
Полная версия
Часовой памяти

Часовой памяти
© Бережной С.А., составление, 2026
© ООО «Издательство „Вече“», 2026
Юрий Александров[1]
Пропавших без вести быть не должно!
И очерк. И рассказ. И разум с чувством, и чувства с разумом! Не прологПередо мной никогда не стояло вопроса или дилеммы: так ли важно и нужно ли помнить Своих – пропавших без вести во время войны; или же вообще не думать об этом, не искать, забыть, как о далёком и бесполезном прошлом. Интерес к истории России в целом и в целом к истории моей семьи возник во мне ещё в детстве – лет в девять или в десять. А может быть, и раньше: и неосознанно, и органично, как некая неотъемлемая, сущностная часть жизни: моего собственного организма и моей души.
Хотя тогда внешне это скорее походило на детское любопытство, которое моя взрослая родня воспринимала благосклонно, поддерживала, удовлетворяя его с радостью и по возможностям собственной осведомлённости и памяти. Они ничуть не сомневались в том, что всё должно быть именно так, и никак иначе. Ведь и мои вопросы, и их истории – случались не от праздности, а от непреложной человеческой потребности: знать свою историю и помнить о своих.
Правильно удовлетворённое любопытство непременно перерастёт в осознанное желание искать, познавать, сохранять в своей памяти и семейных архивах свою историю, обогащая её и передавая затем следующим поколениям своих. Ну а не распознанная в отрочестве (да и в любом другом возрасте) любознательность или удовлетворённая походя, более того – намеренно исковеркано, бестолково, предвзято – к чему приведёт? В лучшем случае – ни к чему. Ни к чему хорошему. Тем паче[2] такое верно по отношению к истории, как к памяти о Своих, – то и к наихудшему: к исчезновению! К исчезновению – семьи, страны или того и другого заодно. Примеров тому предостаточно: и в нашем прошлом, и в чужом настоящем.
ИгначковыСердечные, добронравные рассказы мамы и бабушек о нашей семье, о себе, о моих дедах и прадедах – иногда забавные, а порою тревожные, но непременно трогательные и впечатляющие – всегда сопровождались бережным и неспешным перелистыванием страниц старого семейного альбома запечатлений[3] (с фотографиями, открытками, вырезками из газет) – как Священного Писания, с продолжительными остановками на каждом развороте, с пристальным всматриванием их и моих глаз в изображённое там наше прошлое, в живые лица и глаза тех, кто оттуда наблюдал за нами.
Одни фотографии сохранились так, словно сделанные вчера. Другие – пожелтевшие, истрескавшиеся, потёртые, словно пережившие, испытавшие на себе такие же тяготы, что и изображённые на них люди. Иные же, на которых и лиц-то не получалось различить, смогли бы поведать и многое другое, да такое, о чём представить себе почти невозможно: если бы только рассказчики имели право на многие откровения, если бы только они об этом знали.
Трепет в руках и голосе моих родных, их заботливое, нежное поглаживание стародавних для меня снимков дорисовывали и оживляли во мне всё то, что когда-то – давно-давно, когда меня ещё не было и в помине – происходило, случилось, или могло бы быть, но не было никогда. Они разговаривали и со мной, и с теми, кто смотрел на нас с пожелтевших чёрно-белых фотографий.
Такие рассказы захватывали моё воображение, возбуждая мой интерес к подробностям происходившего в их историях, к тому, что было раньше и потом. Время от времени я перебивал рассказчиков, прося уточнений и подробностей. Тогда они, картинно «намеренно», по-доброму хмурясь, чуть-чуть пожуривали[4] меня: мол, нехорошо перебивать, тем более старших, мол, всё узнаешь, что возможно, – ничего не утаим.
На некоторые вопросы я получал ответы сразу же, не успев даже задать их. Однако другие оставались как будто бы без внимания моих рассказчиков. Лишь спустя много-много лет я стал понимать, что мои родные и сами не всё знали, не всё понимали, а о чём-то и вовсе не догадывались, да и не предполагали, как было на самом деле и почему.
