
Полная версия
Хронограф любви и смерти

Юрий Петренко
Хронограф любви и смерти
Глава 1
Глава 1.
Пролог:
Музыка для Паши (Тифлис, Июнь 1898 года)
В тихом, зажатом глухими глинобитными стенами тупике за Вельяминовской улицей пахло сухой полынью, пыльным инжиром и горячим хлебом-пури из подземной печи-тонэ. Солнце уже скатилось за каменистый хребет Сололакской горы, но кирпичные стены старых тифлисских домов всё еще дышали дневным, иссушающим зноем .
Девятнадцатилетний Иосиф Джугашвили сидел на нижней ступени покосившейся деревянной лестницы, ведущей на галерею второго этажа коммунального подворья. На нем был потрепанный, застегнутый на все пуговицы семинарский сюртук из грубого черного сукна, из-под которого сиротливо торчал обтрепанный воротник чистой бязевой рубахи. На его коленях лежал тонкий коленкоровый блокнот, исписанный мелким, стремительным почерком — стихами на грузинском языке, которые уже печатал в «Иверии» сам князь Илья Чавчавадзе .
Иосиф не знал своего будущего. В июне девяносто восьмого года у него просто безумно, до треска в висках, болело сердце. Он был влюблен.
Прасковья Кулакова вынесла из темноты подвала глиняный кувшин со студеной водой. Паша была простой горийской девушкой, дочерью железнодорожного рабочего. На ней было легкое ситцевое платье, от её волос пахло речным илом Куры и сушеными бутонами роз, которые тифлисские армянки раскладывали между постельным бельем в сундуках. Её бледные пальцы, чуть испачканные в муке, робко коснулись плеча Иосифа.
— Ты опять не спал, Сосо, — тихо, со звонким горийским акцентом произнесла она. — Твоя мать, матушка Кеке, прислала письмо из Гори. Жандармы снова шмонали твою каморку в семинарии. Зачем ты связываешься с этими рабочими из депо? Зачем тебе эти стачки? Тебя ведь вышвырнут, Сосо. Абашидзе не простит тебе брошюр.
Иосиф поднял голову. Из-за дергающегося света керосинового фонаря на столбе оспенные отметины на его лице казались глубокими грязными точками, а левый, поврежденный в детстве глаз косился в сторону. Но Паша не видела уродства. Она видела силу сильного героя, готового принять огонь на себя ради мучительного поиска нового пути для этой несчастной, нищей земли .
— Империя прогнила, Паша, — Джугашвили заговорил сипло, переходя на грузинский. — Вчера в мастерских парню станиной руку оторвало. Мастер выкинул его за ворота без копейки, как дохлую собаку. А в семинарии нас заставляют молиться за здоровье Императора и читать Священное Писание. Разве Это вера? Это министерство порабощения духа. Из нас никто не знает, как строить справедливое общество, Паша . Мы ищем этот способ наощупь, в темноте . И если для этого нужно сжечь семинарский сюртук — я сожгу его завтра же.
Паша опустилась рядом с ним на деревянную ступень. Её колено сквозь ситец платья прижалось к его жесткому сукну. Иосиф отложил блокнот, перехватил её маленькие, прохладные ладони своей здоровой правой рукой, а левую — усохшую в локте — неловко прижал к груди.
— Я написал для тебя, — тихо сказал он
— Слушай, Паша:
Раскрылся розовый бутон,
Прильнув к фиалке голубой,
И под весёлым ветерком
Клонились ландыши с травой.
Пел жаворонок, из полей
Взвиваясь выше облаков,
А сладкозвучный соловей
Так заливался из кустов
Паша слушала, прижавшись щекой к его плечу. По её лицу, смывая пыль Вельяминовского тупика, покатилась слеза. Она обняла его за шею, её губы, сухие и горячие, пахнущие инжиром, коснулись его жестких, колючих усов. Это была сцена абсолютного, земного человеческого счастья. Они целовались в темноте тифлисской галереи, пока на горизонте, над Сабурталинским кладбищем, вспыхивали далекие зарницы летней грозы.
-А это я написал вчера. Ты первая кто услышит. Любимая
Ходил он от дома к дому,
Стоял у чужих дверей
Со старым пандури издуба
И с песней нехитрой своей.
А в песне его звучала,
Как солнечный свет чиста,
От Бога великая правда,
Орлиных высот мечта.
