Циничная училка. Том 4
Циничная училка. Том 4

Полная версия

Циничная училка. Том 4

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Методист испуганно огляделся на дремавших дачников, но Александра Сергеевна только прибавила громкости.

– Вишенка на этом навозном пироге – Андрей Разметнов. Председатель сельсовета. Этот вообще классический приспособленец с синдромом выученной беспомощности. То он плачет над выселяемыми кулацкими детьми, потому что у него «жалость внутри колышется», то идет и спокойно грабит этих же соседей. Его предел мечтаний – пострелять голубей из рогатки, чтобы они, видите ли, чужое зерно не клевали. Мелкий, трусливый человечек, который пытается усидеть на двух стульях: и перед начальством выслужиться, и перед хуторянами остаться «своим парнем».

Александра Сергеевна брезгливо сморщила крошечный носик:

– Но хуже всего, милый мой, это то, как Шолохов пытается заставить нас смеяться там, где нужно плакать и креститься. Я говорю о деде Щукаре. Нам его сто лет продают как главного комического персонажа, эдакого милого народного чудака, дедушку-весельчака. Боже, какая чудовищная слепота!

Она заглянула методисту прямо в душу своими огромными, немигающими глазами.

– Дед Щукарь – это же чистокровный, дистиллированный паразит и социальный трутень. Хрестоматийный пример кастрации мужского начала и деградации казачества. Человек за всю свою долгую, никчемную жизнь не сделал абсолютно ничего полезного. Помните, как он варит кашу с лягушкой? Весь хутор над ним хохочет, а ведь это клиническая картина бытового идиотизма и полной санитарной дремучести. Он крадет чужого гусака, врет как дышит, патологически ленив и труслив. Женушка бьет его смертным боем, и поделом! Но самый цинизм в том, что этот старый дурак становится... официальным кучером правления колхоза! То есть власть приближает к себе не толкового работягу, а самого нищего, глупого и безответственного бездельника, просто потому что он «классово близкий». Щукарь – это символ новой советской интеллигенции Гремячего Лога. Он выучил из словаря умное слово «монополия» и сует его куда попало, совершенно не понимая смысла. Это же готовый образ идеального избирателя, Шариков на пенсии! И когда в финале этот старик искренне оплакивает Нагульнова с Давыдовым, он плачет не по друзьям. Он плачет по своей халяве. Он понимает, что лафа закончилась, кормить за красивые глаза его больше некому, а работать он физически разучился еще при царском режиме.

Она захлопнула томик Шолохова с сухим, как выстрел, звуком.

– Знаете, в чем истинный, не плакатный ужас этой книги? Шолохов, сам того не желая, показал, как кучка фанатиков, психопатов и некомпетентных придурков уничтожила цветущий край. Они ведь искренне верили, что творят благо. Они пустили в расход Фрола Дамаскова – человека, который пахал от зари до зари, у которого руки были как узловатые корни. Его вина лишь в том, что он умел работать и не хотел отдавать нажитое лодырям. И вот эти три калеки – мазохист, импотент-шизофреник и слабовольный дурачок – загнали трудовой народ в стойло. А финал? Финал – это апофеоз шолоховского цинизма. Давыдова и Нагульнова убивают. И автор преподносит это как великую трагедию. А на самом деле земля просто очистилась от паразитов, которые не умели ничего, кроме как отнимать и делить. Оставшийся в живых Разметнов смотрит на могилы и думает о будущем. О каком будущем, господи? О том, где не осталось никого, кто умеет пахать, зато плодятся те, кто умеет писать доносы.

Автобус затормозил у пыльной обочины. Александра Сергеевна поднялась, поправила крошечный воротничок своей блузки и посмотрела на совершенно бледного методиста сверху вниз – хотя физически это было невозможно.

– Вот вам и «Поднятая целина», голубчик. Великая книга о том, как дураки и маньяки испортили генофонд великой страны. А вы говорите – «новая заря»... Филологию нужно учить с трезвой головой, а не с партийным билетом в кармане.

Она развернулась и с царственной грацией, высоко подняв голову, вышла из автобуса. Ее крошечная фигурка мгновенно растворилась в мареве знойной провинциальной пыли, оставив методиста наедине с оглушительной, пугающей пустотой шолоховского текста.


