
Полная версия
Пока тебя не было. Молчание, способное передать боль по наследству

Мэг Киссинджер
Пока тебя не было
Молчание, способное передать боль по наследству
Meg Kissinger
While You Were Out: An Intimate Family Portrait of Mental Illness in an Era of Silence
William Morris Endeavor Entertainment, LLC; 11 Madison Avenue, 18th Floor; New York, NY 10010
Copyright © 2023 by Meg Kissinger
© Перевод с английского языка, Голыбина Ирина, 2026
© Издание на русском языке, оформление, ООО «Издательство „Эксмо“», 2026
Посвящается Дэнни, потому что он бы хотел, чтобы мы поняли
* * *Для жизни в этом мире три уменьяНужны: любитьЧто смертно и держатьЕго как можно ближе к сердцу,Как будто сам зависишь от него.А как настанет время – отпустить.Мэри Оливер «В лесах Блэкуотера»Предисловие автора
Если бы кто-то из моих братьев или сестер выкинул подобный трюк, я, вероятно, добивалась бы против них судебного предписания. В этой книге много тяжелых вещей, которые, думается мне, им вряд ли приятно будет увидеть напечатанными. Однако все они помогали и поддерживали меня долгие годы, пока я проводила исследование и писала ее. Они все согласились на многочисленные интервью, зачастую о самых травматичных и унизительных событиях своей жизни. Они прочли то, что я написала, и заявили, что тут все точно – насколько они могут судить.
Их великодушие поразило меня, но не удивило. Помимо веснушек и мизинцев крючком, у нас есть две важнейшие общие черты: чувство юмора – как извращенный способ выживания – и готовность вывернуться наизнанку ради помощи другим.
Насчет точности изложения: я журналист-исследователь и преподаватель журналистики, обученный добывать для своих материалов железные доказательства и максимально проверять все сведения. В данном случае это было невозможно. Подробности черпались из писем, дневников, имейлов, полицейских отчетов, отчетов коронеров, юридических документов, протоколов судебных заседаний, бумаг о банкротстве, армейских документов, данных переписи, газетных статей и сотен страниц медицинских карт моей семьи. Я опросила столько людей, сколько смогла, чтобы заручиться личными свидетельствами участников событий, которые описываю: докторов, социальных работников, друзей семьи, соседей, родственников и адвокатов. Я даже отыскала нашу давнишнюю няню, работавшую в доме с 1961 по 1963 год. Тогда она была студенткой, а сейчас живет в общине для пенсионеров во Флориде.
Однако даже самые ясные воспоминания могут вводить в заблуждение. Мы были семьей с восемью детьми, родившимися за двенадцатилетний период у родителей, страдавших серьезными заболеваниями, которые глотали транквилизаторы и вдрызг напивались по вечерам. Неудивительно что в доме царил хаос. Я была четвертой по старшинству – довольно выгодная позиция для наблюдения, – но и у меня остались белые пятна.
Существует также и проблема травмы, способной оказывать влияние на память, стирая оттуда значительные временные промежутки, а другие, наоборот, непропорционально растягивая. Поэтому я не могу поклясться, что события происходили именно в той последовательности, в какой я их излагаю, с той же уверенностью, какую испытываю по отношению к своим статьям. Я предпочла проявить осторожность и отметить эти моменты там, где они упоминаются в книге.
Цитаты в тексте приводятся слово в слово по документам или транскрипциям интервью. Те, что взяты из памяти или семейных историй – про которые я не могу поклясться, что привожу их точно, – выделены курсивом без кавычек.
Наконец, мой брат Билли хотел, чтобы я упомянула, что в седьмом классе он выиграл соревнования по одиночным баскетбольным броскам и турнир в школе Святого Франциска Ксаверия в Уилметте, Иллинойс, в 1973 году. Других пожеланий мне не поступало.
Часть 1. Любить что смертно
Глава 1. Тигровая яма[1]

Когда мы были маленькими, нам с сестрой Пэтти нравилось притворяться, что голодные тигры рыскают между нашими кроватями, готовясь разорвать нас в клочья. По ночам они точили на нас клыки, острые как бритва, рыча, и фыркая, и облизываясь. Опусти вниз палец и… клац! …они откусят его, переломив кость. Мы перепрыгивали с кровати на кровать, взвизгивая в воздухе.
