Циничная училка. Том 4
Циничная училка. Том 4

Полная версия

Циничная училка. Том 4

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

Она с треском захлопнула книгу, едва не отдавив себе крошечные пальцы, и посмотрела на Пистотрясова как на колонию холерных вибрионов.

– Какой к черту космос? Какая метафора Бога? «Пикник на обочине» – это гениальный, леденящий душу отчет о том, что человек в массе своей – это тупое, жадное животное, у которого из всех рефлексов работают только хватательный и половой. Стругацкие просто поиздевались над советским интеллигентиком, подсунув ему зеркало. Ты на Рэдрика Шухарта посмотри без школьного сиропа. Великий бунтарь? Трагический герой? Да он обычный уголовник, барыга и классический абьюзер с посттравматическим стрессовым расстройством. Вся его «профессия» – это вынести со склада чужое имущество и загнать его скупщикам за баксы, чтобы вечером нажраться в баре «Боржч» до изумления. Он же двух слов связать не может, у него мыслительный процесс на уровне прапорщика вещевой службы.

Она легко, как птица, спрыгнула с рельса. Рост в девяносто сантиметров заставлял ее смотреть на сидящего Пистотрясова снизу вверх, но ее легендарный уничтожающий взгляд ментально втаптывал слесаря в бетонное основание депо.

– А уж финал, над которым десятилетиями сопли распускают! – Александра Сергеевна прошлась взад-вперед по шпале, заложив крошечные ручки за спину. – «Счастья для всех, даром, и пусть никто не уйдет обиженным!» Ты в текст-то вчитывался, жертва пьяной вечеринки? Из-за чего эта гнида Шухарт так запела? Да потому что у него мозги расплавились от страха и собственной ничтожности!

Александра Сергеевна замерла, эффектно вскинув подбородок, будто ждала от застывшего слесаря немедленного ответа у доски.

– Он притащил к Шару молодого парня, Артура, зная, что пацана сейчас завяжет в узел «мясорубка». Он использовал живого человека как одноразовую отмычку, чтобы доползти до кормушки. И когда парня закрутило фаршем, этот великий гуманист сел перед Шаром и понял: а просить-то нечего! За всю жизнь он не нажил ни одной мысли, кроме как «украсть и выпить». У него в башке стерильная пустота среднестатистического обывателя. И этот сопливый лозунг про «счастье для всех» – это не великое прозрение, это полная капитуляция тупого эгоиста, который обосрался от осознания своей духовной импотенции. Он просто перекинул ответственность на Шар: «Я тупой, я не знаю, чего хотеть, на, реши за меня!»

Александра Сергеевна остановилась, поправила крошечный воротничок блузки и цинично усмехнулась.

– Стругацкие завернули в обертку фантастики страшную правду: если к человечеству прилетят боги или пришельцы, люди не станут учить их язык или перенимать мудрость. Они полезут на их помойку доедать объедки, торговать инопланетным мусором из-под полы и выбивать друг другу зубы за право обладания космическим презервативом. Зона – это не алтарь, Пистотрясов. Зона – это зеркало торгового центра в базарный день. И то, что Шухарт в конце разродился чужой цитатой, доказывает лишь одно: скотина осталась скотиной, просто сытой и напуганной.

Она легко подхватила сумочку, размером с кошелек для мелочи, и направилась к выходу из депо, ни разу не обернувшись на застывшего слесаря.


«Письмо матери», С. Есенин

Октябрьский туман над Саранском – или любым другим городом, где асфальт укладывали еще при Брежневе – ложился на школьный двор густо, как просроченная сметана. В кабинете русского языка и литературы пахло сыростью, мокрыми шерстяными носками одиннадцатого «Г» и неизбежностью.

Александра Сергеевна Пушкина стояла на специально сколоченном для нее деревянном подиуме за учительским столом. Со стороны казалось, что из-за массивной дубовой тумбы просто торчит безупречно уложенная седая голова с точеным профилем римского патриция.

Девяносто сантиметров живого роста и сорок лет педагогического стажа. Ее крошечные туфли двадцать четвертого размера покоились на подставке, но ментальный масштаб этой женщины заполнял класс так, что тридцать пар пубертатных хулиганов и будущих мастеров маникюра сидели тише, чем мыши под веником. Она была Народным учителем РФ, и ее филологический гений мог раздавить человека быстрее, чем случайный прохожий наступает на улитку.

