
Полная версия
«Мастер и Маргарита». Роман Михаила Булгакова о времени и о себе
В ту же секунду Пелагея Павловна вцепилась в волосы второй – и та испустила весёлый крик: «Караул!»
В следующие мгновения в кухню вбежал мужчина в ночной рубашке с болтающимися по штанам подтяжками.
– Жену бить! – вскричал он страдальчески. – Жену, – повторил он так страшно, что зазвенела посуда на полке.
Маргарита Николаевна сверху ткнула его каблуком туфельки в зубы, отчего он на секунду умолк, но уже в следующую секунду ринулся на Пелагею Павловну, но оказался в объятиях другого мужчины, вырвавшегося из какой-то дверушки. Сцепившись с ним тесно, он кубарем покатился по полу кухни, издавая рычание. Маргарита вылила на катающихся ведро жидких помоев, развинтила кран в раковине, отчего с гулом водопада понеслась вода, и вылетела в окно».
Исследователи творчества Мандельштама, пытаясь оправдать последующие действия поэта, говорят, что писатель Алексей Толстой, которому поручили разобраться в возникшем конфликте, был заранее предрасположен против Мандельштама. Однако именно Осип Эмильевич, ещё до того как была утверждена кандидатура председателя товарищеского суда, обратился к Илье Эренбургу с просьбой председательствовать в том суде. Но Эренбург ответил отказом, сославшись на то, что его жена является родственницей (сестрой) жены оскорблённого поэта. Но своей жене Илья Эренбург причину отказа объяснил предельно просто:
«Мандельштам сам деньги в долг берёт, а долги не отдаёт».
Художник Миклашевский позднее записал, что ему сказал Алексей Толстой, когда собрался идти в Дом Герцена на заседание товарищеского суда:
«Не успел я в Москве появиться, как на другой день сейчас же меня в председатели суда выдвинули. Там они все в этом Доме Герцена перессорились, перегрызли друг друга, по трёшнице занимают, потом, конечно не отдают, друг друга подлецами обзывают… А теперь вот тащись после обеда, вместо того чтобы вздремнуть… Разбирай тут, кто прав, кто виноват, распутывай дрязги! Но надо тащиться, а то подумают, что зазнался. Беда! Там этот Осип Мандельштам у кого-то трёшницу занял и не отдал или наоборот…»
Интересное вспоминание о заседании того суда оставил Владимир Волькенштейн:
«Толстой с папкой под мышкой поднялся на сцену и сел на приготовленное для него место. Воцарилась тишина. Толстой открыл заседание:
– Мы будем судить диалектицки.
Все переглянулись. Раздался тихий ропот. Никто не понял, и сам председатель не знал, что это значит. Начались вопросы, речи, суд протекал как ему положено. Истец, Мандельштам, нервно ходил по сцене. …После выступления всех, кому это положено, суд удалился на совещание.
Довольно быстро Толстой вернулся и объявил решение суда: суд вменил в обязанность молодому поэту вернуть Осипу Мандельштаму взятые у него сорок рублей. Поэт был не удовлетворён таким решением и требовал другой формулировки: вернуть сорок рублей, когда это будет возможно. Суд, кажется, принял эту поправку. Щупленький Мандельштам вскочил на стол и, потрясая маленькими кулачком, кричал, что он это так не оставит, что Толстой ему за это ещё ответит».
Эмма Герштейн пишет, что долг был 75 рублей, а Волькенштейн указывает другую сумму долга – 40 рублей. Но, во-первых, Эмма Григорьевна и Владимир Волькенштейн писали свои воспоминания через много лет после тех событий, и, во-вторых, точная величина долга никакого значения в этой истории не имеет. Поэтому не стоит придавать значения этому расхождению в их воспоминаниях.
В течение почти двух лет Осип Эмильевич ждал случая поквитаться с Толстым. К своим планам он привлёк сына Анны Андреевны Ахматовой, Льва Гумилёва, который в тот период сдружился с Мандельштамом.