Он песней заставил забиться
Вдруг ставшие камнем сердца;
Будил в людях совесть и разум,
Дремавший во тьме без конца.
Но вместо слов благодарных,
Какие певцу говорят,
В чашу с вином изгою
Собратья подсыпали яд:
«Пей, осуши, проклятый,
До дна эту чашу! До дна!
Чужая твоя нам песня,
И правда нам не нужна!»
Тифлисский узел (Май 1899 года)
Майский Тифлис задыхался от липкого, предгрозового тепла. Из открытых окон духанов на Эриванской площади несло шашлычным чадом, пресным овечьим сыром и прокисшим кахетинским. Извозчики-кинто возле Пушкинского сквера вяло ругались, сплевывая под колеса фаэтонов шелуху от подсолнухов и серую пыль дешевого табака «Трабзон». Город будоражило: только-только отгремела грандиозная забастовка железнодорожных мастерских , а на Головинском проспекте жандармы всё еще отмывали брусчатку от крови после недавнего первомайского столкновения рабочих с войсками.
За толстыми, в три аршина, стенами казенного каре Тифлисской духовной семинарии на углу Садовой этот южный зной мгновенно иссыхал, сменяясь стоялой, сквознячной прохладой. Здесь, на первом этаже, прямо за глухой стеной пахнущей немытыми чанами семинарской столовой, располагался полуподвал для кабелей и угля. Воспитанникам сюда соваться запрещалось — за это инспектор, иеромонах Димитрий Абашидзе, без долгих разговоров сажал в карцер на хлеб и воду.
Распорядок здесь держали суровый, монастырский. Но двадцатилетний Иосиф Джугашвили на выпускные экзамены по Священному Писанию и литургике просто не явился. В журнале Правления напротив его фамилии живого места не оставалось от отметок за неподчинение, тайные обыски в общежитии и контрабанду светских книжек.
В полумраке подвала, на грязном деревянном ящике из-под свечей, Иосиф сидел ссутулившись. Сальная свечка, воткнутая в горлышко пыльной бутылки, чадила и оплывала серыми комьями. Из-за дергающегося фитиля оспенные отметины на лице Джугашвили казались глубокими грязными точками, а левый, поврежденный в детстве глаз косился в сторону. Иосиф то и дело потирал левую, усохшую в локте руку — сустав ломило к затяжному кавказскому дождю.
Напротив него, прямо на бетонном выступе фундамента, сидел Георгий Гурджиев . На нем был обычный шерстяной пиджак, но на плечи была накинута потертая дорожная черкеска. На коленях Гурджиев держал тяжелую, потемневшую от времени латунную астролябию с непонятной рунической вязью — вещь, которую он два года назад выкопал на Мангуп-Кале.
— Ты зря не пошел на экзамен, Сосо, — негромко, по-грузински сказал Георгий, и его голос глухо ударился в низкий кирпичный свод. — Абашидзе тебя вышвырнет через Синод. Без диплома пойдешь со счетами в конторе сидеть. А ведь Илья Чавчавадзе хвалил твое «Утро» в «Иверии». Да и стихи о монахе, что ты написал в прошлом году, старик Хаханов отобрал для университетского сборника. Будешь в антологиях грузинской поэзии числиться, Сосело... Помнишь, как ты слагал рифмы о том, кто отрекается от земного ради высшего служения? Ты ведь сам воспевал этот путь. Зачем тебе теперь эта грязь в забастовочных кружках за вокзалом? Зачем брошюры эти копеечные? Неужели Паша Кулакова в Гори ждет от тебя участи беглого каторжника, а не славы великого лирика?
Иосиф упрямо наклонил голову. Жесткие, зачесанных назад черные волосы бросили густую тень на его лоб.
— Не зови меня больше Сосо, — сипло, с легкой одышкой ответил он. — И забудь про стихи. И про Гори забудь. Сосело умер. Отныне для всех наших я — Коба. Как разбойник у Казбеги . Рифмы — это забава для сытых либералов в салонах. Земля прогнила, Георгий. Церковь — это министерство по делам духовного закрепощения рабочих, а стихами голодных на обувной фабрике Адельханова не накормишь. Мы всю эту царскую контору пустим под слом, как старую сапожную будку моего отца. Нам нужно забрать само время.
Гурджиев коротко хмыкнул. Латунные диски астролябии на его коленях сухо звякнули.
