали. Только спокойно и подробно.

— Я посчитала, — просто ответила она. — Я всю жизнь считала, доктор. Вы знаете. Складывала, вычитала, делила. Я думала, что борюсь с числами. Что они меня мучают. А оказалось, они мне что-то говорили. Просто я неправильно их слушала. Числа — это язык. Древний, как мир. И число семнадцать — не проклятие. Это ключ. Отмычка. Им можно открыть замки, которые держат реальность на привязи.

Она подняла руку и медленно, раздельно, произнесла: «Сем-над-цать», трижды, и на третьем слове коснулась пальцем воздуха. И воздух расцвёл. Буквально. В точке касания возник сложный, переливающийся перламутром цветок, который через секунду осыпался лепестками, превратившимися в изящных, вырезанных из лунного света бабочек.

— Видите? — прошептала Анна Тихоновна. — Творение. Не разрушение. Я могу создавать. Я, которая всю жизнь боялась выйти из дома. Я, которая считала себя ничтожеством, обузой. Оказывается, я — демиург.

У доктора пересохло во рту. За его спиной санитар Витя судорожно крестился левой рукой, Коля, напротив, застыл с открытым ртом, не в силах отвести взгляд от инопланетного пейзажа за окном. Разумовский понимал, что ситуация выходит из-под контроля стремительно, как поезд с отказавшими тормозами. Если Анна Тихоновна, поддавшись эйфории, продолжит «творить», последствия могут быть катастрофическими. Она ведь не контролирует процесс. Она, как и Петровский, просто нащупала способ взаимодействия с тканью мироздания, но не понимает ни границ, ни цены.

— Анна Тихоновна, — заговорил доктор, тщательно подбирая слова, — это удивительно. Ваши способности... они поразительны. Но подумайте: вы изменили стену. Вы открыли проход в... другое место. Это не может быть безопасным. Для вас, для других пациентов. Мир, возможно, не готов к таким вмешательствам.

— А мир меня спрашивал, готов ли он к моей болезни? — резко возразила женщина, и в её голосе прорезались стальные нотки. — Мир тридцать лет тыкал меня носом в мои несовершенства. Заставлял считать плитки в метро, чтобы не умереть от страха. А теперь, когда я узнала, что мой страх был не бессмысленным, вы хотите, чтобы я остановилась? Нет уж. Я хочу посмотреть, что ещё можно открыть.

Она снова подняла руку, и доктор, повинуясь интуиции, перехватил её запястье. Кожа Анны Тихоновны была горячей, как у больного лихорадкой, и вибрировала мелкой дрожью. Стоило ему коснуться её, как всё его существо пронзила волна силы, идущей откуда-то извне. Это было похоже на удар током, но не электрическим, а каким-то информационным. В голове вспыхнули образы: шестерни, вращающиеся в пустоте; гигантские маятники, отмеряющие эпохи; исполинская рука, перебирающая чётки из галактик. И над всем этим — звук. Тот самый стук, который преследовал его весь день.

— Вы слышите? — прошептал он, обращаясь одновременно и к Анне Тихоновне, и к самому себе.

— Конечно, слышу, — отозвалась она. — Это сердце мира. Оно бьётся неровно. Аритмия. Ему нужны мы. Наши ритмы. Наши счёты. Мы — кардиостимуляторы реальности.

В этот момент за их спинами раздался грохот. Это Коля, не выдержав напряжения, потерял сознание и рухнул на пол, сметая по пути столик с медикаментами. Упав, он сбил с ног Витю, и оба санитара покатились по полу, врезавшись в шкаф. Шкаф, старый, ещё советских времён, покачнулся, и с его верхней полки сорвалась толстая медицинская карта — история болезни Анны Тихоновны за все тридцать лет. Папка раскрылась, и сотни листов разлетелись по палате, словно стая испуганных птиц.

Эффект был мгновенным. Анна Тихоновна, чей взгляд упал на разбросанные бумаги, испустила истошный вопль. Её сознание, запертое между эйфорией нового могущества и привычным ужасом перед хаосом, дало трещину. Она увидела даты. Числа. Сотни чисел, написанных разными почерками, неупорядоченных, разбросанных как попало. Для неё это было равносильно удару под дых. Порядок, который она ощутила внутри себя, столкнулся с внешним беспорядком, и началась аннигиляция.

— Семнадцать! — закричала она, но на этот раз в голосе был не восторг, а паника. — Семнадцать, прекрати! Замри!

Она сжала пальцы в кулак, и время в палате действительно замерло. На долю секунды. А затем хлынул хаос.

