Восток - дело тонкое. Том 1. Край земли — и чуть дальше
Восток - дело тонкое. Том 1. Край земли — и чуть дальше

Полная версия

Восток - дело тонкое. Том 1. Край земли — и чуть дальше

Язык: Русский
Год издания: 2026
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 6

Потому что Брылкин — не злой. Но он — как медведь: спокоен, пока ты не подошёл слишком близко. А подойдёшь — и всё, что ты увидишь, — это лапа. Одна. Последняя.

Ладно. Стратегия ясна. Быть маленьким, быть полезным, быть тихим.

Тихим.

Кстати — о тихом. Завтра надо найти лиственницу. И сварить отвар.

* * *

Комендант Иван Тихонович Брылкин сидел у себя наверху, пил настойку — третью за вечер, но кто считает — и думал о новом приказном.

Странный малый.

Нет — не «странный». Странных Брылкин повидал. Ссыльные — странные. Каторжники — странные. Учёные из Петербурга, которых занесёт сюда раз в пять лет с экспедицией, — те вообще юродивые. А Вершинин — не странный. Он — другой.

Брылкин двадцать лет принимал людей. Двадцать лет смотрел, как новенькие входят к нему в комнату — испуганные, заискивающие, наглые, равнодушные. У каждого — выражение, по которому всё ясно в первые десять секунд. У одних — «дайте выпить и оставьте в покое». У других — «я тут ненадолго, где карьерная лестница?» У третьих — «я пропал, помогите». Просто, понятно, предсказуемо.

У Вершинина — ни одно из трёх. Вершинин вошёл — и молчал. Не от робости. Не от тупости. Молчал — и смотрел. Смотрел так, будто не комнату видел — а чертёж. Будто прикидывал, где стены несущие, а где — декорация. Будто — оценивал.

Мелкий приказный четырнадцатого класса. Оценивал коменданта.

Брылкин глотнул настойку.

И ещё — глаза. У Вершинина до болезни были глаза забитой собаки. Приехал — серый, тихий, кашляющий, на всех смотрел снизу. Обычный чиновник, которого система пережевала и сплюнула на край земли. Таких — пруд пруди.

А сейчас — глаза другие. Не испуганные. Не заискивающие. Внимательные. Быстрые. Глаза человека, который считает. Постоянно. Всё.

«Дров маловато». Это он заметил — за четыре дня, после лихорадки, едва на ногах стоя. Дров маловато. Муки — тоже. Приказный четырнадцатого класса — а считает провиант, как интендант.

Брылкин поставил стаканчик. Посмотрел в окно — темнота, море, ветер.

Либо — очень умный. Либо — очень опасный. Либо — и то, и другое.

Кот запрыгнул на стол, лёг на бумаги и замурчал. Брылкин почесал его за ухом — за надорванным, — и задул свечу.

Глава 4. Вода, огонь и прочие высокие технологии.

На десятый день в XVIII веке я объявил войну.

Не Брылкину. Не тайге. Не судьбе. Я объявил войну грязи, холодной воде, сквознякам и антисанитарии. Маленькая, негероическая, абсолютно бытовая война — из тех, о которых не пишут в учебниках, но от которых зависит, доживёшь ты до весны или нет.

Начал я с кипячения воды.

Казалось бы — что тут сложного? Вода. Огонь. Котёл. Соединяем. Кипятим. Пьём. Не болеем. Элементарно. Курс ОБЖ, пятый класс, единственное, что я из него запомнил, — и вот шанс применить. Наконец-то пять, Марья Степановна.

На практике — ад.

Проблема первая: котёл. Котёл в остроге один. Большой, чугунный, стоит в поварне — отдельной пристройке к казарме, которая по совместительству является кухней Матрёны, прачечной и местом, где казаки сушат портянки. Аромат — соответствующий. Котёл — собственность Матрёны, и Матрёна охраняет его, как дракон — сокровище. Подойти к котлу без её ведома — всё равно что зайти в серверную без пропуска. Теоретически можно. Практически — тебя найдут, опознают и накажут.