— Время нельзя объявить приказом стачкома, Коба . Время — это не прямая линия и не параграфы из твоего Маркса. Это замкнутый в кольцо механизм Хронографа. Каждому отсчитан его биологический предел. Ты хочешь управлять страной? Но через сорок лет ты превратишься в больного, дергающегося старика с сухими артериями, и твои же соратники по подполью сожрут тебя живьем. Твой романтизм тебя и похоронит. Ты ведь сам это написал в своем «Старце», помнишь? Как там у тебя: «вместо вина поднесли чашу с ядом ему...»
Джугашвили нахмурился. Его левая, здоровая рука в кармане сюртука судорожно сжалась, нащупывая костяную рукоять складного ножа.
— У тебя есть средство против законов природы, Георгий? Только без сказок.
— У меня есть точный расчет, — Гурджиев вытащил из жилетного кармана тонкую стальную иглу для акупунктуры. — Согласно закону октав, я могу стереть твою матрицу. Мы официально сдвинем дату твоего рождения . С реального семьдесят восьмого года на семьдесят девятый . Этот вычеркнутый год станет твоим зазором в оккультной системе. Ты превратишься в пустую форму, Коба . Пока стоит этот зазор — тебя не возьмет ни один заговор, ни одна пуля. Но ты должен забыть и стихи, и Пашу, и всё, что делало тебя человеком. Абсолютная власть требует полной атрофии чувств.
Иосиф молчал.
Снаружи, за цокольным окном полуподвала, со скрежетом проехал первый тифлисский конный трамвай, заставив вздрогнуть грязную бутылку на столе.
— Коли, Георгий, — коротко приказал Коба .
Гурджиев перехватил иглу. Фитиль свечи судорожно дернулся от сквозняка из кабельной щели, и тень от латунной готской астролябии на кирпичной стене семинарского подвала на секунду превратилась в силуэт огромных Гончих Псов, замерших перед прыжком . Его хронометр был запущен.
Тифлисский экспресс. Метод Кобы (Июнь 1907 года)
Пыль на Эриванской площади Тифлиса стояла такая, что сквозь нее солнце казалось раскаленным медным пятаком. Полуденный зной прижимал к сухой брусчатке кислый запах лошадиного пота, прокисшего маджари и дешевого табака. Город жил ленивым, тягучим ритмом кавказского лета, не зная будущего .
Коба сидел на террасе духана «Тильпур», лениво перебирая пальцами четки из оливковых косточек. На нем был длинный поношенный серый черкесский кафтан, скрывавший сухую левую руку, и мягкие сапоги без каблуков . Его оспенное лицо оставалось неподвижным, но желтые, зоркие глаза фиксировали каждый дюйм площади. Он искал способ. Мучительно, наощупь искал способ сокрушить Империю, и сегодня этот способ измерялся четвертью миллиона царских рублей, которые карета Государственного банка везла с почтамта . До него никто не знал, как экспроприировать такие суммы под ногами у гарнизона .Никто так не делал. Это была сухая, но кровавая технология тактического штурма.
Сигнал подала Пация — девка-связная на углу Армянского базара, резко взмахнув красным платком.
— Идут, — сипло, едва разжимая губы, выдохнул Коба стоявшему за спиной Камо — Симону Тер-Петросяну.
Из-за угла Дворцовой улицы, громыхая коваными колесами по булыжникам, выкатился тяжелый банковский дилижанс. По бокам, прижимая коней плечом к плечу, скакали двое конных казаков с оголенными шашками. На козлах рядом с кучером сидели стрелки с винтовками Бердана. Сзади, поднимая серую завесу пыли, пылил второй фаэтон с охраной.
Камо, загримированный под лихого грузинского князя в офицерском кителе, рванул с места, увлекая за собой десяток боевиков. Началось!
Без предупреждения, взрывая полуденную тишину площади
— Бей! — рявкнул Коба, поднимаясь во весь рост.
Первая бомба-«македонка», брошенная Камо прямо под копыта казачьих коней, ухнула с такой силой, что в окнах штаба Кавказского округа вдребезги вылетели стекла. Лошадей разорвало в клочья, кровавое месиво швырнуло на фасад аптеки. Следом полетели еще три снаряда, начиненные гремучим студнем и резаными гвоздями. Площадь мгновенно утонула в черном, удушливом дыму, пахнущем сгоревшим порохом и паленой шерстью.
