
Полная версия
Циничная училка. Том 4
Она подошла к подоконнику, скрестив крошечные руки на груди.
– Давай разберем этого твоего «гениального» Чарткова. Чувак живет в обосранной комнате на Васильевском, жрать ему нечего, за аренду долг, свечи нет, сидит в темноте. И тут он на последний четвертак покупает портрет какого-то стремного азиата с живыми глазами. Нормальный стартап? Чувак – клинический шопоголик с суицидальными наклонностями. И вдруг – о чудо! – из рамы вываливается сверток с тысячей червонцев. Что делает «чистый художник», эта тонкая духовная субстанция? Может, он покупает лучшие холсты, нанимает натурщиков, едет в Италию учиться у мастеров? Хрен там.
Пушкина презрительно фыркнула, ее маленький нос заострился.
– Наш «гений» первым делом бежит в модную ресторацию, нажирается там до икоты, покупает духи, гору бессмысленных галстуков, снимает роскошную квартиру на Невском и – внимание! – платит журналисту, чтобы тот накатал о нем хвалебную статью в газету. Фикальзон, это не трагедия искусства. Это классическая история провинциального ничтожества, которое дорвалось до бабла. Он обычный блогер-миллионник своего времени, который крутит гивы и покупает просмотры. Весь его «талант» будто бы существовал только тогда, когда у него урчало в животе. Но настоящий талант деньгами не испортишь, а если ты от первой пачки купюр превратился в салонного маляра – значит, ты и был маляром, просто нищим.
Она прошлась по классу, ее маленькие туфли стучали, как копытца.
– А теперь финал, который наши методисты называют «бунтом оскорбленного духа». Чартков видит картину своего бывшего сокурсника, который реально вкалывал в Италии, жил на хлебе и воде и выдал шедевр. У Чарткова срывает кукуху. Он начинает скупать лучшие произведения искусства и резать их дома ножницами в припадке безумия. Нам говорят: «Это в нем кричит утерянный дар!» Да нихера в нем не кричит, кроме жабы! Обыкновенная, неприкрытая, токсичная зависть ничтожества к чужому успеху. Он зачищает конкурентов, как бандюган из девяностых. Гоголь гениален не потому, что написал сказочку про черта в раме. Он гениален, потому что описал абсолютную, эталонную гниль человеческого эгоизма. Люди не меняются, Фикальзон. Дай тебе сейчас миллион долларов – ты не построишь приют, ты купишь золотой вейп, посадишь девок в лимузин, а когда деньги кончатся, пойдешь ломать чужие машины из чистой злобы оттого, что у кого-то жизнь удалась, а ты остался прежним прыщавым задротом.
Александра Сергеевна остановилась прямо перед партой Фикальзона. Физически она была как кукла, но ее филологический, рентгеновский ум сейчас буквально размазывал подростка по парте. Дениска, бледный и испуганный, вжался в стул.
– Вот и вся мистика, – подвела итог Пушкина, внезапно снова меняя тон на ласково-педагогический. Она ловко взобралась обратно на свой тройной трон из подушек. – Ладно, Фикальзон. Свободен. Иди кури свой глицерин. Но если я еще раз почую этот ягодный смрад возле сортира – я устрою тебе такую деконструкцию твоей личности, что ты до одиннадцатого класса будешь ходить исключительно под себя. До свидания.
Когда школьник, спотыкаясь, вылетел из кабинета, Александра Сергеевна бережно взяла в руки томик Гоголя, провела маленькой ладонью по обложке и тихо, с бесконечной, щемящей нежностью прошептала:
– Какая глубина... Какой невероятный, безжалостный знаток человеческой грязи. Божество. Просто божество.
«После бала», Л. Толстой
В тот душный майский полдень, когда провинциальное марево лениво плавило асфальт за окнами кабинета русского языка и литературы, время словно замедлило свой ход, подражая тягучему слогу великих классиков позапрошлого столетия. Воздух, густо настоянный на запахе старой бумаги, мела и дешевого дезодоранта, казался неподвижным. На тридцать унылых подростковых лиц, обезображенных первыми гормональными бурями и полным отсутствием мысли, снизошла странная, почти благоговейная тишина. Причиной тому была ОНА.
Прямо на учительском столе, аккуратно поджав короткие ножки, сидела Александра Сергеевна Пушкина. Народный учитель РФ, чья седая голова едва возвышалась над ноутбуком, когда она стояла на полу, обладала удивительным свойством: ее девяносто сантиметров роста в моменты филологического экстаза заполняли собой все пространство от плинтуса до побеленного потолка. Ментальный масштаб этой крошечной женщины безжалостно расплющивал любого, кто осмеливался взглянуть на нее свысока.