Иногда я что-нибудь спрашивал во вдруг воцарявшиеся паузы, когда рассказчик, отвлечённый памятью, замолкал на несколько секунд, словно в это время он сам уносился в свою историю, чтобы ещё и ещё раз прожить то, о чём рассказывал. Мне повествовательно и чувственно объясняли и, радуясь про себя моей вовлечённости в те исторические события, наставнически и умилительно улыбались: и те, у кого сейчас на коленках лежал наш альбом, и те, так мне казалось, кто смотрел на меня с фотографий. Но чаще всего я, погружённый в события этих рассказов, слушал молча, представлял, переживал и впитывал то, что слышал, самопроизвольно и явственно дорисовывая картины истории в своём воображении так, как позволял мне мой возраст, да ещё и примеры патриотизма и стойкости героев из многократно просмотренных любимых кинофильмов: «Офицеры», «Вечный зов», «Горячий снег».
Иногда рассказчиков было двое и даже трое.
– Гляди-ка, Аськ! – задорно, с помолодевшим от воспоминаний лицом, говорила бабушка, обращаясь к моей маме, указывая на фотографию моего деда в будёновке. – Ты помнишь? Это тогда Михаил Никитович пришёл…
– Мама! Это в каком году?! – перебивала бабушку моя мама – Ася Михайловна. – Мне сколько лет-то было?!
– Ну, в каком, в каком… В тридцать пятом, что ли. Или… Или раньше… – растерянно недоумевала бабушка.
– Мама, а Асюля у нас только в тридцать пятом родилась! – со знанием дела вступала тётя Рита, родная и младшая сестра моей мамы.
–Вот!– подтверждала моя мама.– Но ты мне рассказывала об этом…– И затем, немного задумавшись, с грустью продолжала: – А я о том – как будто бы всё помню сама!
При таких и подобных диалогах и полилогах[5] я всегда многозначительно молчал: то с простодушной улыбкой, разделяющей бабушкино недопонимание, то с максималистским удивлением, желающим конкретики, переводя свой насупившийся, требующий взгляд с фотографии деда то на бабушку, то на маму, то на тётю Риту, то возвращая его опять на фото деда в альбоме. При этом задаваясь про себя вопросом:
– А я-то помню? – без сомнения и иронии тут же сам себе отвечал: – Помню. Конечно же, помню!
Все те истории вели меня за собой, ввергали меня в свой водоворот тех легендарных событий, свидетелем и участником которых я не мог быть – ни по собственному возрасту, ни по до конца осознанному их пониманию. Однако я с охотой, увлечённо участвовал в них: всё проживал и переживал вместе со своими родными. Но, несомненно, так, как мог представлять себе лишь ребёнок.
Чаще всего такими рассказчиками были мои мама и бабушка. Рассказывали они о своём детстве и молодости, о тех далёких временах, как-то странно – необычно: вроде бы о себе, но одновременно как бы и не о себе, с теплотой, но немного отстранённо и даже чуть снисходительно. Случалось, что и не без лёгкой укоризны и в свой адрес, и ещё в чей-нибудь другой – своих сестёр, братьев, мужа, своих папы и мамы, другой родни и знакомых, которые в тот момент были и не были рядом с нами. Слушая их со взъерошенным сознанием и оголёнными чувствами, я содрогался и восторгался этими неимоверными, потрясающими историями.
Все те рассказы повторялись ими всегда,– так с годами мне представилось,– чуть ли не слово в слово. Но искренность чувств их, с которыми они рассказывали про нашу жизнь, повторяясь опять и опять по-новому, неизменно впечатляли изнова[6], притягивали, вовлекали, завораживали. Каждый раз я слушал их как впервые, вновь и вновь уносясь вместе с ними в их… – в наше прошлое. Ведь иначе не бывает, когда всё от всей души.
И никаких подделок или притворств в наших – в их и в моих – словах, чувствах, в восприятиях не было и в помине. И теперь, когда я вспоминаю те наши семейные «путешествия в прошлое», родные голоса, взгляды, переживания – сердечные, чистые, лучезарные – всегда со мною, во мне. Как будто бы все они – мои родные, даже те, которых я созерцал только по рассказам и фотографиям – рядом, вот прямо здесь и сейчас. Их теплота, их дыхание, их доброта – и тогда, и теперь – оберегают меня, придают силы, напутствуют праведностью и желают счастья.