Банковский дилижанс, потеряв управление из-за убитых коней, понесся юзом, заваливаясь на бок прямо у подножия памятника Воронцову. Один из охранников, истекая кровью, пытался перехватить вожжи, но боевик Степан, выскочив из тумана, в упор разрядил в него тяжелый «Браунинг».
— Сумки! Забирай кожаные баулы! Махом! — орал Камо, пробиваясь сквозь дым. Его лошадь шарахалась от трупов, хрипя и вздымаясь на дыбы.
Оставшиеся в живых казаки конвоя открыли беспорядочный огонь из трехлинеек. Пули с сухим свистом щелкали по кирпичным стенам духанов, выбивая известковую крошку. Повсюду кричали раненые кинто, бежали испуганные обыватели, не разбиравшие в пороховой гари, где свои, а где чужие. Боевики импровизировали под перекрестным обстрелом патрулей .
Кучер дилижанса, раненый в грудь, из последних сил ударил нагайкой уцелевшую пристяжную. Тяжелая карета с деньгами рванула в сторону Солдатского базара, уходя от боевиков.
Коба среагировал без секундного раздумья. Он не был теоретиком, был практиком — по оперативной обстановке уличного боя он выбежал прямо наперерез несущейся махине. Его правая рука метнулась за пазуху черкески, выхватывая тяжелую круглую бомбу в латунном кожухе — наработку подпольной лаборатории Красина.
Джугашвили упал на одно колено, хладнокровно поймав переднюю ось кареты в прицел своего левого, косящего глаза. Жесткий, сухой расчет террориста. Он метнул снаряд точно под брюхо несущейся лошади.
Взрыв колоссальной силы приподнял многотонный дилижанс над мостовой и разорвал его пополам. Латунные осколки и щепки дубовой обшивки веером срезали набежавший патруль жандармов. Кожаные баулы, набитые пятисотрублевыми государственными билетами, вылетели из чрева кареты прямо в кровавую пыль площади.
Камо на ходу перехватил сумки, забросил их в свой фаэтон и, бешено паля в воздух из двух револьверов, ушел дворами в сторону Куры. Налет длился ровно три минуты.
Коба медленно поднялся, отряхивая серую цементную пыль и копоть с кафтана. Его руки были в чужой крови и гари. Он аккуратно спрятал пустой револьвер за пояс, подобрал оброненную кем-то суконную кепку и растворился в бегущей толпе обывателей до того, как рота Апшеронского полка перекрыла мосты .
Никто из боевиков не ведал, что эти минуты войдут во все учебники истории как главный, эталонный налет эпохи
Они не знали что эти меченые пятисотрублевки Литвинов будет безуспешно пытаться разменять в Париже, а полиция всей Европы начнет охоту за его именем .
Коба просто нашел способ забрать у Империи деньги.
Люди внутри истории действовали наощупь, ломая старый мир по сиюминутным обстоятельствам .
.
Меморандум Совнаркома (Май 1921 года)
За окнами Кремлевского дворца, выходившими на засыпанный колотым щебнем Тайницкий сад, майская ночь тридцать седьмого года отступала, обнажая холодную серую кость московского рассвета. Капитан Даниил Загорский перелистнул плотную пожелтевшую страницу архивного дела Спецотдела Бокия. Текст пах слежавшейся бумагой, сургучом и застарелым табачным пеплом шестнадцатилетней давности. Из выцветших машинописных строк, напечатанных на фиолетовой ленте «Ундервуда», мертвенно и отчетливо вставала сцена, с которой начался этот конвейер.
Из оперативного дневника Глеба Бокия (Литерный спецхран ГУГБ НКВД, дело № 0014). Реконструкция заседания Малого Совнаркома от 5 мая 1921 года.
В зале заседаний СНК РСФСР пахло сквозняком с дождливой Москвы-реки, едкой махоркой «Красная звезда» и прелым сукном солдатских шинелей. Лампы под зелеными стеклянными абажурами тускло освещали длинный стол из мореного дуба, заваленный рукописными ведомостями Наркомпрода и рваными топографическими картами Генштаба.
Владимир Ильич Ленин сидел во главе стола, глубоко засунув пальцы жилетки за проймы. Его лицо, серое от хронического недосыпания и последствий ранения, казалось вырезанным из сухого дерева. Он то и дело потирал лоб, быстрым, лихорадочным взглядом окидывая присутствующих. Напротив него, заложив руки за спину, хмуро замер Иосиф Джугашвили — Нарком по делам национальностей.