«Подросток», Ф. Достоевский

Сентябрьское солнце цедило сквозь засиженные мухами стекла кабинета русского языка и литературы жидкий, как столовский чай, янтарный свет. На третьей парте у окна шевелилось нечто аморфное: Зоя Плядштейн и Лена Патаскунова, две грации местного разлива, лениво переругивались в мессенджере, оспаривая мифическую верность одиннадцатиклассника с параллели. Десятый класс, состоящий преимущественно из будущих завсегдатаев биржи труда и гениев блогерства, пребывал в анабиозе.

Над массивным дубовым столом, возвышаясь над полированным деревом ровно на тридцать сантиметров, да и то благодаря специальному стулу-трансформеру, замерла Александра Сергеевна Пушкина. Девяносто сантиметров абсолютного, концентрированного величия, увенчанного безупречным седым шиньоном.

Два ордена «За заслуги перед Отечеством» IV и III степеней и звание Народного учителя РФ защищали ее как броня. Ее крошечные ножки в ортопедических туфлях двадцать четвертого размера не доставали до пола, но ментальная тень, которую эта женщина отбрасывала на аудиторию, заставляла даже стокилограммового хулигана Рустама Ховнопузова втягивать голову в плечи.

Она раскрыла томик с тисненым профилем Федора Михайловича Достоевского. Голос ее, глубокий, бархатный, неожиданно грудной альт, поплыл над партами, заставляя воздух вибрировать от благоговения.

– Господа, – выдохнула Александра Сергеевна, и класс инстинктивно затих, завороженный этим звуком, – мы открываем величайшее, незаслуженно затененное остальными романами «Пятикнижия» полотно. Роман «Подросток». О, это тончайшая симфония созревающей души! Какое благородство замысла, какая хрустальная, мучительная нежность в исследовании первых шагов юноши в мире, где вера колеблется, а капитал еще не обрел лица. Аркадий Долгорукий – этот чистый, трепетный побег, тянущийся к свету сквозь навозную жижу петербургских трущоб. Его «идея» стать Ротшильдом – не пошлое стяжательство, нет! Это сакральный щит одинокого сердца, попытка обрести гордую автономию, защитить свою святую изоляцию от гнойных язв общества. А Версилов? О, этот трагический титан, расколотый надвое, ищущий и не находящий искупления… Это апофеоз русской тоски по утраченному раю, где каждый вздох – молитва, а каждое падение – шаг к Голгофе…

В этот момент тишину разорвал оглушительный, сочный звук. Рустам Ховнопузов, доедавший под партой шаурму, неосторожно сжал лаваш, и на его новые джинсы вывалился жирный комок майонезно-чесночного соуса.

Александра Сергеевна замолчала. Медленно, с грацией карманного сфинкса, она повернула голову. Ее крошечные пальцы, унизанные старинными кольцами, с тихим стуком легли на стол. Интеллигентный пафос дематериализовался, оставив после себя сухой, леденящий реализм.

– Ховнопузов, – тихо, но отчетливо произнесла она, и соус на джинсах хулигана, казалось, застыл от ужаса. – Твоя утробная невозмутимость идеально рифмуется с тем бредом, который вы, стадо пубертатных приматов, привыкли читать в кратких содержаниях. Забудьте то, что я сейчас сказала. Протрезвейте.

Она легко, одним движением, спрыгнула со стула на специальную подставку, чтобы класс видел ее лицо – суровое, с глазами старого инквизитора.

– Давайте снимем с этого текста благочестивые сопли, – отчеканила Александра Сергеевна. – Что нам подсовывает Федор Михайлович под видом «диалектики души»? Хрестоматийную историю о том, как девятнадцатилетний дегенерат с синдромом дефицита внимания пытается оправдать собственную лень и убожество. Аркадий Долгорукий – это не «трепетный побег». Это эталонный, дистиллированный инфантил и социальный вуайерист своего времени. Чего он хочет? Стать Ротшильдом. Как? Копить гроши и голодать. Серьезно? Чувак всерьез высчитывает в блокнотике, как он сэкономит на копеечной каше и завоюет мир. Это уровень финансовой грамотности Лены Патаскуновой, которая надеется разбогатеть на раскрутке аккаунта с котиками.

Зоя Плядштейн тихо хмыкнула, но под взглядом Пушкиной сдулась.