– А ну тихо, или я приду и отлуплю вас до крови! – кричала мама из своей спальни через коридор.
Невидимые тигры нас пугали. А мама – нет.
– Смотри, – шептала я Пэтти, перегибаясь через край постели и опуская в яму руку. Она наклоняла свою кудрявую головку и таращилась в черную пропасть, нервозно дыша и ожидая, когда тигр вцепится в приманку. Я крепко зажмуривалась, представляя голодных чудищ, крадущихся к нам. Их мускусный запах бил мне в ноздри, а сердце колотилось где-то в горле.
– Сказано вам, тихо! – опять кричала мама, на этот раз тише.
Мы знали, что у нее нет сил бить нас, тем более до крови.
Моя мать, Джин Киссинджер, успешная дебютантка с IQ гения, теперь проводила целые дни, размазывая крем от воспалений по младенческим попкам, а также вытирая вечные сопли с наших щек, приглаживая нам волосы, поплевав на ладонь, и закапывая подогретое лекарство в наши воспаленные уши. Она клала нам в контейнеры для завтраков сандвичи с арахисовым маслом и жареной картошкой, помогала со спряжением латинских глаголов, складывала стираное белье, тут же гоняя нас по таблице умножения, и перепечатывала на машинке наши годовые сочинения, одновременно качая на коленях младенца или отглаживая наши форменные блузки. Ее собственная мать к тому времени уже умерла, сестер у нее не было, поэтому маме приходилось в одиночку растить восьмерых своих детей, в то время как отец неделями находился в командировках.
Мой отец, Билл Киссинджер (мы называли его Холмер), продавал рекламные площади компаниям, производившим транквилизаторы и так называемые вспомогательные препараты для выбивавшихся из сил мамаш эпохи беби-бума. Бизнес был молодой, особенно для нашего Норт-Шора в Чикаго, где от женщин, преимущественно последовательниц ирландской католической церкви, как моя мать, ожидали неуклонного заполнения церковных приделов максимальным количеством отпрысков, каких они смогут выносить, вне зависимости от того, хватает у них на это здоровья или нет.
«Что-то определенно не так, если средняя американская семья за свое детородное время в двадцать пять лет производит лишь двоих-троих детей для Царства Божьего», – заявил пресвятой Джон Нотт на Католической конференции по национальному благосостоянию, обращаясь к верующим.
Руководство по католическому браку, которое читали моя мать и ее подруги, предостерегало: «Родители, сознательно выбирающие небольшую семью в качестве образа жизни, тем самым подтверждают свое стремление к материальным ценностям в противоположность духовным радостям, которые приносит воспитание ребенка. Неудивительно, что „избалованная маленькая вертихвостка“ – эгоистичное чудовище из популярных фильмов и комиксов – это обычно единственный ребенок в семье».
Моя мать, может, и сердилась на холостых мужчин, объясняющих ей, сколько детей рожать и как их воспитывать, но никак им не противилась. В период с 1952 по 1964 год они с Холмером покорно произвели на свет пятерых девочек и троих мальчиков, один подвижнее другого, которые теперь лазали, бегали и скакали по дому, как стайка щенков. Нашей любимой игрой был Мишка Тедди – все начиналось с того, что в игровой один из нас прыгал на спину другому. Потом, по одному, все стальные тоже валились друг на друга, как кирпичики «Дженги», пока кто-нибудь не пукал или не начинал синеть. Итак, встречайте:
1952, Мэри-Кей. Самая старшая. С художественными наклонностями, модница и затейница, с темными густыми волосами, которые она по вечерам накручивала на банки из-под апельсинового сока, чтобы получились кудри. Она потратила много часов, превращая комнату у нас над гаражом в волшебную страну, приклеивая на стены блестки и подвешивая клочки ваты на нитках к потолку, чтобы получились облака.
Мэри-Кей славилась своими авангардными нарядами, зачастую изготовленными собственноручно. На выпускной в старшей школе она явилась в самодельных сережках из вспышек для фотоаппарата и тунике без рукавов в стиле Калатравы. Шнурки ее «сандалий Иисуса» обвивали ноги до самых колен.