— Товарищи, анамнез нашей государственной безопасности... гм... катастрофический! — Ленин заговорил резко, картавя и рубя воздух ладонью перед лицом Глеба Бокия. — Мы победили Врангеля и Колчакана фронте, но в тылу мы абсолютно прозрачны. Абсолютно! ВЧК докладывает: в ходе Гражданской войны и польского похода внешние разведки — английская, французская, польская — перехватывали и читали до девяноста процентов наших военных и дипломатических депеш! Наша криптобезопасность — это фикция. Нас видят насквозь, как рентгеном.
Ленин резко повернулся к Бокию, его пальцы судорожно застучали по крышке стола:
— Поручаю вам, Глеб Иванович, немедленно, в течение сорока восьми часов, создать при ВЧК Специальный отдел. Задача номер один: уничтожить старые коды и разработать абсолютно взломостойкие, математически безупречные шифры, которые не вскроет ни один кабинет в Лондоне. Задача номер два: тотальный радиоперехват. Мы обязаны развернуть аналитический центр, который будет круглосуточно читать переписку абсолютно всех иностранных посольств, миссий и торговых представительств внутри РСФСР. Нам нужно знать их мысли раньше, чем они оформят их в ноты протеста.
Джугашвили медленно подошел к столу, неторопливо раскуривая трубку с табаком «Герцеговина Флор». Его жесткие желтые глаза зафиксировали Бокия. В условиях назревающей внутренней партийной борьбы Наркому требовался свой, изолированный от чужих ушей рычаг.
— Товарищ Ленин прав, — сипло, с тяжелым акцентом произнес Сталин, выпуская струю сизого дыма прямо на кальки Наркомстроя. — Но этого мало. Сейчас свой шифровальный узел имеет армия, свой — Наркоминдел Чичерина, свой — Коминтерн. Это бардак. Это рождает утечки информации и ведомственный саботаж. Спецотдел Бокия должен получить абсолютную монополию на тайну. Ни одна шифровка в РСФСР не должна уходить без личной визы Глеба Ивановича. Отдел обязан стандартизировать шифр-дело, контролировать подготовку кадров и чистить ведомства от сомневающихся. Нам нужен изолированный, полностью защищенный канал номенклатурной связи, к которому не подберется ни один внутренний оппозиционер.
Бокий молча кивнул, записывая требования в блокнот карандашом «Кохинор». На его левом запястье тускло поблескивали старинные часы.
— Есть еще один пункт, Владимир Ильич, — Бокий поднял глаза, холодные и серые, как балтийский лед. — Чтобы этот аппарат управления обществом работал без сбоев, нам нужно заглянуть глубже стандартной математики кодов. Я включаю в состав Спецотдела секретную Лабораторию нейроэнергетики профессора Александра Барченко.
В зале заседаний СНК на секунду повисла ватная, глухая тишина. Было слышно, как на Красной площади натужно завыл мотор броневика ночного патруля.
— Зачем? Что за мистицизм, Глеб Иванович? Мы материалисты! — Ленин раздраженно дернул плечом.
— Никакого мистицизма, Владимир Ильич. Сугубый прагматизм, — сухо отрезал Бокий. — Барченко и инженер Кажинский исследуют феномен «биологической радиосвязи» — мысленное внушение и гипноз на расстоянии. Они препарируют древние психотехники восточных сект и афонских старцев не ради веры, а как утилитарные инструменты . Если капиталистический мир начнет душить нас изнутри, мы обязаны использовать структуру человеческого мозга как передатчик государственной воли. Нам нужно знать, как среда меняет сознание толпы, и как управлять этим сознанием беспроводным методом. Это социальное машиностроение.
Сталин медленно повернулся у окна, выпуская очередную струю дыма, которая растворилась в тумане Ходынского сквозняка.
— Инструмент интересный, — негромко сказал он, глядя прямо в душу Бокию. — Метод надо проверить на ходу. Строительство социализма шутить не любит. Ежели профессор Барченко сможет подкрутить нервную систему пролетариата ради целей пятилетки — мы дадим ему любые мандаты. Утверждайте постановлением СНК создание Специального отдела. Действуйте по обстоятельствам, товарищ Бокий. Метод должен работать без сентиментальных ошибок.