— Матрёна, — начал я осторожно, — а можно ли воду вскипятить?

Матрёна посмотрела на меня. Она стояла у печи — в переднике, заляпанном чешуёй, с поварёшкой в руке, которая больше напоминала оружие, — и смотрела так, как матёрая медведица смотрит на зайца, который пришёл обсудить меню.

— Вскипятить, — повторила она. — Воду. Зачем?

— Для питья.

— Для питья, — она повернула поварёшку в руке. Медленно. — А из колодца — чем плоха?

— Не плоха. Но кипячёная — лучше. Для здоровья.

Матрёна перевела взгляд на Ерофея. Ерофей стоял в дверях с выражением человека, который видел медведя, видел шторм, видел цингу, — но вот это видит впервые.

— Ерофей Кондратьич, — сказала Матрёна, — приказный ваш — точно не белены объелся?

— Не могу знать, — ответил Ерофей дипломатично.

Так началась первая битва. Битва за кипяток.

Проблема вторая: дрова. Кипятить воду — это жечь дрова. Дрова — дефицит. Их заготавливают летом и осенью, впрок, на всю зиму, и каждое полено на счету. Казённая норма — столько-то на казарму, столько-то на канцелярию, столько-то на комендантский дом. Лишних — нет. Кипятить воду «просто так» — в глазах острожных жителей — расточительство, равное преступлению.

— Ваше благородие, — сказал Ерофей, когда я изложил свой план ежедневного кипячения, — дров-то не хватит.

— А если экономить в другом месте?

— В каком?

Хороший вопрос. В каком? Я задумался. В XXI веке я бы открыл таблицу, посчитал расход, нашёл оптимизацию. Здесь таблицы нет. Зато есть — наблюдения.

За десять дней я заметил: печку в моей избе топят дважды в сутки. Утром — сильно, вечером — «на ночь». Между топками — угли тлеют, но тепло уходит в щели. Щелей — много. Стены — бревенчатые, промёрзшие, с зазорами, в которые свистит ветер. Если заткнуть щели — тепло будет держаться дольше. Если тепло держится дольше — можно топить реже. Если топить реже — освободятся дрова на кипячение.

Мох.Стены конопатят мхом — это я видел в казарме. Мой предшественник, покойный Вершинин (точнее — оригинальный Вершинин), видимо, не озаботился: щели в моей избе были законопачены кое-как, местами — вовсе не законопачены.

— Ерофей, — сказал я, — а мох где берут?

— В тайге, ваше благородие. Где ж ещё.

— Сходим?

Ерофей посмотрел на меня. Потом — на мои сапоги (великоваты, стоптаны). Потом — на мою шинель (тонкая для тайги). Потом — снова на меня.

— Сходим, — сказал он тоном человека, который решил: пусть будет что будет.

Мы сходили. Тайга начиналась в пятидесяти шагах от частокола — буквально за забором, — и это было... Нет, подождите. Я должен сказать.

Тайга.

Я видел леса. Подмосковные, дачные, с тропинками и мангалами. Я видел парки — Битцевский, Лосиный Остров, даже Измайловский. Но тайга — это не лес и не парк. Тайга — это стена. Живая, тёмная, пахнущая смолой, мхом и чем-то первобытным — тем, что было здесь до людей и будет после. Лиственницы — огромные, со стволами, в которые можно влезть, — стояли как колонны. Между ними — подлесок, мох, кочки, бурелом. Тишина — нет, не тишина. Звуки — но другие: скрип деревьев, шорох, капель, где-то далеко — крик птицы. Ни машин, ни гула, ни фона. Ничего. Только мир, каким он был миллион лет назад.

Я стоял — и на секунду забыл всё: XVIII век, тушку Вершинина, кашель, шатающийся зуб. Просто стоял и дышал. Воздух — холодный, мокрый, хвойный — заполнял лёгкие, и лёгкие — впервые за десять дней — не свистели. Или мне показалось. Или — не показалось: хвойный воздух, витамин С, фитонциды, что-то такое — я не помнил подробностей, но тело реагировало. Тело хотело дышать этим воздухом и больше ничего.