Луг за окном исчез, сменившись ослепительной белизной, в которой плавали чёрные точки, словно бактерии под микроскопом. Алая луна взорвалась беззвучно, разлетевшись на мириады осколков, которые вонзились в пол, в стены, в потолок, прожигая их насквозь. Кровать, на которой сидела Анна Тихоновна, превратилась в глыбу льда, из которой торчали стебли каких-то доисторических растений. Сама женщина начала меняться. Её кожа пошла рябью, черты лица поплыли, словно она была отражением в воде, в которую бросили камень.

Разумовский, всё ещё державший её за руку, почувствовал, как его собственная плоть начинает вибрировать в резонансе с этим безумием. Он посмотрел на свою ладонь и увидел, что она стала прозрачной. Сквозь неё просвечивали кости и сосуды, а по сосудам бежал не просто кровь, а какой-то золотистый свет.

— Отпустите! — раздался вдруг чёткий, властный голос.

Доктор обернулся и увидел в дверях палаты Петровского. Архитектор стоял, выпрямившись, уже без халата, в каком-то странном одеянии, отдалённо напоминающем то ли больничную пижаму, то ли робу средневекового мастерового. В руках он держал свой клетчатый чемодан, из которого торчали разноцветные провода и обрывки ватмана.

— Отпустите её, доктор! — повторил Петровский, переступая порог. — Вы не можете её удержать. Вы — не часть системы. Вы — наблюдатель. Ваша задача — не мешать, а фиксировать.

— Что нести? — прохрипел Разумовский, превозмогая боль и вибрацию. — Она же уничтожает всё!

— Она не уничтожает, — Петровский подошёл ближе, и доктор заметил, что вокруг архитектора формируется едва заметный силовой кокон, отталкивающий хаос. — Она перестраивает. Истерически, бесконтрольно, но перестраивает. Она как сбой в операционной системе, который открывает доступ к ядру. Дайте ей завершить цикл.

И тут Разумовский понял. Ритуал. Всё это время Анна Тихоновна не просто колдовала, она выполняла навязчивое действие. Трёхкратное повторение числа, прикосновение, счет листов. Это был её ритуал, доведённый до абсолюта. И прерывание ритуала вело к катастрофе. Он резко разжал пальцы.

В то же мгновение вибрация прекратилась. Анна Тихоновна глубоко вздохнула и обмякла на своей ледяной кровати, потеряв сознание. Её лицо вернулось в нормальное состояние, если не считать глубоких морщин, прорезавшихся за эти минуты, словно она постарела лет на двадцать. Палата тоже стабилизировалась. Проём в стене исчез, сменившись обычной кирпичной кладкой, но кладка была девственно чистой, без следов штукатурки, словно её только что возвели. Пол был усеян осколками алой луны, которые теперь выглядели как обыкновенные куски шлака. Санитары, Витя и Коля, лежали без сознания, но дышали ровно.

— Пойдёмте, — сказал Петровский, подавая доктору руку. — Им сейчас нужен покой. А нам нужно поговорить. Серьёзно поговорить, Алексей Филиппович. О природе вещей.

Они вышли в коридор, оставив Анну Тихоновну под присмотром подоспевшей Аллы Матвеевны, которая, крестясь и поминая всех святых, принялась хлопотать над пострадавшими. Коридор был тих. Стук в стенах прекратился, но воздух всё ещё дрожал от пережитого напряжения. Лампы под потолком горели ровным, чуть голубоватым светом, который, как заметил доктор, не отбрасывал теней.

Петровский привёл его в свою палату. Это была небольшая комната, обставленная стандартной больничной мебелью: кровать, тумбочка, письменный стол, шкаф для одежды. Но на столе царил рабочий беспорядок, немыслимый для человека с ОКР, если только этот человек не нашёл в беспорядке новую систему. Повсюду были разложены листы ватмана, испещрённые чертежами. Доктор присмотрелся. Это были не архитектурные проекты. Это были схемы. Сложнейшие, детализированные схемы какого-то механизма, состоящего из шестерён, валов, пружин и поршней, но при этом механизм не был похож ни на что земное. В его центре располагалась спираль, окружённая концентрическими кольцами, каждое из которых было подписано странными символами, отдалённо напоминающими математические формулы, но составленные из букв и цифр вперемешку с рунами.

— Что это? — спросил Разумовский, беря в руки один из листов.

— Мироздание, — ответил Петровский, усаживаясь на кровать и вытягивая ноги. Он выглядел измотанным, но глаза горели фанатичным огнём исследователя, добравшегося до истины. — По крайней мере, его часть. Та, которую я успел нащупать. Я ведь архитектор, доктор. Я всю жизнь проектировал здания. А что есть здание, как не упорядоченная структура? Стены, перекрытия, коммуникации. И вот, оказавшись здесь, в вашей клинике, я понял, что мироздание — это тоже здание. Только спроектированное не людьми.

— Кем же? — доктор присел на стул, чувствуя, как гудят ноги.