Впервые посаженная под замок за позднее возвращение домой Мэри-Кей украсила оборотную сторону двери в свою спальню сотнями фотографий глаз, которые вырезала из журнала Seventeen – оммаж Великому Гэтсби, – и я находила этот коллаж одновременно жутким и чарующим. Она отказывалась ездить со всей семьей на ежегодные лыжные вылазки, утверждая, что у нее каникулы начинаются на неделю позже. Я никогда не выйду замуж и не заведу детей, – заявляла она, стараясь, чтобы мать ее услышала.
В надежде, что дерзость Мэри-Кей передастся мне воздушно-капельным путем, я иногда спала на второй кровати в ее спальне. Выключив свет, она доставала из-под кровати большую пепельницу из зеленого стекла и пачку сигарет «Кул». Наблюдая за огоньком сигареты, мерцающим в темноте, я ощущала волнующую причастность к этому акту неповиновения.
1953, Нэнси. Шалунья. Она тоже была модницей, но в более конвенциональном ключе, подходившем ее внутренней сущности. Нэнси носила блузки с монограммами, клетчатые юбки и туфли на толстой подошве, подсунув под перемычку монетку. Обе, Мэри-Кей и Нэнси, отлично учились и очень серьезно подходили к своей красоте. Каждое утро перед школой они застревали в девичьей ванной, вертясь перед зеркалом: начесывали волосы, приклеивали искусственные ресницы, наносили тональный крем и блеск для губ. До сих пор не пойму, кого они рассчитывали впечатлить в католической школе для девочек.
– Да сколько можно! – вопила я, пританцовывая перед дверью в ожидании, пока они, дьявол их раздери, уже закончат и я смогу зайти в туалет. Нэнси играла на фортепиано и гитаре и строила из себя новую Дженис Джоплин[2], распевая заунывные баллады про несчастную любовь где-нибудь на угольных шахтах Кенту-у-у-укки или под калифорнийским солнцем. Принимать ее всерьез было сложно. Она отчаянно фальшивила и в своих шерстяных шортах, воротничках с кружевом и с золотой брошкой нисколько не походила на хипповатых героиновых наркоманок, тянущих блюз. Монахини говорили моим родителям, что Нэнси, вероятно, гений, но за ней нужен глаз да глаз: она хитрая. Менее туманных выражений они избегали. В восьмом классе Нэнси с подружкой Эллен стали победительницами научного конкурса со своим проектом об экстрасенсорном восприятии, что означало поездку на конкурс штата в Спрингфилде. Вечером накануне отъезда Холмер застал Нэнси за переписыванием текста на их штандарте: вместо «Факт или фикция?» она писала «Фак или фрикция?».
В том же году Нэнси уговорила меня позволить вылить мне на голову флакон краски «Клариол, летний блонд». Она заигрывала с идеей осветлить свои локоны и сочла, что я буду идеальной подопытной свинкой. После того как краска превратила мои волосы в шерсть орангутана, Нэнси от своего плана отказалась. Я была в четвертом классе, и, когда волосы начали отрастать, она стала звать меня «Корни» – весьма унизительное прозвище, быстро распространившееся по школе. По вечерам я забиралась к ней в комнату и таскала у нее свитеры. Если она меня ловила, то царапала мне руку или дергала за оранжевые патлы.
1954, Джейк. Наблюдатель/изобретатель. Одержимый продуктивностью, он ссыпал соль и перец в одну солонку и завтракал поздно вечером, если знал, что на следующее утро ему не хватит на это времени. Джейк оставлял маме записки на холодильнике, напоминая: «Сыр ломтиками стоит столько же, на вкус такой же, и его легче использовать, когда делаешь сандвичи». Он наполнял полиэтиленовый пакет льдом и привешивал себе на шею в жаркие летние дни, когда ездил на велосипеде на озеро Мичиган, оправдывая свой девиз: Не выше 23 градусов или под воду!
Джейк повсюду таскал за собой рюкзак, набитый картами, справочниками и маленькими блокнотами, и делал заявления насчет современной культуры, которые невозможно было доказать. Он мог, например, провозгласить: Никто больше не ест в машинах или Католики не покупают зеркала в полный рост. Звучало это убедительно, но, если спросить у него про источники, оказывалось, что они просто смехотворные или базируются на крайне узкой выборке.