Она подняла крошечную, сухую руку, унизанную фамильным серебром. В классе воцарилась звенящая, благоговейная тишина.

– Господа, – ее голос, неожиданно глубокий, грудной, бархатный, поплыл над партами. – Сегодня мы открываем святыню. Сергей Александрович Есенин. 1924 год. Закат мятежной души, уставшей от кабацкого угара, ищущей очищения. «Письмо матери». Какая пронзительная, хрустальная элегия! Какая пасторальная нежность струится над этой убогой избушкой, где вечерний, несказанный свет становится метафорой божественного прощения. Поэт, этот блудный сын русской равнины, преклоняет колени перед святостью материнских седых волос. Он просит ее не будить того, что отмечталось, он ищет в ее ветхом шушуне защиту от жестокого, распинающего его мира… Вы чувствуете эту метафизическую тоску по утраченному раю? Этот белый весенний сад как символ абсолютной чистоты?..

На задней парте Вася Кизячок, чей IQ едва превышал комнатную температуру, громко, на весь класс, втянул носом соплю и смачно зевнул, хрустнув челюстью.

Александра Сергеевна замолчала. Глаза ее, секунду назад лучившиеся серафическим светом, мгновенно превратились в две ледяные щелки. Она медленно сошла с подиума. Маленькие ножки четко отбивали такт по линолеуму. Она подошла к последнему ряду, посмотрела снизу вверх на Василия и оперлась ладонями о край стола.

Стиль Серебряного века испарился. Начался чистый Буковски.

– Кизячок, завали хлеборезку, – отчетливо, со стальным цинизмом произнесла Пушкина. – Впрочем, твое животное срыгивание аутентично. Есенин одобрил бы. А теперь, дегенераты, открываем тетради и пишем тему: «Анатомия профессионального паразитизма и манипуляций в стихотворении "Письмо матери"».

Класс судорожно заскрипел ручками.

– Вы же думаете, – Александра Сергеевна зашагала между рядами, едва доставая макушкой до локтей сидящих подростков, – что это стих о сыновней любви? Чушь собачья. Это чистейший, эталонный манифест тридцатилетнего инфантильного нарцисса и алкоголика, который собирается приехать к престарелой матери исключительно за тем, чтобы пожрать и переждать шухер.

Она остановилась, задрав голову к потолку, словно цитируя по памяти:

– «Пишут мне, что ты, тая тревогу, загрустила шибко обо мне…» Кто пишет? Соседи? Нет, господа. Это классический прием абьюзера под названием «перекладывание ответственности». Сереженька прекрасно знает, что старая женщина с ума сходит в своей деревне, пока он в Москве полирует стойки кабаков и дерется на финках. Но ему лень спросить прямо. Он ссылается на третьих лиц. А дальше начинается самое прекрасное: «Не такой уж горький я пропойца, чтоб, тебя не видя, умереть». Вы текст вообще читали? Это же шедевр газлайтинга! Он ей буквально говорит: «Мать, хорош драматизировать, я пью, но в меру, от цирроза прямо завтра не сдохну, так что завали лицо и не порти мне настроение своим климаксом».

Класс замер. У Васи Кизячка отвалилась челюсть.

– Но вершина эгоизма, – Пушкина хищно улыбнулась, ее маленькая фигурка в этот момент казалась колоссом, – это финальные строфы. Вдумайтесь в этот бред: «Я вернусь, когда раскинет ветви по-весеннему наш белый сад. Только ты меня уж на рассвете не буди, как восемь лет назад». Перевожу на ваш птичий язык: «Мамаша, я приеду весной. Буду спать до обеда с перепоя. Жрать мне приготовь, но над душой не стой. Морали мне твои не сдались». «И молиться не учи меня. Не надо!» – пишет этот гений. То есть он едет в ее дом, на ее обеспечение, но сразу выставляет ультиматум: «Твои ценности – дерьмо, бабка, я тут самый умный, у меня депрессия и выгорание».

Она резко повернулась на каблуках, вернулась к доске и посмотрела на притихших одиннадцатиклассников с глубочайшим презрением к человеческой глупости.