— Не знаю, — честно ответил Петровский. — Может быть, никем. Может быть, это самозарождающаяся структура. Как кристалл. Но, как любая сложная система, она подвержена энтропии. Она изнашивается. Шестерёнки стачиваются, пружины ослабевают. И тогда появляются сбои. Люфты. Зазоры. Реальность начинает скрипеть, как несмазанная телега.

Он взял со стола карандаш и постучал им по столу. Три раза. И на третьем ударе графитовый стержень карандаша превратился в прозрачный кристалл, через который были видны не стены палаты, а глубины космоса с медленно вращающимися спиралями туманностей.

— Это и есть люфт, — пояснил Петровский, протягивая доктору карандаш. — Когда я стучу, я воздействую на точку напряжения. Смазываю механизм. И он откликается. Материя становится податливой, потому что в этом месте и в это время реальность истончена. А мы, люди с ОКР, чувствуем эти истончения. Наши навязчивости — это инстинктивное, слепое тыканье в болевые точки вселенной. Мы чувствуем дискомфорт от скрипа, но не понимаем его природы, и пытаемся заглушить его единственным доступным способом — ритуалом.

Разумовский покрутил в руках кристаллический карандаш. Он был холодным и тяжёлым, словно кусок льда, вырезанный из кометы. Внутри кристалла, в миниатюре, разыгрывалась драма рождения звезды. Он видел газопылевое облако, сжимающееся под действием гравитации, видел первые проблески термоядерной реакции. Это было невероятно, невозможно и абсолютно реально.

— И что же вы предлагаете? — спросил доктор, возвращая карандаш. — Начать поклоняться новому культу? Объявить всех пациентов пророками?

— Нет, — Петровский покачал головой. — Я предлагаю изучать. Понять механику. Смотрите, — он указал на схему. — Я проанализировал несколько своих ритуалов и то, что сотворила Анна Тихоновна. Это не хаотичные чудеса. В них есть закономерность. Во-первых, сила ритуала зависит от эмоциональной заряженности. Чем сильнее страх, тревога, тем мощнее эффект. Во-вторых, каждый из нас резонирует с определённым аспектом реальности. Я — с материей, с твёрдыми объектами. Анна Тихоновна — с пространством и временем. Максим, похоже, работает с информацией, с семантикой. Это как разные инструменты в оркестре. И в-третьих, есть обратная связь. Когда мы совершаем ритуал, мы не просто меняем мир. Мы и сами меняемся. Наш мозг перестраивается. Мы становимся частью механизма.

Доктор задумался. В словах Петровского была пугающая логика. Он вспомнил, как его рука стала прозрачной, когда он коснулся Анны Тихоновны в момент её транса. Он тоже начал меняться. Взаимодействие с этими силами не проходит бесследно.

— А что насчёт обычных людей? — спросил он. — Тех, у кого нет ОКР? Они не чувствуют этого?

— Чувствуют, но не осознают, — Петровский оживился. — Вы думаете, откуда берутся суеверия? Постучать по дереву, чтобы не сглазить. Плюнуть через левое плечо. Не возвращаться с полпути. Это всё рудиментарные ритуалы, осколки древнего знания о том, как смазывать шестерёнки. Но у обычных людей нет нужной степени чувствительности. Их ритуалы слабы, как дыхание комара. А у нас — ураган. Потому что наш мозг десятилетиями находится в состоянии сенсорной депривации, накапливая тревогу. И когда эта тревога находит выход через ритуал, происходит пробой.

Он встал и подошёл к шкафу. Открыл дверцу. Внутри, на полке, аккуратно разложенные, лежали десятки предметов: камни, куски дерева, какие-то железки. Доктор сразу понял, что это такое. Останки вещей, изменённых Петровским.

— Я экспериментировал, — признался архитектор. — Всю ночь. Начал с малого. Лампа. Потом — ложка. Потом — оконная рама. Я научился не только превращать, но и чувствовать структуру вещей. Каждый предмет — это узел в ткани бытия. Его можно развязать, завязать иначе или разрезать. Но каждое вмешательство отдаётся эхом. Посмотрите в окно.

Доктор подошёл к окну. На улице было темно, но тьма была неестественной. Это была не ночь, а скорее отсутствие света, словно кто-то выключил небо. Звёзды, которые так ярко горели час назад, исчезли. Серп луны поблёк и едва угадывался бледным пятном. Яблоневый сад превратился в частокол мёртвых, обугленных стволов, хотя пожара не было и запаха дыма не чувствовалось.

— Это последствия наших игр, — сказал Петровский мрачно. — Анна открыла проход в другую реальность, и оттуда хлынула энтропия. Я перестраивал материю, и каждая перестройка рвала ткань пространства в окрестностях. Мы как дети, играющие с гранатой. У нас есть сила, но нет знания. И если мы продолжим в том же духе, клиника, возможно, устоит. Но внешний мир — нет.

На страницу:
2 из 3