– Послушайте, дети, – ее голос, бархатный, глубокий, звенящий истинным благородством, полетел над партами. – Какая дивная, трепетная метаморфоза духа явлена нам в рассказе Льва Николаевича «После бала»! Какое целомудрие чувств! Юный Иван Васильевич, окрыленный чистейшей, почти ангельской любовью к Вареньке, кружится в вихре мазурки. Весь мир для него – это симфония нежности, воплощенная в грациозном движении ее шелкового платья, в сияющих глазах ее отца-полковника. Это гимн человеческой чистоте, где дворянское гнездо предстает обителью высшего благородства и эстетического совершенства. Какая поэзия… Какая святая вера в торжество прекрасного над земной суетой…
На задней парте деваха с надутыми, как у рыбы-капли, губами и фиолетовыми накладными ногтями громко и смачно зевнула, издав звук, похожий на кваканье утопающей жабы.
Александра Сергеевна замолчала. Глаза ее, секунду назад лучившиеся светом далеких звезд, мгновенно сузились, превратившись в два лезвия из вольфрамовой стали. Она медленно повернула голову. Контраст между ее кукольным тельцем в строгом твидовом жакете и леденящей аурой каторжного надзирателя заставил восьмой класс втянуть головы в плечи.
– Блудоумова, рот закрой, кишки простудишь, – сухо, как хрустнувшая ветка, бросила Пушкина, и весь ее девятнадцатый век осыпался сухой штукатуркой. – А теперь снимем розовые очки, стадо, и посмотрим на этот шедевр трезвыми глазами людей, знающих, из какого дерьма замешана человеческая психика.
Она спрыгнула со стола. Крошечные лакированные туфли глухо стукнули по линолеуму. Александра Сергеевна зашагала между рядами, заложив руки за спину, точно маршал перед расстрелом дезертиров.
– Вы вообще поняли, про что этот текст? Учебник вам врет, что это обличение царизма. Чушь собачья. Толстой написал гениальную историю о тотальном, рафинированном эгоизме и трусости инфантильного мажора. Посмотрите на этого Ивана Васильевича. Он же конченый нарцисс. Он влюблен не в Вареньку. Он влюблен в свое состояние влюбленности. Ему шелковое платье важнее самой бабы. Он приперся домой после бала, спать не может, у него гормоны бурлят, в ушах мазурка стучит. И тут он идет бродить по городу и видит, как на плацу татарина гоняют сквозь строй шпицрутенами за побег. И руководит этим делом папаша Вареньки – тот самый милый полковник, который только что нежно целовал дочку.
Александра Сергеевна остановилась у парты местного хулигана Али Навозоглы, который от страха забыл, как дышать.
– И что делает наш трепетный влюбленный? У него наступает катарсис? Он бежит спасать бедолагу? Нет. У него, видите ли, «на сердце была почти физическая, доходившая до тошноты тоска». Мальчику испортили кайф! Ему сломали красивую картинку! Он увидел, из чего куется благополучие этого сословия – из крови, мяса и солдатских спин. И какова же реакция нашего благородного рыцаря? Он немедленно сливает Вареньку. Любовь, – Александра Сергеевна ядовито ухмыльнулась, – «пошла на убыль». Видите ли, каждый раз, когда он смотрел на нее, он вспоминал полковника на плацу.
Она резко повернулась на каблуках, ее крошечный силуэт казался гигантской тенью на доске.
– Какая удобная, трусливая психосоматика! Парень просто нашел идеальный, высокодуховный повод соскочить с ответственности. Жениться на Вареньке – это ведь значит войти в эту семью. Это значит признать, что твой тесть – палач, и ты сам живешь на деньги, заработанные этим палачом. А Иванушке хочется оставаться беленьким и пушистым в собственных глазах. Ему лень бороться, ему страшно запятнать свое нежное эго. Он не делает ничего. Он просто умывает руки, бросает девчонку, которая вообще ни в чем не виновата, и всю оставшуюся жизнь корчит из себя святого страдальца, рассказывая эту байку собутыльникам. Толстой препарировал классического русского интеллигента-импотента: столкнувшись с реальной грязью жизни, этот слизняк сворачивается в ракушку, объявляет мир несовершенным и уходит в запой или в созерцание своего пупка.
В классе стояла гробовая тишина. Даже Жанна Блудоумова забыла про свои фиолетовые ногти.
Пушкина подошла к окну, легко запрыгнула на подоконник, отчего ее фигура на фоне яркого неба показалась вырезанным из черной бумаги грозным монолитом. Она посмотрела на часы.