Когда же их истории касались военных годин, то рассказы о моих дедах и прадедах укорачивались, становились отрывистыми, как сводки Совинформбюро[7]. Из них непременно доносилось так:
– Тогда Михаил Никитович написал заявление о снятии с него брони и отправке на передовую… И уже после сапёрного училища Василия отправили на Ленинградский фронт… Там, под Киевом, Григорий Николаевич был тяжело ранен…
АлександровыОднако так рассказывала только одна моя бабушка – мама моей мамы – Игначкова Анастасия Григорьевна, которой Михаил Никитович приходился мужем, Григорий Николаевич – отцом, а Василий – родным младшим братом её мужа. Так что первому я приходился внуком, второму – правнуком, а Василию – внучатым племянником (его хорошо помнила моя мама и, много рассказывая о нём из своих детских запечатлений, называла его дядей Васей; потому и я, впечатлённый её воспоминаниями, как своими собственными, вслед за ней стал звать его не иначе как «дядя Вася»).
Другая же моя бабушка, мама моего папы – Ежова Антонина Яковлевна, напротив, ничего и никогда не рассказывала о своём муже, моём деде – папе моего папы: Александрове Юрии Александровиче, в честь которого, собственно говоря, назвали меня. Возможно, это парадоксально, но я никогда не расспрашивал о своём деде: ни у неё, ни у своего отца. Точнее сказать – не настаивал на рассказе о нём. Лишь чем-нибудь вскользь, безотчётно затрагивая их память, я улавливал, но неосознанно, что их лица сразу же наполняются как будто бы сожалением о чём-то и даже страхом. Я инстинктивно чувствовал это. И даже непонимающе видел. Они словно что-то таили. О чём? О ком? О нём?
Чувство самосохранения, инстинкт выживания присущи любому, хоть раз в полной мере испытавшему на себе боль и страх. Но тут эти чувства были обращены ими не к себе, а в мою сторону. А я, подспудно и бессознательно понимая обоснованность такой их сокровенности, и ждал, и не просил от них непременного всеобъемлющего честного рассказа. Я даже не знал, не понимал, о чём спросить: ни одного документа, ни единой фотографии деда не было. Кроме единственного снимка, случайно попавшемуся мне на глаза ещё в самом раннем детстве: маленького, пожелтевшего – «обрезка» от большой фотографии. На этом неровном останке[8] прошлого был изображён человек в полный рост в военной форме и в пилотке с красной звездой: перед ним какая-то лужайка или двор, за его спиной деревянная стенка какого-то строения или плотный забор. На том артефакте ни лица, ни звания было не разобрать. Но бабушка сказала, что это мой дед.
В середине 1950-х годов бабушка Тоня дала запрос в Подольский городской военкомат на розыск своего мужа – моего деда. Через какое-то время пришёл ответ: мол, «в погибших не значится» и, дескать, «пропал без вести» – ни номера части, в которой воевал, ни места, где и когда пропал без вести Александров Ю.А., не было ни единого слова, ни ссылки хоть на какой-либо архивный документ.
Когда я «достаточно» подрос, чтобы начать осознавать всю значимость выражения «не быть иванами, родства не помнящими»[9], – а к тому моменту, как «подрос», мне было уже за тридцать, – я стал расспрашивать бабушку и папу о своём деде. Но всё было безуспешно: все мои многократные попытки выяснить у них что-нибудь раз за разом упирались в непреодолимую стену: то ли их незнания, то ли какого-то запрета.
Такая моя настойчивость, даже надоедливость, в напоминании им, что меня-де назвали в честь деда, и что моя честь, и даже обязанность, знать о нём хотя бы то, что знают они, привели лишь к тому, что баба Тоня показала мне тот самый «ответ» из военкомата. Она рассказала, что дед родился в Москве, что они с бабушкой поженились без согласия его родителей, и что его отец – мой прадед – в 1930-х годах был репрессирован и расстрелян. Именно поэтому в свидетельства о рождении сестры и брата моего отца, появившихся на свет после этого – в 1938-м и 1940-м годах соответственно, они были вынужденно записаны по фамилии бабушки. Так она поведала. И всё!
Понять, чем тогда это прозвучало для меня – «камнеизвержением» благодатного неба или же сбрасыванием меня с айсберга в бурю, – значит не разобраться ни в чём, во что такое «откровение» ввергло меня.
Но моё смятение оказалось недолгим. Даже можно сказать – мимолётным. Да к тому же отрезвляющим, проясняющим и настраивающим на правое дело: искать! Искать, искать и ещё раз искать! Искать, чтоб найти и разобраться!