Лев Николаевич Гумилёв уже тогда серьёзно увлекался историей, ездил в экспедиции, но не мог нигде официально закрепиться, поэтому, имея в распоряжении много свободного времени, часто приезжал из Ленинграда в Москву и подолгу жил в столице у Мандельштамов. Вернее, не у Мандельштамов, так как ночевал он в квартире писателя-сатирика Виктора Ардова, который со своей семьёй жил в одном подъезде с Осипом Эмильевичем. Мандельштам обратился к жене Ардова, актрисе Нине Ольшанской, с просьбой пристроить у них юношу, и Нина Антоновна согласилась.
Эмма Герштейн, которая была свидетельницей дружбы поэта и молодого историка, пишет, что Льву Николаевичу Гумилёву льстило внимание со стороны Осипа Эмильевича, тем более что Мандельштам много рассказывал о своей былой дружбе с его отцом. Лев Гумилёв с восторгом смотрел на Мандельштама, поэтому с энтузиазмом включился в разработку планов отмщения.
Вот что вспоминает Эмма Григорьевна о действиях заговорщиков, которые искали возможность отомстить Алексею Толстому:
«Лёва должен был подстерегать его, чтобы вовремя подать сигнал Мандельштаму. Тогда Осип Эмильевич должен был возникнуть перед «графом» и дать ему пощёчину. В связи с этой затеей оба друга, старый и юный, просиживали в какой-то столовке или забегаловке у Никитских ворот недалеко от дома Алексея Толстого».
Однако осуществить задуманное Мандельштаму удалось только в Ленинграде в конце апреля 1934 года. Свидетельницей произошедшего была писательница Елена Михайловна Тагер, которая за день до описанных ниже событий встретила у знакомых Осипа Эмильевича и хотела с ним переговорить. Но переговорить в тот день не получилось, так как поэт был какой-то уж очень возбуждённый. Однако Мандельштам пригласил Елену Михайловну к определённому времени прийти на следующий день в ленинградское издательство «Художественной литературы», где они могли бы встретиться.
Мандельштам был, видимо, кем-то проинформирован, что Алексей Толстой в данный момент находится в Ленинграде. А раз Осип Эмильевич пригласил Елену Михайловну Тагер в определённое время прийти в издательство, то ему было заранее известно, что в это время там будет Алексей Толстой.
К назначенному времени Елена Михайлова подошла к редакции. Далее приведу её запись о том, чему она стала свидетельницей:
«…внезапно дверь издательства распахнулась и, чуть не сбив меня с ног, выбежал Мандельштам. Он промчался мимо; за ним Надежда Яковлевна. Опомнившись от увиденного, я вошла в издательство и оторопела. То, что я увидела, напоминало последнюю сцену «Ревизора» по неиспорченному замыслу Гоголя. Среди комнаты высилась мощная фигура А.Н. Толстого; он стоял, расставив руки и слегка приоткрыв рот; неописуемое изумление выражалось во всём его существе. В глубине за своим столом застыл С.М. Алянский с видом человека, поражённого громом. К нему обратился всем корпусом Гриша Сорокин, как будто хотел выскочить из-за стола, и замер, не докончив движения, с губами, сложенными, чтобы присвистнуть. За ним Стенич, как повторение принца Гамлета в момент встречи с тенью отца. И ещё несколько писателей в разных формах изумления были расставлены по комнате. Общее молчание, неподвижность, общее выражение беспримерного удивления, всё это действовало гипнотически. Прошло несколько полных секунд, пока я собралась с духом, чтобы спросить:
– Что здесь произошло?
– Мандельштам ударил по лицу Алексея Николаевича.
– Да что вы!
Первым овладел собою Стенич. Он рассказал, что Мандельштам, увидев Толстого, подошёл к нему с протянутой рукой; намерения его были так неясны, что Толстой даже не отстранился. Мандельштам, дотянувшись до него, шлёпнул слегка, будто потрепал по щеке, и произнёс в своей патетической манере: «Я наказал палача, выдавшего ордер на избиение моей жены».
Осип Эмильевич поступил по-рыцарски: он вступился за даму сердца. Поэтому в конце романа «Мастер и Маргарита» Коровьев – Фагот превращается именно в рыцаря.
«– Рыцарь этот когда-то неудачно пошутил, – ответил Воланд, поворачивая к Маргарите своё лицо с тихо горящим глазом».