— Ваше благородие, — сказал Ерофей, — мох — вон. Рвите.

Я рвал мох. Руками. С деревьев, с кочек, с камней. Набил полный мешок — руки промокли, замёрзли, ногти забились грязью. Ерофей набил два мешка — быстрее, аккуратнее, не глядя.

На обратном пути я нарвал лиственничной хвои. Ерофей спросил — зачем. Я сказал — для отвара. Ерофей промолчал. Молчание номер три — «предупреждение». Или номер два — «несогласие». Я ещё путал.

Вечером — конопатил щели. Руками, ножом, палочкой — запихивал мох в каждую щель, в каждый зазор, в каждую дырку. Три часа. Спина — убита. Руки — содраны. Результат — ощутимый: к ночи в избе было теплее. Не «тепло» — по меркам XXI века это был холодильник, — но теплее, чем вчера. Разница — градусов пять. Пять градусов — разница между «спать в тулупе» и «спать в тулупе, но без дрожи».

Маленькая победа. Записал бы в блокнот — если бы был блокнот. Записал на листе, казенном, но выпрошенным для тренировки письма, так необходимой мне "после хвори". «День 10. Мох. Работает».


Проблема третья — и главная — люди.

Кипятить воду я научился. Мох набил. Отвар хвойный сварил — горький, как предательство, зелёно-бурый, с запахом ёлки после Нового года. Ерофей пил с лицом мученика, но пил. Я пил — и радовался, потому что это был витамин С, и мои дёсны, которые уже начинали подозрительно кровить, скажут мне спасибо. Потом. Когда-нибудь.

Но — я один. Один человек с кипячёной водой в остроге, где сто пятьдесят человек пьют из колодца. Один чудак с мхом в щелях, когда остальные мёрзнут и считают это нормой. Один идиот с хвойным отваром, когда все пьют водку.

Если я хочу пережить зиму — мне нужно, чтобы хотя бы ближайшее окружение не болело. Потому что если свалится Ерофей — я остаюсь без единственного человека, который знает, как тут выживать. Если свалится Матрёна — никто не будет готовить, и острог перейдёт на сырую юколу. Если свалится Кукушкин — я останусь один в канцелярии, и Брылкин спросит, почему ведомости не готовы, и мне нечего будет ответить.

Значит — гигиена. Минимальная. Базовая. Мытьё рук, кипячёная вода, проветривание. Три вещи, которые в XXI веке — очевидность, а в XVIII — революция.

Начал с Матрёны. Потому что Матрёна кормит всех — и если она моет руки, автоматически снижается риск отравления для ста пятидесяти человек.

— Матрёна, — сказал я на третий день своего крестового похода за гигиену, — вот что я хотел попросить. Перед стряпнёй — руки бы мыть. С мылом. Или — хотя бы — водой. Горячей.

Матрёна поставила поварёшку. Медленно. Аккуратно. Как человек, который кладёт оружие на стол, чтобы освободить руки для удушения.

— Барин, — сказала она, — я двадцать лет стряпаю. Двадцать. Мужа покойного кормила, детей кормила, весь острог кормлю. И мыла сроду не знала. И живы все. Которые живы.

«Которые живы». Формулировка — шедевр. Статистическая ошибка выжившего, XVIII век.

— Матрёна, я не сомневаюсь в вашей стряпне, — сказал я (дипломатия, Мурашов, дипломатия, она с поварёшкой, ты — без). — Но после лихорадки фельдшер велел — чистота. Иначе — снова слягу. А слягу — кто бумаги писать будет?

Бессовестная манипуляция? Да. Работает? Частично. Матрёна посмотрела на меня с выражением «барин блажит, но пусть его, убогого» — и руки мыть не стала. Но — перестала хвататься за рыбу сразу после того, как чесала собаку. Маленький прогресс. Микроскопический. Но — прогресс.

Кипячёную воду я продвигал тише. Просто — ставил кружку с горячей водой рядом с Ерофеем. Рядом с Кукушкиным. Рядом с Дроздовым, который, к моему удивлению, отнёсся к кипячению с пониманием.