– Но бог с ней, с экономикой, – продолжила учительница, расхаживая по классу. Ростом она едва доставала до уровня парт, но казалось, что она взирает на десятиклассников сверху вниз. – Посмотрите на его психологический портрет. Парень одержим своим биологическим папашей, Версиловым. Версилов – стареющий альфонс, нарцисс и профессиональный бездельник, который профукал три состояния, ломает жизни бабам и красиво страдает под виолончель. И наш Аркаша, вместо того чтобы плюнуть на этого старого паразита, пускает по нему слюни. «Ах, папенька на меня посмотрел! Ах, папенька взял меня за руку!». Это же чистый, неразбавленный комплекс неполноценности.

Она остановилась у парты Ховнопузова, который замер с куском шаурмы в руке.

– Весь сюжет романа держится на «документе». Бумажка, зашитая в подкладку кармана. Аркадий бегает с ней как дурак с писаной торбой. Зачем? Чтобы шантажировать Катерину Николаевну. Женщину, в которую он якобы тайно и возвышенно влюблен. Каков романтик, а? Желает макнуть любимую женщину лицом в грязь, чтобы она приползла к нему на коленях. Чистой воды абьюз и домашнее насилие в зародыше. Он же импотент – моральный и социальный. Он не способен на поступок, он способен только подслушивать за портьерами, собирать сплетни и устраивать истерики в номерах.

Александра Сергеевна горько усмехнулась, коснувшись рукой подбородка.

– Достоевский гениален в одном: он описал рождение нового типа русского человека – «подпольного» придурка, который сидит в углу, исходит желчью от собственной ничтожности, но считает себя мессией. Аркадий постоянно твердит: «Я ухожу в свой угол». Да иди, господи! Кому ты нужен? Весь роман – это хроника того, как патентованные эгоисты жрут друг друга. Мать Аркадия, Софья – ходячий памятник мазохизму, которая терпит измены Версилова просто потому, что ей нравится страдать. Крафт стреляется оттого, что «русская нация – второстепенная». Какая драма! На самом деле у парня была обычная клиническая депрессия, которую он завернул в красивую обертку.

Она вернулась к столу и легко запрыгнула обратно на стул. Поправила манжеты. Наступила мертвая, звенящая тишина. Даже Ховнопузов забыл, как жевать.

– Вот вам и «Подросток», господа, – резюмировала Александра Сергеевна, и в ее глаза снова вернулся холодный блеск филологического ума. – Великий роман о том, как опасно давать волю мыслям существам, не научившимся вытирать сопли. Федор Михайлович препарировал человеческую шкуру и показал, что внутри там – гной, тщеславие и глупость. И никакая красота этот мир не спасет, потому что мир ее тупо сожрет и не поморщится. Запишите тему домашнего сочинения: «Эгоизм как движущая сила духовных исканий Аркадия Долгорукого». И не дай вам бог списать из Интернета фразы про «светлую душу». Я лично устрою вам филиал подполья. Вопросы?

Вопросов не было. Класс сидел, боясь вздохнуть под надзором девяностосантиметрового титана русской словесности.


«Поединок», А. Куприн

Майское солнце в провинциальном городе N не радовало, а скорее разоблачало. Оно безжалостно обнажало облупившуюся штукатурку на фасаде школы, многолетнюю пыль на лепных карнизах кабинета русского языка и литературы и унылую серость одиннадцатого «Г».

За окном шумели тополя, нагоняя дремоту, и класс, представлявший собой психологическую выставку юношеской апатии и гормонального буйства, медленно погружался в летаргию. Задние парты оккупировали девицы с лицами суровыми и накрашенными, чьи ментальные горизонты ограничивались стримами фриков. На переднем фланге лениво ковырял прыщ признанный школьный хулиган Стас Копровский.

Над этой пустыней духа возвышалась – исключительно метафизически – Александра Сергеевна Пушкина.

Физически же Народный учитель РФ едва достигала девяноста сантиметров от пола. Чтобы класс вообще ее видел, она сидела на барном, обитом потертым бархатом стуле. На нем Александра Сергеевна, весившая ровно двадцать пять килограммов, казалась фарфоровой статуэткой эпохи ампир. В ее крошечных ручках, однако, таилась сила, способная согнуть в бараний рог любого проверяющего из облоно, а ее колоссальный филологический ум заставлял трепетать даже директора школы.

Она поправила тяжелые очки в роговой оправе, которые казались огромными на ее детском лице, и обвела класс взглядом старого, умудренного опытом коршуна.