Когда Джейк учился в седьмом классе, дети во дворе школы Святого Франциска начали регулярно его бить, поэтому родители перевели Джейка в обычную, государственную. Я ничего не сделала, чтобы помешать притеснениям – притворялась, что не замечаю. Однажды я даже посмеялась, хотя и нервно. Как Петр в Гефсиманском саду[3], я сразу поняла, что совершила предательство по отношению к единственному человеку в моей жизни, проявлявшему ко мне безусловную любовь и сострадание, и была страшно разочарована в себе из-за такого слабоволия.
1957, я. К моменту моего рождения все спальни были заняты. Поэтому первые несколько месяцев я спала в колыбели у входной двери, словно живая охранная сигнализация. По немногочисленным моим младенческим фотографиям можно понять, почему их так мало. Слева мое лицо долгое время оставалось опухшим из-за щипцов, которыми меня тянули, и казалось, будто я подмигиваю – тем отвратительным образом, каким подмигивает шулер, выигравший уже десятую партию. Стопы у меня были развернуты вовнутрь, и мне на обе ноги наложили гипсовые повязки, а позднее закрепили на детские ботиночки металлическую перекладину, чтобы их выпрямить.
Мать волновалась, почему я не начинаю ходить, говорить и хватать вещи с таким же опережением, как ее старшие дети. Педиатр придирчиво меня осмотрел и констатировал очевидное. Вы правы, Джин, – сказал он. – Эта немного заторможенная. Но в социальном смысле она будет как все.
1959, Пэтти. Мой ведомый, образчик прилежания, прилагавший все возможные усилия, чтобы угодить мне и всем остальным – до такой степени, что моя подружка Мэри-Клер прозвала ее «Игорь», как ассистента доктора Франкенштейна. Она пекла Холмеру рогалики в переносной духовке и сделала его статуэтку из папье-маше на День отца, использовав в качестве туловища пустую пивную бутылку.
Должна признаться: я, со своими прямыми волосами, ужасно ревновала, когда старушки в продуктовом магазине восхищались ее очаровательными кудряшками. Поэтому я сказала Пэтти, что ее удочерили, а ее настоящие родители – Малкольм Х[4] и некая леди, которой я придумала имя Китти О'Ши. Пэтти страдала астмой, и в рождественское утро 1961 года, когда мне было четыре, а ей два, я села ей на грудь – уже не помню, с какой целью, – и ее пришлось срочно везти в госпиталь. Я спряталась под сестриной кроватью, уверенная, что убила ее.
Пэтти росла такой задорной и уверенной в себе, что в первом классе ее назначили редактором стенгазеты «Счастливые времена». Она начала вести дневник, но придерживалась строгой политики не сообщать ни о чем, что могло бы кого-то смутить или задеть чьи-то чувства. Очень скоро новости у нее иссякли. К следующему маю Пэтти забросила журналистику и решила, что станет медсестрой.
1961, Билли. Золотой мальчик – умный, забавный, привлекательный, спортивный и первостатейный хулиган. Его хрипловатый голос был настолько чарующим, что Холмер однажды заплатил ему доллар, чтобы послушать, как он пропоет алфавит. Мы с Билли часами смотрели по телевизору бейсбольные матчи «Чикаго Кабс», повторяя замахи питчеров и удары бэттеров. Когда счет был не в нашу пользу, мы стояли на одной ноге – на удачу.
Во втором классе Билли стащил у мамы сигареты и попытался пронести их в школу в нагрудном кармане ветровки. В тот год он был влюблен в свою учительницу и душился одеколоном «Английская кожа», чтобы ее поразить. В том же году с компанией малолетних хулиганов они подожгли соседскую поленницу. Все говорили, что Билли вырастет таким же невоздержанным, как Холмер – его взрослый двойник.
1963, Дэнни. Младший мальчик в семье, он родился во второй день рождения Билли, поэтому их постоянно сравнивали между собой. С большими, глубоко посаженными карими глазами, соломенными волосами и розовыми щечками, Дэнни выглядел как малыш с рекламы детского питания. Он ползал по игровой в своем желтом комбинезончике или, как кошка, сворачивался клубочком возле батареи. Дэнни был таким славным, что местный зеленщик называл его не иначе как «милый, милый мальчик». Мы же звали Дэнни Жуликом. Пока Билли голым носился по кварталу с соседской девчушкой, Жулик потихоньку обвязывал веревочкой за шеи пластмассовых солдатиков, которых называл «мои парни», и вывешивал их из окна своей спальни на третьем этаже.