— Разумно, — сказал Дроздов, принимая кружку. — Вода сырая — зараза. Я всегда говорил, да кто ж слушает.

— Вы всегда говорили? — удивился я.

— Ну... — он помялся. — Думал. Думать — тоже «говорить», только про себя.

Дроздов пил кипяток. Дроздов — союзник. Маленький, пьяный, с руками хирурга — но союзник.

Конфликт с Силантием случился на пятый день моего квеста — 7 октября.

Дело было так. Утро. Я пришёл в поварню — вскипятить воду. Мой личный ритуал: встать, развести огонь (уже получалось с пяти ударов, а не с двадцати — прогресс!), набрать воды, дойти до поварни, поставить на общую печь. Десять минут — и вода кипит. Забираю. Ухожу. Не мешаю никому.

Только в это утро — мешал. Потому что у печки стоял Силантий.

Силантий Воронов. Казак. Тридцать пять лет. Здоровый, как медведь, — нет, как два медведя. Ростом — на голову выше меня (а я в теле Вершинина — невысокий). Плечи — как у шкафа (второго шкафа в остроге, первый — Брылкин). Лицо — широкое, красное, заросшее бородой, с глазами, которые смотрели на мир с одним выражением: «А? Чего?»

Впечатление обманчивое. Силантий не был тупым. Силантий был — экономным. Экономил слова, мысли и энергию. Зачем тратить, если можно не тратить? Зачем думать, если можно сделать? Зачем говорить, если можно хмыкнуть?

В это утро Силантий сушил портянки. У печки. На том месте, где я обычно ставил свой котелок. Портянки — мокрые, вонючие, развешанные на палке — занимали всю печь. Мой котелок — поставить некуда.

— Доброго утра, — сказал я. — Силантий... э... мне бы водицы вскипятить. Минутное дело.

Силантий посмотрел на меня. Потом — на свои портянки. Потом — снова на меня. Взгляд говорил: «Портянки. Мои. Печка. Моя. Ты. Кто?»

— Место занято, — сказал он.

Голос — низкий, как у контрабаса. Одно предложение — две ноты. Разговор окончен.

В XXI веке я бы сказал: «Окей, подожду». Или нашёл бы другую печку. Или — в крайнем случае — написал бы в общий чатик: «Коллеги, можно ли установить график использования общей кухни?» Но здесь — нет чатика. Нет второй печки. И «подожду» — значит ждать, пока портянки высохнут, а это час. А через час — мне в канцелярию. А без кипятка — мой ритуал ломается, и день начинается плохо, а плохо начатый день в XVIII веке может кончиться по-разному, и все варианты мне не нравятся.

Но — драться с Силантием я не мог. По двум причинам. Причина первая: он вдвое больше меня, и результат предсказуем. Причина вторая: даже если бы я был вдвое больше его — драка с казаком из гарнизона означает жалобу коменданту, а жалоба коменданту означает разбирательство, а разбирательство означает внимание, а внимание — последнее, что мне нужно.

Значит — не драться. Значит — договариваться. Значит — найти то, что нужно Силантию, и обменять на то, что нужно мне.

Бартер. Древнейший протокол.

Я посмотрел на Силантия. На его сапоги — тяжёлые, кожаные, видавшие виды. На ремень — широкий, потёртый, с пряжкой, которая... стоп. Ремень. Ремень был порван. Не совсем — треснул в одном месте, у самой пряжки, и Силантий перетянул его верёвкой. Временная заплатка. Которая держалась на честном слове и силе привычки.

— Силантий, — сказал я, — ремень-то у тебя — того. Рвётся.

Он опустил глаза. Посмотрел на ремень. Обратно — на меня. В глазах — искра. Не злости — удивления. Приказный заметил ремень? Приказные обычно замечают только бумаги.

— Рвётся, — буркнул он. — Так починить — некому. Шорника в остроге нет.

— А если я починю?

Пауза. Силантий — мастер пауз. Не как Ерофей — выразительных. У Силантия паузы — тяжёлые, как брёвна. Он думал. Медленно, основательно, как бревно плывёт по реке.