– Господа, – голос Александры Сергеевны, на удивление глубокий, сочный альт, поплыл над партами, подражая тягучему, панорамному слогу великих прозаиков позапрошлого столетия. – Сегодня мы открываем страницу пронзительную, омытую слезами истинного гуманизма. Александр Иванович Куприн. Его «Поединок» – это не просто повесть об армейских буднях. О нет! Это симфония увядания человеческой души в тисках провинциальной пошлости. Это трагический гимн чистой, неоперившейся мысли, задохнувшейся в смраде гарнизонного бытия. Вспомните, как трепетно автор живописует душевные терзания подпоручика Ромашова. Какая тонкая, пастельная акварель чувств! Какая бездонная, почти космическая тоска по идеалу, по чистой, неземной любви к Шурочке – этому светлому ангелу среди провинциального болота...

Класс привычно затих, завороженный этим филологическим пафосом. Даже Копровский перестал терзать свой прыщ. В воздухе запахло чистым искусством, высокими идеалами и катарсисом.

В этот момент тишину кабинета бесцеремонно нарушил утробный, неприличный звук. Это как раз у Копровского от голода или скуки громко и раскатисто заурчало в животе.

Александра Сергеевна замолчала. Ее крошечные пальчики с безупречным маникюром медленно опустились на корешок книги. Лицо, только что светившееся благостным пиететом, мгновенно окаменело. Взгляд за стеклами очков сузился до размеров бритвенного лезвия. Ментальный масштаб этой девяностосантиметровой женщины внезапно заполнил всю комнату, прижав одиннадцатиклассников к спинкам стульев.

– Копровский, – сухо, без малейшего пафоса произнесла она, и стиль ее речи обдал класс арктическим холодом. – Твой кишечник сейчас выдал куда более честную рецензию на русскую классику, чем все методички министерства образования. Впрочем, к черту пастельные акварели. Давайте снимем розовые сопли и препарируем этот ваш «Поединок» так, как он того заслуживает.

Она оперлась крошечными ручками о стол и наклонилась вперед.

– Принято считать, что Ромашов – это жертва системы, тонкий интеллигент, которого сожрала тупая армейщина. Чушь собачья. Александр Иванович Куприн написал гениальную историю про инфантильного идиота и клинического неудачника. Ромашов – это классический представитель того типажа, который сегодня до тридцати лет живет с мамой, играет в танчики и ноет в соцсетях, что мир его не ценит. Какая у него «тонкая душевная организация»? Он обыкновенный бездельник. Помните момент, когда он мечтает, как станет великим полководцем, шпионом или ученым? При этом он не в состоянии выучить устав и организовать роту на параде. Его «космическая тоска» – это банальная лень и алкоголизм от скуки. Он бухает водку, жалеет себя и строит из себя Гамлета, будучи на деле обычным гарнизонным балластом.

В среднем ряду робко подняла руку Маша Сахарова – круглая отличница, тихая и бледная девочка, которая никогда не красилась, панически боялась Пушкину, но сейчас просто не выдержала осквернения своих девичьих идеалов:

– Но Александра Сергеевна... – почти прошептала она, краснея. – А как же его чистая любовь к Шурочке Николаевой? Она же его муза!

Пушкина издала короткий, циничный смешок, от которого у отличницы перехватило дыхание.

– Любовь? – Александра Сергеевна поправила манжеты строгой блузки. – Милочка, включи серое вещество. Шурочка Николаева – это самая хищная, расчетливая и безжалостная сука во всей русской литературе начала двадцатого века. И Куприн это показал блестяще, хотя школьная программа упорно пытается сделать из нее жертву обстоятельств. Шурочка – провинциальная карьеристка, запертая в глуши с мужем-тупицей Николаевым, который не может сдать экзамен в академию Генштаба. И тут появляется Ромашов – влюбленный дурачок со взором горящим. Как поступает наш «светлый ангел»? Она виртуозно крутит этим мальчиком. Она спит с ним? Нет, она держит его на строгом поводке френдзоны, подкармливая обещаниями, потому что ей нужен ресурс.

Александра Сергеевна прошлась по рядам. Рост лилипутки заставлял ее смотреть снизу вверх даже на сидящих учеников, но ее циничная уверенность делала ее гигантом.