– Завтра напишете мне эссе на тему «Иван Васильевич как прототип современного обывателя с дулей в кармане». Свободны.
«Послушайте!», В. Маяковский
В провинциальном городе N, где грязь по весне приобретала консистенцию и цвет пережаренной гречневой каши, кабинет русского языка и литературы являл собой оазис чистейшего, беспримесного девятнадцатого столетия. За окном, хлюпая разбитыми кроссовками, уныло брели аборигены, а здесь, под сенью подсыхающего фикуса, вершилось таинство.
На учительском стуле, утопая в казенном дерматине, восседала Александра Сергеевна Пушкина. Рост ее – ровно девяносто сантиметров от крошечных каблучков до безупречно уложенного седого шиньона – никогда не служил поводом для снисхождения. Напротив, эта физическая лаконичность лишь подчеркивала монументальность ее филологического духа.
Когда она говорила, класс замирал, подавленный масштабом мысли, струившейся из этого хрупкого, почти игрушечного тела. Она казалась ожившей фарфоровой статуэткой, в которую по ошибке вдохнули мощь грозового фронта.
– Дети, – ее голос, глубокий, бархатный альт, вибрировал под потолком, заставляя тридцать пар подростковых глаз оторваться от экранов смартфонов. – Сегодня мы открываем Маяковского. О, этот неистовый футурист! Год четырнадцатый, преддверие мировой катастрофы, а он пишет «Послушайте!». Вдумайтесь в этот крик обнаженной, израненной души. Это же чистейший метафизический трепет! Человек, задыхаясь в метелях земной пошлости, врывается к Создателю. Он не просит благ, не умоляет о спасении души. Он целует эту жилистую, натруженную руку Творца ради одной-единственной вещи – чтобы зажглась звезда. Какая тонкость, какое космическое одиночество, преодолеваемое через великую жертвенность и интимный диалог с Абсолютом! Это гимн человеческому неравнодушию, ломающий оковы обыденности…
В этот момент на задней парте девица Тоня Плядчук, чьи ресницы по густоте могли соперничать со щетками для чистки обуви, громко и сочно зевнула, после чего отчетливо хрустнула суставами пальцев и прошептала подруге:
– Блин, Лерка, у меня подписка на «Плюс» кончилась, прикинь? Жизнь – боль.
Александра Сергеевна замолчала. Взгляд ее маленьких, острых, как скальпели, глаз сфокусировался на Плядчук. В кабинете повисла зловещая тишина. Пушкина медленно, с достоинством соскользнула со стула. Ее крошечные ножки в ортопедических туфлях беззвучно ступили на линолеум. Она подошла к первой парте, легко взобралась на пустующий ученический стул, чтобы оказаться на уровне глаз класса, и оперлась пухлыми ручками о край стола.
Вся возвышенная патока мгновенно испарилась из ее лица. Взгляд стал ледяным и абсолютно циничным.
– Плядчук, – вкрадчиво произнесла Пушкина, и класс вжал головы в плечи. – Жизнь – действительно боль, но исключительно оттого, что популяция хомо сапиенс на девяносто процентов состоит из инфантильных паразитов. И твой Маяковский в четырнадцатом году написал именно об этом. Забудьте тот бред про «космическую любовь», о которой пишут критики. Давайте препарируем этот текст без соплей.
Она шагнула со стула на полированную поверхность стола и прошлась по парте – маленькая, грозная, похожая на Наполеона перед расстрелом пленных.
– Что мы видим в тексте? «Ведь, если звезды зажигают – значит – это кому-нибудь нужно?». Перед нами классический, эталонный манифест эгоцентризма и бытового паразитизма. Герой стихотворения – типичный душный абьюзер и лодырь, страдающий от экзистенциального безделья. Ему скучно. Ему, видите ли, темно ходить по кабакам. И что делает этот гений эгоизма? Он врывается к Богу. Заметьте, не заходит с поклоном, а врывается, устраивая истерику на пороге. Наглость космических масштабов.
Пушкина презрительно усмехнулась, поправляя воротник блузки.
– Дальше – чистая клиника. Он «плачет, целует ему жилистую руку». Зачем? Из любви к Творцу? Нет! Из чистого шкурного страха перед темнотой и одиночеством. Он шантажирует демиурга: «клянется – не перенесет эту беззвездную муку!». Вы понимаете уровень манипуляции? Чувак устраивает сцену с элементами суицидального шантажа перед Создателем Вселенной просто потому, что ему некомфортно вечером! Ему плевать, что у Бога и так работы по горло – там четырнадцатый год на дворе, мировая война разгорается, тектонические сдвиги истории. Но нет, Бог должен бросить все дела, взять стремянку и полезть вкручивать лампочки на небосводе, потому что нашему нежному мальчику «страшно».