Во-первых, мне стало определённо ясно, из-за чего мои расспросы о деде долго оставались без разъяснений. И то, почему в нашей семье на любые упоминания о нём было наложено эдакое табу. Всё сложилось так, что мои родные решили, что знание этих, пусть даже крохотных, подробностей способно резко повлиять и на меня, и на мою старшую сестру, на наши судьбы, причём не в лучшую сторону. Школьные годы моей сестры пришлись на 1965–1975 годы, а мои – на годы 1973–1983-й. И клеймо «правнуки врага народа» и «внуки пропавшего без вести» – в самом деле не лучшая характеристика для взросления детей и отнюдь не первоклассная рекомендация в большую жизнь. Так тогда решили родители. И подтвердили, что, мол, страха не было – «времена не те», но опасения имелись – «мало ли что».
Ну и, во-вторых, манкуртом[10] быть я не желал. И решил найти Своих: дедов, прадедов и дальше, и шире – на сколько хватит сил, средств и времени. Но прежде всех своего деда – Александрова Юрия Александровича: красноармейца, пропавшего без вести во время Великой Отечественной Войны в 1942 году. (Однако, начав свои поиски, мне в первую очередь случилось найти своего репрессированного прадеда – отца моего деда.)
К моему удивлению, такое моё устремление встретило полную поддержку и у моих папы и мамы, и у бабушки. Но, к сожалению, ничего сверх уже рассказанного мне добавить им было нечего. Мало того, то пожелтевшее фото деда, которое я видел в детстве, сгорело в пожаре ещё в 1979 году.
Дорогу осилит идущий. Первая попыткаС чего начать поиски, я не знал. Да и начинать было не с чем. Не было ни одной фотографии, ни одного бабушкиного с дедушкой семейного документа – свидетельства о браке, писем. Одним словом – ни-че-го!
Перво-наперво я повторил бабушкин запрос в Подольский ГВК – городской военный комиссариат. В 1994 году на такое моё обращение-заявление пришёл ответ, написанный вручную на обычной почтовой карточке. Дословно там так: «Центральный Архив МО РФ сообщает, что Александров Юрии Александрович, 1912 г. по учётным данным Отдела в числе боевых потерь сержантов и солдат Сов. Армии за период Великой Отечественной войны не числится»; дата, подпись.
Но такой ответ не поверг меня в уныние. Что-то мне подсказывало, что искать нужно во всех возможных направлениях: в архивах ЗАГСов, в домовых книгах, в церковных архивах (ведь родился мой дед в Москве в 1912 (!) году). Да и в архиве КГБ, в конце концов: если в семье есть репрессированный, тем более в дальнейшем реабилитированный, значит, и туда дорога.
Ближе всего к моему дому был местный ЗАГС. Туда я и отправился. Налегке: без плана действий, без чёткого понимания, чтό хочу узнать и даже, в некотором смысле, о ком. Мало того, я не взял с собой собственный же паспорт: мол, зачем он мне, я ж – вот он, здесь; к тому же – уже женат.
В многолюдном, шумном и суетливом ЗАГСе с хорошим недавним ремонтом – покрашенными потолком и той же блестящей краской стенами, я, привычный к самообучению, скоро ознакомился со всей настенной документацией. «Изученное» привело меня в некоторое замешательство: все документы с их содержанием, доходя до конкретики, непременно ссылались на другие – либо соседние, либо на те, которые на стенах отсутствовали. Я оказался в своеобразном лабиринте – лабиринте сознания, где бессознательность – норма. Ища выход из него, ориентируясь лишь по дверным табличкам, я отобрал наиболее подходящую из них – «Приём заявлений» и, постучавшись, открыл её носителя.
В непроницаемой тишине маленькой комнаты меня встретила приёмщица заявлений, с первого взгляда вполне себе добродушная. Я торопливо, от всего сердца, как родной, стал выкладывать ей и то, что меня тревожит, и то, что ищу; не забыв и про бабушку, и про отца с матерью, и про жизнь свою «несусветную». Не преминул рассказать и про «загсовские» настенные «кунштюки» в общем зале.
«Стоически» выдержав такой мой эмоциональный и многословный напор, она запрограммированно, скорее всего, ничего не поняв, замотала головой и подняла руку, дескать: «Стоп!» Потом привычно объявила, не отрывая взгляда от своих настольных дел: «Не кричите! Тише. Скажите конкретно, что вам нужно. Справку?» Пригашая эмоции, я, укоротив своё воззвание, что-то повторил, лишь акцентируя: «я хотел бы» и «как это сделать».