– А теперь откройте финал и посмотрите на вершину эгоизма и психологического садизма. Когда анонимки доходят до мужа и дуэль становится неизбежной, Шурочка приходит к Ромашову ночью. Романтично? Обреченно? Читаем текст внимательно. Что она ему говорит? «Вы должны стреляться, но никто не должен быть ранен. Мой муж сдаст экзамен, карьера будет спасена». Она буквально ломает парню остатки воли. Она знает, что ее муж – злобный, испуганный кабан, который будет стрелять на поражение, чтобы смыть позор. Она сознательно отправляет Ромашова под пулю, потому что живой влюбленный подпоручик – это пятно на репутации жены офицера Генштаба, а мертвый Ромашов – это идеальный, молчаливый финал глупой истории. Она купила продвижение мужа по службе ценой жизни этого наивного дурака. Вот вам и «чистая любовь». Куприн написал анатомию женского прагматизма, замешанного на трусости и тщеславии.

В классе повисла гробовая тишина. Суровые девчонки с задних парт испуганно переглянулись, узнав в Шурочке, возможно, свои самые потаенные мыслеустановки.

– И сам поединок, – подытожила Александра Сергеевна, победоносно глядя на Стаса Копровского. – Это не торжество чести. Это апофеоз человеческой глупости. Ромашов шел туда, думая, что они сыграют в благородство. А получил пулю в живот от человека, которому просто нужно было сдать экзамен и уехать в Петербург. Человеческая природа, господа, – это грязный, эгоистичный механизм. И Куприн, великий циник, показал, что в этом мире выживают Шурочки и Николаевы, а мечтательные Ромашовы истекают кровью на грязной траве, потому что путают свои подростковые иллюзии с реальной жизнью.

Она взглянула на настенные часы. До звонка оставалось две минуты.

– Во все времена главным навыком человека было умение разбираться в сортах говна. И учиться этому нужно с детства. На дом – сочинение. Тема: «Шурочка Николаева как эффективный менеджер начала двадцатого века». Попробуйте только написать мне про «трагедию чистой любви» – поставлю пару и заставлю учить устав пехотной службы. Свободны.

Александра Сергеевна грациозно взошла на свой стул и стала собирать тетради в крошечную кожаную сумку. На фоне замершего, ошарашенного класса она выглядела маленькой, но абсолютно монументальной фигурой, в очередной раз раздавившей дешевый романтизм суровой правдой жизни.


«Полевые цветы», И. Бунин

Облака над N плыли тяжелые, лоснящиеся, будто вымазанные в парном коровьем молоке. Поздняя весна в провинции всегда пахла одинаково: подсыхающим конским навозом, горькой почкой тополя и глухой, неизбывной тоской по неслучившемуся. На вершине холма, у самой кромки заброшенного глиняного карьера, ветер шевелил сухую прошлогоднюю полынь. Здесь, среди первозданной тишины, от которой уездный человек либо плачет, либо пьет горькую, стояла ОНА.

Ее крошечные туфли двадцать четвертого размера, сшитые на заказ у старого глухого мастера, едва приминали молодую крапиву. Александра Сергеевна Пушкина, Народный учитель Российской Федерации, имела рост ровно девяносто сантиметров и весила как упитанный первоклассник – двадцать пять килограммов. Но когда она закидывала назад свою огромную, как у античного сфинкса, голову в старомодной фетровой шляпке, пространство вокруг нее сжималось. Филологический гений, запертый в этом микроскопическом теле, не просил пощады – он доминировал.

Внизу, у подножия холма, ее спутник – тридцатилетний учитель физкультуры Сережа Пистёнышев, похожий на растерянного орловского рысака – пытался разжечь мангал.

– Сереженька, оставьте вы это углеродное убожество, – донесся сверху камерный, хрустальный альт Александры Сергеевны. – Посмотрите лучше туда, в пойму. Вы чувствуете этот трепет? Примерно в таком же месте в конце девятнадцатого века юный Иван Алексеевич Бунин уловил тончайший, едва различимый вздох чистой и незащищенной русской природы. «Полевые цветы»... Какая хрупкая, акварельная элегия! Какой благоговейный пиетет перед чистой, незамутненной душой юга России. Помните ли вы это изысканное противопоставление тепличной, фальшивой роскоши и скромного, стыдливого очарования наших лугов? «Их возрастила весна благовонная...» Это же чистый дух соборности, Сереженька! Тихая, святая радость бытия, скрытая от глаз сытого мещанства...