Она поглядела со своей высоты на Тоню Плядчук.
– А теперь финал, дети. Самое сладкое. «А после ходит тревожный, но спокойный наружно. Говорит кому-то: „Ведь теперь тебе ничего? Не страшно? Да?!“». Вы думаете, он о ближнем заботится? Хрена с два. Это чистейшее самоутверждение за чужой счет. Он приполз к какой-то очередной бабе – или к такому же инфантилу – и хвастается: «Видала, че я ради тебя сделал? Я самого Бога на карачки поставил, он мне звезду зажег. Цени мою заботу». Это не гимн красоте, Плядчук. Это психологический портрет чувака, который называет «эти плевочки жемчужиной» просто потому, что эти плевочки – его собственные. Он заставляет всю Вселенную крутиться вокруг своего либидо и своих ночных страхов. Маяковский гениально зафиксировал зарождение эпохи тотального нарциссизма. Когда спецэффекты на небесах требуются исключительно для того, чтобы одна конкретная посредственность не обделалась от страха перед пустой комнатой.
Александра Сергеевна сошла на стул, а потом на пол. На секунду показалось, что ее крошечный силуэт заслонил собой все окно.
– Записываем тему домашнего сочинения, – сухо отчеканила она, направляясь к своему столу. – «Бытовой терроризм и манипуляция высшими силами в ранней лирике Маяковского». И не дай бог я увижу в ваших писанинах словосочетание «высокие чувства». Я вам устрою такую беззвездную муку, что Бог со стремянкой не спасет. Свободны.
«Похождения бравого солдата Швейка во время мировой войны», Ярослав Гашек
Майское солнце щедро заливало своими лучами перрон провинциального вокзала, плавя гудрон между шпалами и превращая далекий горизонт в дрожащее марево. Пахло мазутом, дешевым табаком и утренней свежестью, которая неумолимо отступала под натиском полуденного зноя.
Александра Сергеевна Пушкина стояла у края платформы, едва доставая макушкой до пояса проходящих мимо пассажиров. Ее крошечная, всего девяносто сантиметров, фигурка в безупречно отутюженном льняном костюме цвета сурового полотна казалась случайным капризом природы, нелепой фарфоровой статуэткой, заброшенной вихрем судьбы в этот кипящий котел человеческой суеты. Двадцать пять килограммов чистой, концентрированной филологической воли. В руке она держала допотопный кожаный саквояж, который весил едва ли не треть ее самой, но несла его с гордостью римского консула.
Рядом, обливаясь потом и шумно дыша, переминался с ноги на ногу ее бывший ученик, а ныне – случайный попутчик по пригородной электричке, молодой учитель вероятности и статистики Витенька Пистенков.
– Вы только вглядитесь в эту панораму, Виктор, – тихо, певуче произнесла Александра Сергеевна, устремив взор огромных, лучистых глаз куда-то поверх проезжающих товарных вагонов. Голос ее, бархатный, глубокий, совершенно не вяжущийся с кукольным телом, завораживал. – В этой привокзальной кутерьме есть нечто великое, эпическое. Так сто лет назад закипала кровь Европы, когда цивилизация, опьяненная собственным величием, благословляла своих сыновей на бой. И среди этого священного безумия Ярослав Гашек сотворил свой бессмертный монумент человеческому духу. «Похождения бравого солдата Швейка»! Какая невыразимая, хрустальная нежность кроется в этом полотне! Это величайшая ода гуманизму, где маленькая, чистая душа Швейка, подобно библейскому праведнику, проходит сквозь огненную геенну мировой бойни, сохраняя первозданную любовь к ближнему. О, этот святой дуралей, этот юродивый двадцатого века, чья кротость обезоруживает саму смерть! Какое величие замысла…
В этот момент со стороны путей оглушительно, с металлическим скрежетом рявкнул громкоговоритель: «Поезд до станции N задерживается на тридцать минут! Повторяю…». Толпа на перроне синхронно и грязно выругалась. Какой-то разжиревший работяга, пятясь с баулом, едва не наступил на Александру Сергеевну.
Она молниеносно выставила вперед крошечный локоть, с удивительной для ее веса силой ткнула мужика под коленную чашечку и, даже не взглянув на завывшего бедолагу, резко повернулась к Пистенкову. Лучезарность в ее глазах мгновенно сменилась ледяным, хирургическим блеском.