– Есенин препарирует трагедию старения своей матери не ради сострадания. Он использует ее «ветхий шушун» как красивый фон для собственного нытья! «Слишком раннюю утрату и усталость испытать мне в жизни привелось»... Боже мой, тридцать лет мужику! Ни дня у станка не стоял, пахал только языком и печенью. Но устал так, будто лично Транссиб укладывал. А мать, которая всю жизнь в этой избушке коровам хвосты крутила и его, обормота, выкармливала, должна его пожалеть! Он возвращается в деревню не помогать, не огород копать. Он едет туда как в бесплатный санаторий с функцией психологической разгрузки, где бабка служит одновременно горничной и немым зрителем его душевных корч.

Пушкина легко, одним движением, запрыгнула обратно на свой деревянный постамент. Она снова возвышалась над столом – маленькая, безупречная, страшная в своей интеллектуальной наготе.

– Поэт заявляет: «Ты одна мне помощь и отрада, ты одна мне несказанный свет». И тут же, в следующей строфе: «Так забудь же про свою тревогу... Не ходи так часто на дорогу». Понимаете парадокс? Он признает ее уникальность и тут же запрещает ей чувствовать! «Ты мой свет, но не отсвечивай. Спрячься в угол и не беспокой меня своим шушуном, ты портишь мне эстетику катарсиса». Великая русская литература, господа, учит нас одной важной вещи: самые красивые слова о любви чаще всего пишут самые законченные эгоисты, которым просто нужен бесплатный пансион.

Она посмотрела на часы. До звонка оставалось две минуты.

– На дом – сочинение. Тема: «Использование образа матери как бесплатного психологического ресурса в лирике Есенина и блатном шансоне». Кизячок, если спишешь с ГДЗ, я лично сделаю так, что твоя карьера дворника начнется прямо со следующего понедельника. Свободны.


«Питер Пэн», Д. Барри

Июньский полдень в провинциальном N плавился, как дешевый парафин. Старое городское кладбище, укрытое столетними вязами, дышало сырой могильной прохладой и тяжелым, сладковатым запахом цветущей сирени. Между покосившимися оградами из чугуна, едва приминая сочную, некошеную траву, двигалась фигура столь малая, что издалека ее можно было принять за бродячую цирковую обезьянку или потерявшегося первоклассника.

Это была Александра Сергеевна Пушкина. Народный учитель Российской Федерации, чей филологический гений десятилетиями держал в паническом страхе весь облоно, покоился в теле высотой ровно девяносто сантиметров. Двадцать пять килограммов чистой, концентрированной мизантропии, увенчанной безупречным шиньоном. Она несла перед собой, словно транспарант, огромный белый пион, срезанный у подъезда хрущевки.

Рядом, покорно согнув спину, семенил завуч Илья Ильич Ибломов, грузный мужчина, страдающий от одышки и чувства собственной ничтожности. Александра Сергеевна соизволила выбрать кладбище для «методической прогулки», поскольку только здесь, по ее заверениям, покойники не нарушали правила синтаксиса своим безграмотным дыханием.

Она остановилась у безымянного склепа, изящным жестом опустила пион на замшелый камень и заговорила. Голос ее, на удивление глубокий, бархатный, округлый, зазвучал под сводами деревьев, словно орган в пустом соборе:

– Посмотрите на этот тлен, Илья Ильич. Как упоительна, как величественна тоска по невозвратному! Нам, увязшим в корыстной прозе бытия, недоступен тот чистый, хрустальный трепет, который сэр Джеймс Барри влил в чашу своего бессмертного шедевра о Питере Пэне. О, эта великая элегия невинности! Это тончайшее, кружевное полотно о метафизическом страхе перед неумолимым Хроносом. Какая нежность в каждом описании Кенсингтонских садов, какое целомудрие в фигуре мальчика, выбравшего вечную весну духа взамен увядания плоти! Это гимн чистому детству, не запятнанному земной грязью, абсолютное торжество поэзии над убогой реальностью взросления…

В этот момент тишину бесцеремонно прервал хруст. На соседней аллее местный могильщик, потный и похмельный, шумно отхлебнул из полторашки пива, смачно сплюнул через выбитый зуб и громко высморкался в кулак.

Александра Сергеевна осеклась. Ее огромные, навыкате, совиные глаза сузились. Взгляд, способный прожечь дыру в бетонной плите, зафиксировал нарушителя. Филологический трепет испарился, как спирт на солнце. Стоя на своих крошечных ортопедических ботиночках 24-го размера, она снизу вверх посмотрела на завуча, и ее рот перекосился в хищной ухмылке торговца контрабандным мясом.