— А ты умеешь? — спросил он с сомнением. Справедливым сомнением: приказный, чьи руки в чернилах, чинит кожаный ремень? Сомнительно.

— Умею, — соврал я.

Не совсем соврал. В XXI веке я чинил кожаный ремешок для часов — суперклеем и шилом. Суперклея тут нет. Шило — надо найти. Но принцип — тот же: стянуть, прошить, закрепить. Кожа — она и в XVIII веке кожа. Наверное.

— Починю, — повторил я. — А ты — дашь мне десять минут у печки. Утром. Каждый день. Идёт?

Силантий думал. Долго. Минуту — но минута с Силантием длится как вечность, потому что ты не знаешь, что происходит за этим лицом: соглашается он, отказывается или просто ждёт, пока портянки высохнут.

— Ладно, — сказал он наконец. — Чини. Но ежели — испортишь...

— Не испорчу.

Он снял ремень. Протянул мне. Молча сдвинул портянки — не убрал, нет, сдвинул — и освободил кусок печки. Ровно на котелок.

Я поставил воду. Силантий стоял и смотрел. Вода закипела. Я забрал котелок. Силантий вернул портянки на место. Переговоры завершены.

Теперь — ремень.

Я принёс его в избу и осмотрел. Трещина — у пряжки, в месте, где кожа перегибается. Кожа — бычья, толстая, но старая, пересохшая. В XXI веке — крем для кожи, кондиционер, масло. Здесь — что? Жир. Любой жир. Рыбий? Есть рыбий жир? Спросить у Матрёны — она нальёт, если попрошу нежно и не упомяну мытьё рук.

Шило — нашлось в сундуке (не моём — казённом, в канцелярии, среди инструментов для починки переплётов). Нить — дратва, вощёная, у Ерофея (он чинил сбрую, у него запас). Жир — рыбий, от Матрёны (обошлось без скандала — я попросил «для обуви», она дала и не спросила).

Починка заняла два часа. Я размягчил кожу жиром — тёр, мял, давил, пока она не стала гибкой. Стянул трещину — совместил края, проколол шилом четыре дырки, прошил дратвой. Крест-накрест, как когда-то показывал мне дед — мамин отец, который чинил всё: ремни, ботинки, стулья, жизни. Дед умер, когда мне было пятнадцать. Я не думал о нём десять лет. А тут — вспомнил. Руки вспомнили: как держать шило, как тянуть нить, как затягивать стежок.

Спасибо, дед. Ты бы тут оценил.

Ремень получился — не идеальный, но крепкий. Шов — грубый, зато — держит. Жир — пропитал кожу, и она перестала трещать. Я ещё промазал шов жиром — для водостойкости (помню? не помню? кажется, это было в каком-то видео про реставрацию кожи) — и оставил сохнуть.

Утром отнёс Силантию.

Силантий взял ремень. Повертел. Потянул — в обе стороны, со всей своей медвежьей силой. Шов выдержал. Пряжка — на месте. Ремень — целый.

Силантий посмотрел на меня. Медленно — как всё, что он делал — на его лице произошло нечто. Не улыбка. Скорее — признание. Как если бы бревно, плывущее по реке, вдруг кивнуло.

— Ладный ремень, — сказал он.

Три слова. Высшая похвала в системе координат Силантия Воронова. «Ладный» — значит хороший. «Ладный ремень» — значит: ты, приказный, оказывается, не совсем бесполезен. Это — карточка «свой», вставленная в систему острога. Маленькая, но работающая.

— Десять минут у печки, — напомнил я.

— Десять, — кивнул Силантий. — Утром. Каждый день. — Пауза. — Ежели ещё чего починить — скажи.

Бартер работает. Полезность = безопасность.

Я записал это на бересте. Углём. Крупными буквами. И приклеил бересту на стену избы — над лавкой. Мой первый мотивационный плакат. В офисе XXI века висели бы постеры со Стивом Джобсом и надписью «Think Different». Здесь — береста с надписью «Полезность = безопасность». Честнее. Прямее. И — вернее. Потом передумал и отправил в огонь, плакаты тут ещё не придумали.