Дэнни стремился понравиться. Он знал, что наша мама любит сандвичи с беконом, поэтому научился готовить их для нее. Один уголок его рта загибался кверху, и казалось, будто он всегда улыбается. Но я с самого детства тревожилась за него. За ним нужно было постоянно присматривать, иначе он немедленно попадал в неприятности.
Как-то летним деньком, когда Дэнни было три, он выбрался из задних дверей дома, пока никто за ним не следил. Мы с Пэтти, катаясь по кварталу на велосипедах, обнаружили его поедающим траву за забором у пожилой дамы в нескольких домах от нашего.
– Отпустите его! – закричали мы. Но она прогнала нас своей метлой. Мы были уверены, что она ведьма и откармливает Дэнни, чтобы посадить в печь.
1964, Молли. Младшая в нашей семье, она не сразу приехала домой из госпиталя, потому что мама отказалась покидать родильное отделение. Она заявила, что устала растить такое количество детей и хотела бы остаться подольше и немного отдохнуть. Они вернулись домой на мой седьмой день рождения, поэтому я решила, что Молли – подарок лично мне. Я доставала ее из кроватки и клала спать со мной, пока она не научилась переворачиваться – тут возник риск, что она упадет. Оставайся маленькой, – шептала я ей на ухо, пока Молли спала. Мы с подружками прибегали домой из школы, кидались в детскую и будили ее, распевая прозвище, которое ей дали: Роджер Сырная голова, Сырная голова Хогмайер, сидел в кроватке, лысый и пузатый! Молли таращилась на нас между прутьями бортика и выкрикивала: У-за-те! – что, по нашему мнению, означало одновременно Уходите и Заткнитесь.
Без сестер ее возраста Молли была лишена чувства стиля. Она носила одни и те же кримпленовые брючки – синие с полумесяцами – по нескольку дней подряд, даже когда они стали ей малы. Неоднократно Холмер обвинял ее в том, что она писает в бассейн на заднем дворе, и она никогда особенно не старалась его опровергнуть. Тем не менее он откровенно гордился ее умением забрасывать мяч в корзину, подавать в волейболе и размахивать клюшкой для гольфа. Она даже пердит, как мужик, – заявил Холмер в тот день, когда Молли впервые с одного удара загнала мяч в лунку.
Мои родители, вероятно, родили бы еще детей, но даже приходской священник признавал, что с них достаточно. В 1964 году, с растрепанными нервами и растянутой маткой, моя мама начала принимать противозачаточные. Ее врач, тоже католик и отец десяти детей, выписал рецепт. Твой организм больше не выдержит, Джин, – сказал он, и мама была с ним полностью согласна.
Она шла на немалый риск. Официальная католическая доктрина утверждала, что любой контроль над рождаемостью – за исключением славящегося своей неэффективностью циклического метода – против заповедей божьих. Женщина, принимающая противозачаточные, совершает смертный грех. В случае разоблачения маму навсегда отлучили бы от причастия, а потом она вечно горела бы в аду. Но искра надежды на спасение души в отдалении все же теплилась. Теологи, совещавшиеся в Ватикане, рекомендовали папе разрешить оральные контрацептивы. Противозачаточные не убивают человеческую жизнь, утверждали они, а предотвращают ее зарождение, препятствуя овуляции. Решение должно было поступить со дня на день.
В ожидании вердикта моя мать по утрам нервозно глотала свои таблетки. Она была в подвале, в очередной раз за день разгружала белье из стиральной машинки, когда по радио огласили новость: оральные контрацептивы «по сути своей недопустимы», заявил папа Павел IV. Их нельзя использовать для регулирования количества детей в семье. Женщина, желающая оставаться доброй католичкой, принимать их не может. И точка. Конец дискуссии.
– Вот дерьмо, – сказала моя мать.
Она поднялась по лестнице поискать церковный бюллетень и испытала большое облегчение, узнав, что на этой неделе исповедовать ее должен отец Уэлш, молодой священник, только-только принявший сан. К нему-то она и отправилась, счастливая и довольная, в следующую субботу.
– Отец, это я, Джин Киссинджер, – прошептала мама, вставая на колени в исповедальне. Разве она недостаточно сделала для распространения веры? Новоиспеченный священник на секунду призадумался.