– Господи, Ильич, какой же это все дистиллированный бред, – отчеканила она, резко сменив органный регистр на скрипучий, злой альт. – Барри, конечно, гений, но сотворил он не сказочку для сопливых третьеклассников, а чистый, беспримесный триллер о клинической психопатии и дегенерации. А наши министерские дебилы суют это в список внеклассного чтения.

Она оперлась крошечной ручкой на зонт-трость, выглядя в этот момент как грозный, хоть и усохший втрое Бонапарт.

– Ты текст-то открывал, Ибломов? Своими глазами, а не через методичку для умственно отсталых? Питер Пэн – это же эталонный, рафинированный социопат. Мальчик, который не хочет взрослеть? Ха! Мальчик, у которого напрочь отсутствует эмпатия и долгосрочная память. Барри прямым текстом пишет: Питер забывает людей, как только они исчезают из поля зрения. Он прилетает к Венди, забирает ее детей, потому что саму Венди он уже ЗАБЫЛ. Прямо как некоторые забывают голову, когда приходят в школу. Для него люди – это одноразовая посуда. Он не взрослеет не потому, что он «чистый духом», а потому что его мозг застрял в фазе абсолютного, животного эгоцентризма. У него нет опыта, нет рефлексии, нет совести. Это же готовый диагноз для психиатрической экспертизы, а мы детям говорим: «Ах, посмотрите, как романтично он летает!».

Илья Ильич испуганно икнул и попытался вжать голову в плечи. Александра Сергеевна сделала два миниатюрных, но яростных шага вперед.

– А Неверленд? Это что, филиал рая? Это же тоталитарная коммуна, секта, где Питер – самопровозглашенный фюрер. Почитай внимательно, как он обходится с Потерянными Мальчиками. Там же черным по белому написано: когда мальчики начинают взрослеть, что противоречит правилам, Питер их «прореживает». Ильич, вдумайся в это слово! Он их убивает! Или выкидывает на корм пиратам, что монопенисуально. Малолетний карлик-диктатор держит в страхе остров, где казнят за проявление естественной биологии. Это же не просто девиантный лагерь, это чистый Стивен Кинг, Ильич! Помнишь его «Детей кукурузы»? Там этот малолетний сектант Исаак со своей бандой недорослей тоже «прореживал» всех, кто доживал до девятнадцати, во славу своего Обходящего Поля. Так вот, Кинг со своим кукурузным культом – жалкий плагиатор и щенок по сравнению с шотландским сказочником! Барри изобрел этот подростковый тоталитаризм на полвека раньше. Разница лишь в том, что у Кинга это честный хоррор, а у Барри – «золотой фонд мировой детской классики», который мы с умилением пихаем в неокрепшие детские мозги!

Она злобно хохотнула, отчего ее крошечные плечи затряслись.

– И вся эта шобла пубертатных девиантов держится исключительно на культе личности Питера, мать его, Пэна. Венди туда притащили зачем? Из нее делают бесплатную прислугу, кухарку и прачку для оравы немытых сирот, а она, дура сублимирующая, рада стараться – играет в «мамочку». Там у всех стокгольмский синдром в терминальной стадии! А капитан Крюк? Единственный вменяемый персонаж во всей этой вакханалии. Джентльмен, выпускник Итона, человек с понятиями о чести и хорошем тоне. Да, пират. Но он – жертва изощренного, садистского преследования! Этот мелкий гаденыш Пэн отрубил Крюку руку и бросил ее крокодилу. Живьем! И после этого Крюк – злодей? Да он просто пытается выжить и сохранить остатки человеческого достоинства в мире, где летающая гнида со свирепой феей-содержанкой устраивают геноцид взрослого населения! Тинкер Белл – это же вообще отдельный туберкулез духа. Ревнивая, истеричная тварь, готовая убить любого, кто косо посмотрит на ее кумира.

Александра Сергеевна остановилась, тяжело дыша. На ее бледных, фарфоровых щеках выступил румянец. Она казалась титаном, запертым в сувенирной лавке. Его величество Текст был препарирован, скальпель филолога дошел до кости.