Пистенышев, как раз в этот момент дувший на угли, со свистом втянул дым, закашлялся, потерял равновесие и с глухим треском рухнул задом прямо в густые заросли дикой смородины. Куст хрустнул. Из гнезда с криком вылетела испуганная овсянка.

Александра Сергеевна медленно повернула голову. Ее огромные, навыкате, абсолютно мертвые глаза циника с сорокалетним стажем сфокусировались на барахтающемся физруке. Лицо ее мгновенно утратило тургеневский овал.

– Ну вот, – сухо, со свистом выдохнула она, и хрустальный альт превратился в наждачный скрип перекурившей проводницы. – Еще один представитель коренной фауны доломал экосистему. Впрочем, аутентично. Иван Алексеевич, царство ему небесное, именно про таких дегенератов и писал, просто мелкой школоте об этом говорить не принято.

Она ловко, по-обезьяньи, прыгнула с гранитного валуна, приземлившись на четвереньки, мгновенно выпрямилась и, опираясь на крошечную трость с серебряным набалдашником в виде черепа, подошла к распластанному Сергею.

– Александра Сергеевна, я... – пробормотал тот, отряхивая штаны от земли.

– Заткнитесь, Сережа. Слушайте сюда, пока я жива, потому что в наших методичках написано дерьмо. Все эти сопли про «стыдливую красоту» родных полей – это величайший сеанс психоанализа, который Бунин провернул, будучи семнадцатилетним прыщавым подростком со скрытой депрессией. Вы текст-то помните, олух? Вспомните первую строфу: дорогие цветы цветут «в блеске огней, за зеркальными стеклами». А наши, полевые – «в зелени майской лесов и лугов». Нам десятилетиями впаривают, что это стих про патриотизм и скромность. Хрен там. Это чистая, дистиллированная классовая зависть и комплекс неполноценности нищего дворянчика!

Она ткнула концом трости в колено физрука, заставив его сесть прямо.

– Смотрите, как Бунин препарирует этих «заморских» мажоров. Их «возрастили в теплицах заботливо», их «не пугают метели холодные». У них, сука, есть отопление, уход и импортная логистика! «Привезли из-за синих морей». Это же элита. Рублевка конца девятнадцатого века. У них есть социальные гарантии и медицинская страховка от заморозков. А что у наших? «Сестры и братья заморских цветов». Нищие родственники из провинции! Их «возрастила весна» – то есть никто. Бросили в грязь, и если дождь пойдет – выживут, не пойдет – сдохнут. Кормовая база.

Александра Сергеевна прошлась взад-вперед перед Пистенышевым, ее маленькая тень на траве выглядела зловеще длинной из-за заходящего солнца.

– И вот эти полевые нищеброды, вместо того чтобы как-то эволюционировать, смотрят на «вечных созвездий узор золотой». Знаете, что это такое на языке клинической психологии? Сублимация и уход от реальности! У тебя стебель сохнет, тебя завтра трактор скосит или физрук жопой раздавит, а ты стоишь и медитируешь на космос, потому что жрать нечего. «Веет от них красотою стыдливою»... Да не стыдливая она, Сережа! Она глубоко травмированная! Это классический стокгольмский синдром жертвы, которая гордится своей нищетой, потому что на большее у нее нет ресурса. «Сердцу и взору родные они» – ну еще бы, Бунин сам сидел в усадьбе без гроша в кармане, смотрел на эти сорняки и думал: «Ну и ладно, зато мы духовные, зато у нас узор золотой, а в петербургских оранжереях все барыги и твари».

Она остановилась, тяжело дыша, и заглянула в глаза ошалевшему коллеге.

– Понимаете, Сереженька, парадокс Бунина в том, что он гениально описал русскую ментальную ловушку. Сделать предметом гордости то, что ты вырос в канаве без теплицы. И ладно бы они просто росли. Так они же «говорят про давно позабытые светлые дни». Это вообще финал. Полный анамнез. Некрофилия и тоска по прошлому. Вместо будущего – медитация на зимние метели, которые их гарантированно убьют. Весь этот стих – это гимн выученной беспомощности, завернутый в обертку из майской зелени. Бунин ненавидел человеческую глупость, Сережа. Он показал, как легко превратить отсутствие элементарного комфорта в «стыдливую святость».

На страницу:
4 из 6