– Но Джин, – сказал он, – дети – это дар божий, плод любви двух людей.
Ее сердце упало. Похоже, новичок отнюдь не такой душка, каким казался.
Моя мать была в отчаянии. То, что началось как легкая послеродовая депрессия после рождения Джейка, с каждым ребенком становилось все тяжелее и теперь практически парализовало ее. Она была в ужасе от того, что может случиться, если она продолжит рожать. К тому времени ей было сорок два – тот же возраст, в котором ее мать забеременела своим младшеньким, Джонни, родившимся с синдромом Дауна.
– Прошу, отец, – взмолилась моя мама, – я не могу больше рожать детей!
Она рассказала ему про свои черные мысли, от которых никак нельзя избавиться. После долгой беседы молоденький священник ее понял.
– Ладно, Джин, – сказал он, – это, пожалуй, справедливо.
Так мама получила отпущение грехов.
Неделю спустя у нас дома зазвонил телефон, и я взяла трубку. Обычно разговорчивый отец Уэлш показался мне каким-то мрачным. Он сообщил моей матери, что очередь из женщин, явившихся к нему на исповедь в эту субботу, выстроилась аж до самых церковных ворот. Очевидно, что моя мать не удержала при себе новость о своем достижении. И теперь все ее подруги добивались того же.
– Джин, – упрекнул ее отец Уэлш, – тайна исповеди должна соблюдаться в ОБЕ стороны.
Даже сквозь туман депрессии и тревожности моя мама изо всех сил старалась, чтобы у нас была счастливая семья. Каждое утро она начинала бодрая, расхаживая по кухне в своих пушистых синих тапочках, с сигаретой «Кент», торчащей изо рта, и напевая песенки Типпи, нашему упитанному биглю, и Флипу, канарейке. Она составляла списки того, что собирается сделать за день, на оборотах банковских выписок. (Первый пункт: «Составить список».) На ней был нежно-розовый стеганый халат со значком Сьюзан Б. Энтони на груди, провозглашавшим: «Все мужчины – звери».
Позднее утром, приняв ванну, она отправлялась в школу Святого Франциска дежурить на игровой площадке: разнимать дерущихся, мазать йодом сбитые коленки и следить за тем, чтобы пуговицы на куртках были застегнуты до самого ворота – из-за ветров, дувших с берега расположенного поблизости озера Мичиган. После школы она усаживала нас в свой универсал, отделанный деревянными панелями, и катала по Норт-Шору, занимаясь делами и своей благотворительной работой. Она доставляла грудное молоко для «Лиги Ла Лече» и пакеты с одеждой, игрушками и продуктами, которые собирала по знакомым, в «Союз Сердца Марии», церковную миссию. Если у кого-нибудь из ее подруг рождался ребенок или умирал родитель, она готовила для них свое знаменитое лимонное печенье. Мы ждали в машине с работающим двигателем, пока мама подбегала к дверям и отдавала угощение, оставшееся после наших набегов на холодильник в подвале, обычно украшенный предупреждением «НЕ СЪЕДАТЬ!» и черепами с костями.
После этого она везла нас на наши баскетбольные тренировки или скаутские встречи, на которых заодно и председательствовала. Неплохо, говорила она, раздавая нам значки достижений за наши сальто и хождение колесом. Потом мы ехали в продуктовый магазин «Хай-Лоу» на Грин-бей-роуд, и там мама покупала нам мороженое в рожках по десять центов за штуку, хотя и было уже почти время обеда.
Ровно в 17:00 моя мать смешивала свой первый мартини. Второй – полчаса спустя. Между ними могла закинуться транквилизатором. Когда посуда был вымыта, книги на ночь прочитаны, а младшие дети разложены по кроватям, она надевала ночную рубашку, чистила зубы и вставала на колени перед своей стороной постели. Делала глубокий вдох и склоняла голову. Быстро перекрестившись, закрывала лицо ладонями. Я всегда гадала, о чем она так горячо молится? Чего просит – благодарности? Больше сил? Избавления? Закончив, она забиралась под одеяло и с широчайшей дурацкой улыбкой объявляла сама себе: Как же прекрасно наконец-то лечь! К восьми или девяти вечера она уже вырубалась. Дом более или менее принадлежал нам, и мы могли творить что хотели.