– Господи, Витя, какую же херню пишут критики, а вы, математический недотыкомка, этой херней питаетесь, – сухо и хрипло отрезала Пушкина, доставая из кармана портсигар. – Какой, к чертям, гуманизм? Какая святая душа? Швейк – это гениальное руководство по абсолютной, эталонной мизантропии, написанное конченым циником для таких же моральных уродов, как мы с вами.
Пистенков поперхнулся воздухом и преданно замер, инстинктивно втянув голову в плечи. Он знал: когда Александра Сергеевна включает этот тон, ее девяносто сантиметров ментально превращаются в три метра железобетона.
– Откройте глаза, Виктор, – Пушкина прикурила тонкую сигарету. – Гашек не писал антивоенный роман. Он препарировал скотскую природу человека, используя войну просто как максимально удобный кафельный стол со сливом для крови. Все сопливые критики умиляются: «Ах, Швейк симулирует слабоумие, чтобы выжить в жерновах империи!». Чушь собачья. Швейк ни хрена не симулирует. Он транслирует миру чистую, дистиллированную дебильность как единственную работающую стратегию выживания среди стада эгоистичных тварей.
Она сделала затяжку и указала мундштуком на рассыпавшиеся из чьей-то сумки яблоки.
– Давайте разберем текст по косточкам, раз уж у нас есть полчаса в этом отстойнике. Посмотрите на окружение вашего «юродивого». Подпоручик Дуб. Старший писарь Ванек. Фельдкурат Кац. Что это? Это же паноптикум! Гашек с упоением садиста показывает, что человечество состоит из трех фракций: клинических идиотов, вороватых приспособленцев и алкоголиков на грани делирия. И Швейк среди них – не праведник. Он – идеальный хищник-паразит этой экосистемы. Помните эпизод с поручиком Лукашем и краденой собакой? Лукаш – единственный персонаж, у которого сохранились хоть какие-то зачатки чести, интеллигентности и рефлексии. И что делает наш «добрый» Йозеф Швейк? Он методично, с улыбкой дауна, уничтожает жизнь своего благодетеля. Он крадет пса у вышестоящего полковника, подставляет Лукаша под трибунал, превращает его жизнь в кромешный ад, а потом преданно заглядывает в глаза: «Осмелюсь доложить, господин поручик, я же хотел как лучше!».
Александра Сергеевна зло сплюнула на рельсы.
– Это не глупость, Витенька. Это изощренный, подсознательный психологический садизм. Швейк – это метафора торжествующего хамства и серости, которая жрет культуру. Он доводит любой приказ, любую человеческую мысль до абсолютного, дегенеративного абсурда. Ему говорят: «Иди по карте», он находит на берегу чужую форму и радостно сдается в плен собственным войскам. Зачем? Да потому что ему плевать на геополитику, на Австро-Венгрию, на славянское братство. Ему вообще на все плевать, кроме трех вещей: набить брюхо кнедликами с капустой, выпить пива и почесать языком. Гашек вывел страшный тип персонажа – «человек-желудок», который благодаря своей абсолютной моральной кастрации оказывается бессмертным. Великие империи рушатся, благородные офицеры гибнут в грязи, поэты сходят с ума, а Швейк сидит в трактире «У чаши», ковыряет в зубах и рассказывает дебильные истории про ветеринаров и проституток.
Она снизу вверх посмотрела на Пистенкова, и тому показалось, что этот взгляд придавил его к асфальту платформы.
– Вы понимаете, в чем парадокс этой книги? – тихо спросила она, и в ее голосе снова зазвучала пугающая филологическая глубина. – Гашек искренне, до судорог ненавидел человечество. Он показал, что на великой мировой войне нет места подвигу, там есть только понос, вши, ворованная ветчина и тотальная, беспросветная тупость. И побеждает в этой войне не тот, кто храбр или умен, а тот, кто максимально мимикрировал под мебель. Швейк безупречен, потому что у него нет эго, нет совести, нет амбиций. Он – идеальная амеба. И когда дураки называют это «оптимизмом и жизнелюбием чешского народа», мне хочется выть. Это не жизнелюбие, Витя. Это эпитафия разумному человеку. Животный эгоизм, упакованный в обертку исполнительного идиотизма.
Электричка со скрипом и вонью паленых тормозных колодок наконец подползла к перрону. Двери с шумом распахнулись, выплеснув волну душного воздуха.
Александра Сергеевна легко, словно девочка, подхватила свой тяжеленный саквояж. Ее маленькое лицо снова приняло выражение академического покоя и невозмутимости.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.