К десятому дню — 12 октября — я подвёл итоги бытового квеста.

Достижения:

Огонь — развожу сам. С пятого-седьмого удара. Ерофей развводит с первого, но я не Ерофей, и мириться с этим — часть моей новой жизни.

Вода — кипячу каждое утро. У Силантьевой печки, по договору. Десять минут, котелок, кипяток на весь день. Пью сам, даю Ерофею, ношу Кукушкину, отношу Дроздову. Четыре человека пьют кипячёную воду. Четыре из ста пятидесяти. Один процент. Но — начало.

Щели — законопатил. В избе — теплее. Ерофей, увидев результат, молча законопатил щели в казарме. Силантий — увидел, что сделал Ерофей, — законопатил свой угол. Вирусный маркетинг, XVIII век. Работает.

Хвойный отвар — варю каждый вечер. Пью сам (горько — но привык). Ерофей пьёт (с лицом мученика — но пьёт). Дроздов пьёт (с интересом — он, кажется, единственный, кто понимает зачем). Кукушкин — не пьёт. Кукушкин не пьёт вообще ничего, кроме воды, и это — ещё одна загадка в моей коллекции.

Мытьё рук — Матрёна руки не моет. Но перестала хвататься за рыбу после собаки. Прогресс? Прогресс.

Проветривание — открываю окно (пузырь) на десять минут утром. Холодно — зверски. Но воздух в избе — чище. Ерофей считает, что я сошёл с ума. Возможно. Но — сошёл с ума и дышу, а не сошёл с ума и задохнулся в дыму.

Потери:

Палец (разбитый при первой попытке с огнивом) — заживает. Медленно. Без пластыря, без антисептика — просто тряпка и надежда. Не загноился — значит, повезло.

Достоинство. Многократно. Каждый раз, когда я прошу Ерофея показать, как делать то, что должен уметь любой взрослый мужчина XVIII века. Каждый раз, когда Матрёна смотрит на меня с выражением «убогий». Каждый раз, когда Кукушкин вежливо молчит, глядя на мой почерк.

Но — жив. Не болен. Не обморожен. Не голоден (юкола — ужасна, но к ней привыкаешь, как к пробкам на МКАДе: не любишь, но смиряешься). Не раскрыт. И — впервые за десять дней — не в панике.

Страх — остался. Не ушёл. Но — отступил. Из первого ряда — во второй. Из постоянного гудения — в фоновый шум. Я больше не просыпаюсь с мыслью «это невозможно». Я просыпаюсь с мыслью «так, что сегодня». А это — другое. Это — рабочий режим.

Рабочий режим — вот что меня спасает. Задача — делать. Проблема — решать. Руки — занять. Пока руки заняты — голова не сходит с ума. Пока голова не сходит с ума — можно жить. Можно жить.

Вечером двенадцатого дня я сидел в избе, пил хвойный отвар (горький, зелёный, родной) — и думал: завтра — канцелярия. Настоящая работа. Бумаги, ведомости, цифры. То, ради чего меня — Вершинина — сюда прислали.

Бумаги. Цифры. Данные.

А я, если помните, — тимлид. Я работаю с данными. Это — моё. Единственное, что я умею делать лучше всех в этом остроге, — это видеть паттерны в цифрах.

Посмотрим, какие паттерны прячет канцелярия Охотского острога.

* * *

Ерофей Кондратьевич Дымов стоял у казармы, курил трубку (табак — чёрный, вонючий, последний запас до весны) и думал.

Думал он медленно и основательно, как делал всё — рубил дрова, чистил ружьё, ходил по тайге. Мысль, как тропа: торопиться нельзя, а то заблудишься.

Приказный.

За две недели Ерофей составил список. Список в своей голове, голова была единственным местом, куда никто другой не залезет.

Список назывался: «Чего приказный не умеет». Длинный получился список.