– Вот тебе и «детская сказочка», Ибломов, – подвела она итог, поправляя кружевную манжету, которая была ей слегка велика. – Книга о том, что отказ от ответственности, от взросления и от боли – это прямой путь к абсолютному, экзистенциальному злу. Напиши-ка это в плане открытого урока для третьих классов. Пусть наш директор подавится своим милым гуманизмом.

Она развернулась и стремительно, мелкими, но невероятно гордыми шагами направилась к выходу с кладбища. Илья Ильич, вытирая пот со лба, семенил следом, чувствуя, что после этой рецензии сказка его детства умерла и была закопана где-то здесь же, под вязом.


Платонов Андрей Платонович

За окном энской хрущевки стояла душная, липкая летняя ночь. Воздух замер, словно само время превратилось в густой кисель, сквозь который с трудом пробивался тусклый свет уличного фонаря.

На своем высоком стуле-постаменте неподвижно сидела Александра Сергеевна Пушкина. Девяносто сантиметров ее хрупкого, почти детского тела казались каменным изваянием. Лакированные туфли двадцать четвертого размера застыли в воздухе, а взгляд суровых, навыкате глаз был устремлен на раскрытый том, где корявым, шершавым шрифтом было набрано: «Андрей Платонов. Чевенгур».

– Какая неизбывная, сиротская тоска… – выдохнула она, и ее мощный, бархатный альт заставил зазвенеть хрустальные подвески на старой люстре. – Какое великое, страшное косноязычие праведника! Посмотрите, как этот воронежский пророк ломает, выворачивает суставы русскому языку, чтобы выжать из него каплю подлинной, неурбанизированной правды. Его герои не говорят – они мыслят веществом своего измученного тела. Это же плач по неродившемуся раю, метафизическая симфония социализма, где каждый кирпич омыт слезами безответной любви к человечеству…

Александра Сергеевна благоговейно прикрыла глаза. Правая рука ее, тонкая и изящная, нащупала на столе граненый стакан. Рядом стояла запотевшая бутылка теплой, дешевой водки – без этикетки, заткнутая свернутой в жгут газетой «Воронежская коммуна». Самый пролетарский, суровый напиток, пахнущий сивухой и безысходностью. Филологическая дева налила пятьдесят граммов, зажмурилась и одним махом опрокинула жидкость в глубь своего двадцатипятикилограммового организма.

Мир с грохотом раскололся. Стены однушки испарились, уступив место бескрайней, выжженной солнцем степи под серым, пыльным небом.

Александра Сергеевна пришла в себя на куче сухого глиняного грунта прямо посреди огромной ямы. Водка, как обычно, вышвырнула ее из времени. Пахло махоркой, потом, сырой землей и ржавым железом. Неподалеку, опершись на лопату, стоял худой, изможденный мужчина в засаленной брезентовой куртке и кепке. Его лицо, покрытое пылью, казалось высеченным из камня, а в умных, усталых глазах светилась бесконечная грусть. Это был Андрей Платонович Платонов (Климентов).

Пушкина брезгливо отряхнула со своей строгой юбки серую пыль, поправила шпильку в седом пучке и, не вставая с кучи грунта, посмотрела на писателя взглядом матерого ревизора. Весь ее филологический пафос растаял без следа.

– Ну что, Платонов, копаем? – сухо бросила она, зябко поведя крошечными плечами. – Все ищем вещество социализма в суглинке? Фундамент для общепролетарского дома закладываем?

Писатель медленно повернул голову, оглядел девяностосантиметровую гостью без удивления – в его мире и не такие странности случались – и тихо ответил:

– Человек должен трудиться. Чтобы тело его похудело, а мысль очистилась от тщетных иллюзий капитализма. Без котлована дома не построишь.

– Ой, прекрати этот производственный пафос, Андрей, – поморщилась Александра Сергеевна, поджимая короткие ножки. – Мы тут одни, цензуры из РАППа нет, Генрих Ягода за кустами не сидит. Давай честно: ты ведь самый изощренный, самый чернушный мазохист во всей советской литературе. Твой знаменитый «платоновский язык», над которым сегодня оргазмируют филологи во всем мире – это что? Это же не стиль. Это диагноз. Это язык человека, которого так сильно приложило обухом утопии по голове, что у него логические связи в мозгу перепутались. Ты взял великий, живой русский язык и кастрировал его канцелярщиной, превратив в мертвый конвейерный фарш. «Жизнь без вести пропала», «тело спало в деревянной тишине»… Красиво? Нет, Андрюша. Это страшно. Это язык зомби, которые разучились чувствовать, но которым приказали маршировать в светлое будущее.