Глава 2
ПРОЛОГ
Глава 0.1. Туруханский узел (март 1914 — декабрь 1916)
I
В марте 1914 года административно-высланный Иосиф Джугашвили был переведен из станка Костино севернее — на станок Курейка. Три избы! Всего три избы, затерянные у самого Полярного круга между глухой тайгой и зимними заторами Енисея. Отрезало. Администрация края сочла: этот тупик исключит любую возможность побега. Любую!
Джугашвили прибыл на ручной саночной нарте. Нарте! Её тянул за лямку вместе со стражником Лалетиным. На дне — дощатый сундук. Зимнее платье, махорка и тридцать фунтов книг. Весь его груз.
Зипун его из серого сукна был подбит обрезками заячьего меха. Левая рука, не гнущаяся в локте после детской травмы, глубоко ушла в карман. Полоса застругов тянулась вдоль правого берега. Ветер дул с юга, из материковой низины — сухой, ровный ветер, несущий мелкую, острую снежную пыль. Пыль!
Станок принадлежал братьям Перепрыгиным, сибирякам-старожилам, чалдонам. Старший, Ион, девятнадцати лет, встретил нарту в подклете пятистенка. Встретил! На нем были кожаные бродни с ремнями и засаленный кожух. Стражник сдал под расписку призывное свидетельство и казенный аттестат на продовольствие:
— Принимай постояльца, Ион. Сперанский комитет пятнадцать рублей в месяц положил. Пять рублей за угол в горнице твои будут, остальное — ордерами на муку.
В подклетной половине пахло печным нагаром, дегтем и сушеной рыбой-порсой. Духота. Тяжелая, пряная духота зимника. Помещение три на четыре сажени было разделено заплахами из тесовых досок на три конуры. Наглухо разделено! В углу стояла тринадцатилетняя Лида, младшая сестра Иона, оставшаяся после смерти родителей на попечении братьев. Она молча тянула холщовый полог, скрывая постельные нары. Крупный кобель-каменушка по кличке Соболь выскочил из-под лавки, глухо, утробно зарычав на вошедшего.
Джугашвили не шевельнулся. Лишь переставил сундук на плахи пола и тихо произнес по-русски, с ровным, тяжелым грузинским выговором:
— Молчи, собака. Не надо лаять.
II
К январю четырнадцатого года Курейку занесло по самые крыши. Дни стали короткими, как вспышка спички, а ночи — бесконечными. Бесконечными! Джугашвили редко выходил из избы из-за ревматизма. Он читал, курил самосад через глиняную трубку и методично прикармливал кобеля вяленой рыбой.
К концу месяца пес перестал рычать на ссыльного. С середины января, когда в пятистенок Перепрыгиных подселили Якова Свердлова, Джугашвили в глаза и за глаза начал называть собаку Яшкой. Насмешка! Кавказская насмешка выводила Свердлова из себя, но поделать он ничего не мог — Ион и Лида быстро подхватили новое имя, и пёс стал откликаться на него наравне со старым.
После каждой трапезы Джугашвили молча опускал свою деревянную чашку на плахи пола. Кобель Яшка тут же придвигал её лапами и тщательно, со свистом вылизывал шершавым языком добела, начисто убирая остатки густого рыбьего жира. Поморский старожильческий обычай строго требовал после этого ошпаривать утварь крутым зольным щелоком, чтобы дерево не гнило и не приобретало дурной запах.
Лида Перепрыгина занималась этим каждый день перед сумерками. Она наливала в широкий деревянный таз кипяток из чугуна, засыпала туда щелок из холщового мешка и терла жирные миски пучком сухой осоки. Пальцы девочки были покрыты мелкими красными трещинами от ледяной енисейской воды. Трещинами!
Джугашвили выходил из своего угла молча. Он брал сухую холстину, садился на край лавки у таза и правой, здоровой рукой забирал у неё дымящуюся деревянную утварь. Он обтирал миски до сухого скрипа, придерживая их на колене поврежденным левым локтем. Лида работала, не поднимая глаз, привыкая к его тяжелому, ровному дыханию со спины.
Между тридцатипятилетним высланным и сиротой не было лишних разговоров — теснота зимника и общая работа сблизили их до того, как Ион успел заметить неладное. В декабре 1914 года Лида родила первого ребенка — мальчика, который умер, не прожив и двух недель, так и не пройдя крещения в Курейской приходской церкви. Братья похоронили его в тайге за станком, и изба снова погрузилась в глухое, настороженное молчание. Наглухо!