Не умеет: развести огонь. Намотать портянки. Запрячь лошадь (не пробовал ещё, но Ерофей заранее знал — не умеет). Стрелять. Ходить на лыжах. Рубить дрова. Солить рыбу. Отличить медвежий след от лосиного. Правильно обращаться к коменданту (говорит «ваше благородие» — правильно, но как-то... будто вспоминает каждый раз, будто слова — чужие). Писать пером (Ерофей неграмотный, но видел, как другие пишут, — у Вершинина получалось хуже, чем у Кукушкина, и хуже, чем у прежнего Вершинина, до болезни). Молиться (Ерофей заметил: приказный крестится, но — неуверенно, будто забыл, какой рукой).

Был и другой список. Короткий.

«Чего приказный умеет, а не должен».

Умеет: смотреть. Так, что видит — всё. Дрова, которых мало. Муку, которой ещё меньше. Ремень Силантия, который порвался. Щели в стенах. Портянки, которые мёрзнут. Воду, которую надо кипятить — и ведь правильно: Ерофей знал стариков-поморов, которые кипятили воду и жили до шестидесяти, а те, кто не кипятил, — не жили.

Умеет: говорить. Не много — но точно. Коменданту сказал про дрова — и Брылкин, старый лис, не рассердился, а кивнул. Силантию предложил бартер — и Силантий, упёртый как бревно, согласился. Матрёне что-то такое наговорил, что она — Матрёна! — перестала чесать собаку перед стряпнёй. Это вообще — чудо. За двадцать лет никто не мог.

Умеет: починить ремень. Откуда? Приказные ремней не чинят. Приказные бумаги пишут. А этот — взял шило, дратву, жир — и починил. Ладно починил. Крепко. Как мастеровой. Откуда?

Ерофей затянулся трубкой. Выпустил дым — серый, горький, — и дым унёс мысль в небо. Но мысль вернулась. Упрямая, как он сам.

Приказный — не приказный.

Кто — Ерофей не знал. Беглый? Не похож. Шпион? Смешно — кому шпионить в Охотске, тут и красть-то нечего, кроме юколы. Одержимый? Бывает — лихорадка выбивает одного человека и впускает другого. Старуха-тунгуска на Камчатке так говорила: «Болезнь — дверь. Кто выйдет — неизвестно».

Может, так и есть. А может — нет.

Ерофей выбил трубку о каблук. Спрятал в карман. Посмотрел на избу приказного — окно светилось тускло, лучина горела.

С придурью. Но — добрый. Шапку надел и не вернул, а Ерофей не попросил. И хвойный отвар — горький, зараза, но дёсны кровить перестали. И «спасибо» говорит — каждый раз, не забывает. За двадцать лет — ни один приказный не говорил «спасибо». Ни один.

Ерофей вздохнул, загадки он никогда не любил.

Глава 5. Бумага всё стерпит.

Через три недели в XVIII веке я наконец-то занялся тем, что умею.

Данные.

Нет, серьёзно — данные. Цифры, таблицы, записи, ведомости. Всё то, что в прошлой жизни я ненавидел (спринт-отчёты, квартальные метрики, KPI по отделам), — здесь оказалось единственным, в чём я лучше всех. Не потому что я гений. А потому что мой мозг — двадцать лет работы с информацией, от школьных олимпиад по математике до финансовых отчётов на работе — заточен под одно: видеть закономерности. Там, где нормальный человек видит столбики цифр, я вижу историю. Кто врёт. Кто ворует. Кто прячет.

Бумаги в Охотской канцелярии были — простите за техническую метафору — базой данных. Без SQL, без индексов, без бэкапов. Бумажная, рукописная, пыльная, мышами погрызенная база данных, в которой хранилось ВСЁ.

Ясачные книги — кто из коренных народов сколько шкур сдал, когда, кому, по какой цене. Промысловые ведомости — какие артели промышленников работали на побережье, сколько пушнины добыли, сколько сдали в казну. Описи амбарные — что привезли, что хранится, что выдали, что «утрачено при транспортировке». Жалованные ведомости — кто сколько получает, кто задолжал, кому казна должна. Подорожные, предписания, рапорты, донесения — всё, что острог писал и получал за последние три года.

На страницу:
4 из 6