Зацикленный алгоритм «удовлетворения» просителей и прочих ходоков, установленный в неё должностной инструкцией, сработал, тут же включив «вживлённый» в неё же автоответчик: «Образцы заявлений в зале на доске. Там же порядок подачи и сроки ответа. На все другие вопросы ищите ответы на информационных стендах!» Пи-пи-пи! Надсадно поблагодарив, я возвернулся в большую ожидательную залу, переполненную благостными растерянностями с предопределёнными свыше смятениями.
Циркулируя по периметру безответного зала, вновь и вновь перечитывая настенные тупиковые «афишки» и «прокламации», я вдруг услышал за своей спиной:
– Тут ничего не найдёте!
Оглянувшись, я чуть не носом упёрся в молодого худосочного очкарика, пространно смотревшего сквозь меня на эти же информационные каверзы.
– Тут ничего не найдёте, – повторил он и посмотрел мне в глаза. – Если хотите найти, то обратитесь к специалисту-генеалогу.
– Как вы сказали? – недоумённо заинтересовался я. – Гене… Кто это?!
–Генеалог. Это специалист по раскапыванию семейных тайн,– ухмыльнулся он.– Но учтите, это – дорогое удовольствие.
Я смотрел на него не моргая, как на волхва ниспосланного.
– Если вы желаете выстроить своё дворянское генеалогическое древо, то без спеца в этом деле не обойтись. Дворянские предки – дорого стоят.
– Меня, собственно, не интересует «древо». Я хочу найти своего деда, пропавшего без вести в годы Великой Отечественной войны.
– Генерал?
– Нет.
– Старший офицер?
– Нет. Красноармеец.
– А-а-а! Ну тогда «спец» вам не нужен.
– А что нужно?
– Обязательно: время, деньги и… – тут мой таинственный просветитель, сфокусировавшись на мне, осмотрел меня с головы до ног. По-видимому, не найдя выгодного для себя продолжения своего явления, он, повернувшись и отходя, сжалившись, благотворительно добавил: – И упрямое упорство.
Из перечисленных требований у меня в наличии были только деньги. «Времени» не было совсем. «Упорство»… Сколько его потребуется? Чем его измерить и возможно ли чем-нибудь заменить, я не знал. Что же до «упорства», приправленного «упрямством», то тут вообще… чёрт ногу сломит, пока разберёт, что это такое.
Словно спиной распознав моё замешательство, инкогнито растолковал:
– Время – на поездки и копание в архивах. Деньги – на дорогу и прокорм. Что до «упрямого упорства», то тут каждый сам по себе: с ходу, наскоком – ничего не добудете; чётких правил нет, а те, что есть… Ха! – он хихикнул. – Хм! – он хмыкнул. – Вон – настенный саботаж. Всё нужно делать самому: уж поверьте спецу – я такими поисками не одну пару каблуков до пяток истёр.
Желая уточнить ещё кое-что, я протянул было к нему руку, пытаясь тронуть его за плечо… Но тут кто-то толкнул меня в спину. Я обернулся назад. Передо мной кишела равнодушная ко всему чужому толпа. Толпа таких же, как и я, людей, каждый из которых по отдельности был, безусловно, душевным человеком. Я повернулся обратно к своему собеседнику. Но передо мной обозначились лишь сутулые, мятые спины и безликие органические фасады с не ожидающе-ищущими взглядами…
Оправдываться перед самим собой – обманывать и себя, и других!То шапочное знакомство и невольная «перекличка» стали для меня, как ни странно, находкой и… самооправданием: времени-то у меня не было совсем. В самом деле: «дело» – «бизнес», приковавший тогда меня к нему его заботами, не терпящими отлагательств, отнимал у меня все силы и всё время до последней склянки[11]. Я жил, как галерный раб, добровольно и даже с радостью устроивший такую свою судьбину. Как умалишённый, не понимающий, что такое рассудок. Будто Маугли[12], вскормленный дикими зверями, прозябающий в нехоженой тайге, не представляющий, что такое человеческая жизнь. Придавшись своему «делу» – истово, без оглядки, взращивая его и лелея – без перерывов и отлучек, я позабыл обо всём на свете: и о своей родне, и о своей молодой семье… Всё своё и самого себя я отдал своему дитю – рукотворному моему детищу – ДЕЛУ.