Платонов вздрогнул, пальцы его крепче сжали черенок лопаты:

– Я писал о душе класса. О людях, которые вышли из темноты и захотели обнять весь мир, да только руки у них мозолистые, грубые…

– Твои люди не мир хотят обнять, они хотят сдохнуть, чтобы больше не работать! – жестко перебила Пушкина, и ее маленький пальчик нацелился на писателя, как дуло пистолета. – Давай препарируем твой «Чевенгур». Это же чистый, концентрированный дурдом, замаскированный под коммунистический рай. Твои чевенгурцы ведь работать не хотят. Они объявили, что труд – это буржуазный пережиток, и сидят, ждут, когда коммунизм сам вырастет из земли, как бурьян. А когда жрать становится нечего, они что делают? Правильно, вырезают всех «неполноценных» и буржуев. Какая потрясающая, циничная сатира на советскую власть! Ты показал, что весь ваш пролетарский рай держится на двух вещах: на тотальной лени и на массовых расстрелах ради красивой идеи.

– Я верил в революцию… – глухо произнес Платонов, глядя в землю.

– Верил он, – хмыкнула Александра Сергеевна, цинично усмехнувшись. – Ты был умным инженером-мелиоратором, ты прекрасно знал законы физики и природы. Но при этом с упорством обреченного тащил в литературу некрофилию. У тебя же в каждой повести труп на трупе! В «Котловане» маленькая девочка Настя – символ будущего – умирает прямо на куче земли, и ее хоронят в гробу из гранитных плит, как в персональном мавзолее. Ты похоронил будущее в самом начале строительства! Ты показал, что ваш великий СССР – это просто огромная братская могила, которую люди сами себе копают с песнями и транспарантами. И после этого ты удивлялся, что Сталин на полях твоей повести «Впрок» написал слово «сволочь»? Да Иосиф Виссарионович при всей своей жестокости был прагматиком, он твою метафизическую гниль за версту почуял! Ты же деморализовал строителей пятилетки похлеще любой западной разведки.

Платонов молчал. По его бледному лицу катился пот, смешиваясь с пылью.

– Ты гений депрессии, Андрей, – уже мягче, но с той же безжалостной прямотой резюмировала Пушкина, гордо вскинув подбородок. – Твой цинизм тоньше, чем у Зощенко. Тот под дурачка косил, а ты прикинулся святым дурачком, юродивым от сохи. Ты вывернул наизнанку человеческую природу и показал: когда у нищего и глупого человека отнимают Бога и дают ему вместо этого циркуляр и лопату, он не становится творцом. Он становится несчастным, механическим роботом, который готов закопать в землю собственного ребенка ради параграфа в газете. Ты написал реквием по человечеству, а выдал его за производственный роман.

Она наклонилась, зачерпнула горсть сухой, колючей воронежской глины и омыла ею лицо.

Пространство схлопнулось с сухим шуршанием.

Александра Сергеевна заморгала. Она снова сидела в Энске, на своем высоком стуле. Лампочка тускло освещала пустой граненый стакан. За окном занимался бледный, немощный рассвет. Со страницы книги на нее смотрел грустный, усталый Андрей Платонов.

– И все-таки, как это написано… – прошептала она, бережно закрывая книгу и легко, словно пушинка, спрыгивая на пол. – Какой великий, мертвый язык. Завтра же заставлю одиннадцатый «Г» писать эссе по «Котловану». Пусть поймут, наконец, что если долго копать яму для чужого счастья, то фундаментом для нее всегда станут их собственные кости.


«Повесть о настоящем человеке», Борис Полевой

Летний вечер опускался на старое провинциальное кладбище, где среди покосившихся крестов и буйных зарослей сирени дремала сама вечность. Воздух, густой и неподвижный, был напоен ароматом прелой земли и молодой травы, а лучи заходящего солнца золотили верхушки вековых тополей, заставляя замолкнуть суетливые мысли.

По узкой, заросшей подорожником тропинке шла Александра Сергеевна Пушкина. Ростом она едва достигала пупка среднестатистического прохожего, а ее крошечные туфельки двадцать четвертого размера оставляли на влажной земле едва заметные следы.

На страницу:
2 из 6