То наваждение… Впрочем… Впрочем, то уж будет совсем другая история.
Итак, на чём я остановился? Ах, да: не было времени. Так-так!
«Знание – сила». «Многие знания – многие беды». «– Что они хотят? – Чтобы не было богатых. – Странно сие! А мой дед желал, чтобы не было бедных». «Ему покажешь медный грош и делай с ним, что хошь». «Всему своё время». «Каждому своё». «Всяк сверчок знай свой шесток».
До чего же прекрасен русский язык! Как собственная «нравственность», он способен обосновать и даже оправдать собственную же ленивость и лицемерность. Только скажи – хоть себе под нос, хоть во всеуслышание – мол: «нет времени!» или «я так не умею!», а ещё прибавив: «зачем, это не главное в жизни» или «бог даст», «бог простит», – и всё: ты свободен и от обязательств, и от спроса. И главное уже не главное. И дело уже не дело. И память не память. Здорово! А тут и пословицы наши, поговорки, да присказки в помощь и на все случаи жизни, на все состояния души человеческой (а другой-то и не бывает).
Вроде бы всё так и есть. Да! Всё так, да не так. А вернее сказать – совершенно иначе! Крылатая фраза без контекста, в котором она к месту значится, на автомате сказанная, – пустословие, к тому же вредное. А полупословица – так и вообще брехня, вздор, приводящая к оправданию чего угодно: хоть собственной лени, хоть предательства, хоть никчёмности.
Оправдаться перед другими возможно почти всегда: немного усилий и фантазии – и дело в шляпе. Другой вопрос – хорошо ли от этого другим, «нужно» ли им это. И если «нужно», то в какой степени это самое «нужно» им важно. «Оправдание» способно предстать и как «ширма» для человеческой несостоятельности, и как подлинное объяснение причины его же – человека – неспособности или преждевременности какого-либо его действия.
Совсем иное – оправдание перед самим собой! О-о! Тут уж распаханная целина – ври не хочу: урожай-то подлинный не нужен, а «робу пропотевшую» от трудов «праведных» продемонстрируем легко и кому угодно.
Но тут – стоп! Зачем себе-то врать?! Для чего? Праведного, честного внутреннего успокоения, равновесия, удовлетворённости – не случится: волна самообмана отхлынет и вновь обнажатся отнюдь не досужие скалы и косы непременных обязательств и дел, сдюжить с которыми получится лишь тогда, когда разберёшься сам в себе. И, разобравшись, сделаешь то, что обязан, что диктует тебе твоё внутреннее Слово: честно, с душой, без прикрас.
Самооправдание – это грех. Тот грех, что от лжи и лени. А они – ложь и лень – не что иное, как праздность: один из семи грехов смертных. Так в Евангелии сказано.
Однако оправдания себе я нашёл. Причём на любой вкус. А вот «свободного времени» выделить не удосужился. Я провалился в собственные «обоснованные оправдания», закутался, запутался в них… почти на четверть века. Лишь внешние силы с их неизбежными обстоятельствами сумели пробудить меня через потери самых близких и дорогих для меня людей. Цена по счёту, по которому я не рассчитаюсь и до конца своих дней. Как спящая красавица, я открыл глаза, увидев вокруг… не пустоту, но одиночество. Почти – «одиночество». И – множество дорог…
Но это – уже про другие «дороги». Хотя… Хотя путь-то один – познание. Вернее сказать – познавание. И в первую очередь – себя!
Дорогу осилит идущий. Второй шансНе избежал я и треволнений, возникавших время от времени: а вдруг окажется, что мои архивные раскопки приведут меня к извлечению на свет ужасного факта о том, что мой дед-солдат – предатель Родины. И такое «допущение» приводило меня то в бешенство, то в замешательство: «Он… Он мой дед! – какая, к чертям собачим, „измена“!»; «А стоит ли ворошить прошлое?». Но в какой-то момент возмутившись таким своим «допущениям», я дал себе зарок: «Нужно искать и во что бы то ни стало найти: я должен знать всё, всё, что было. А там уж – разбирай и понимай сам: что, как и почему!»
К тому же ещё два обстоятельства скрепили меня.