Неудачной эта шутка названа в романе потому, что публичная пощёчина Толстому приобретала политический смысл. Ведь Алексей Толстой на тот момент был лицом новой, нарождающейся советской литературы, а существующая система подобные действия против проводников её идей без внимания не оставляла. Впрочем, возможно, именно этого добивался Мандельштам. Вернее, и этого тоже.
Жаль только, что за те два года, пока Осип Эмильевич готовил своё отмщение, оскорблённый поэт так и не вспомнил, что Алексей Николаевич Толстой во время скандала с переводом «Тиля Уленшпигеля» был в ряду тех, кто встал на защиту скандального «переводчика», подписывая письма, оправдывающие Мандельштама.
Через несколько дней после возвращения Осипа Мандельштама из Ленинграда в Москву поэта арестовали.
Глава 1.3
Он жил, под собою не чуя страны
Но на путь к своему аресту Мандельштам встал не тогда, когда пощёчиной оскорбил Алексея Толстого. По свидетельству Михаила Булгакова, которое писатель оставил в тексте романа «Мастер и Маргарита», это произошло тогда, когда, вопреки предупреждающему телефонному звонку из ОГПУ, Осип Эмильевич продолжил читать написанное в ноябре 1933 года стихотворение, начинающееся словами «Мы живём, под собою не чуя страны…», всё новым и новым слушателям. Именно это, сейчас широко известное стихотворение про Сталина, имел в виду Воланд, когда говорил Маргарите, что «его каламбур, который он сочинил, разговаривая о свете и тьме, был не совсем хорош».
Стихотворение «Мы живём, под собою не чуя страны…» (это стихотворение ещё называют стихотворением о «кремлёвском горце») было написано Осипом Мандельштамом почти сразу после получения квартиры в писательском доме в Нащокинском переулке. О том, как проходило вселение Мандельштамов в новую квартиру, подробно рассказывает Эмма Герштейн в своих мемуарах.
«Переезд в отдельную двухкомнатную квартиру не был неожиданным. Он готовился исподволь, дебаты велись всю прошлую зиму. Дом был одним из первых кооперативных, и кандидатуру каждого жильца обсуждали сами писатели. При упоминании фамилии Осипа Мандельштама они стонали: «Ох, этот Мандельштам!» Я возмущалась, что такому большому поэту не дают квартиры, говорила об этом в доме Осмёркиных. А бывший там поэт и прозаик Константин Аристархович Большаков возражал: «Вы поймите: Мандельштам не имеет права на квартиру в писательском кооперативном доме, он даже не член Союза поэтов».
Энергия Мандельштама преодолела все препятствия. Мандельштам был включён в список членов кооператива – кто внёс за него деньги и вообще был ли сделан паевый взнос, не знаю, но какая-то неуверенность чувствовалась и продолжалась до последнего дня. По действующим тогда законам жильца нельзя было выселить, если на спорной площади стоит его кровать. Надя прекрасно это знала, и, как только был назначен день общего вселения, она с ночи дежурила у подъезда, поставив рядом с собой пружинный матрац. Утром, как только двери подъезда открыли, она рванулась со своим матрацем на пятый этаж (дом без лифта) и первая ворвалась в квартиру. (Помогал ли ей кто-нибудь из друзей, не помню.) И вот врезан замок, вселенье совершилось.
…Квартира казалась нам очаровательной. Маленькая прихожая, напротив – дверь в крошечную кухню, направо – неописуемая роскошь! – ванная, рядом уборная. …Газовой плиты ещё не было, поэтому кухня использовалась как третья жилая комната. Она была предназначена для гостей. Стряпали в прихожей на керосинке, а когда плиту наконец привезли, то её установили там же.
Кроме книг, в каждой комнате стояло по тахте (т. е. чем-нибудь накрытый пружинный матрац), стулья, в большой комнате простой стол и на нем телефон. Эта пустота и была очаровательна.
Конечно, во всём доме была прекрасная слышимость. Комната Осипа Эмильевича (большая) граничила с соседней квартирой из другого подъезда, откуда постоянно слышались стоны гавайской гитары.
Стены были проложены войлоком, из-за этого квартира, очень хорошо отапливаемая, была полна моли. Все пытались её ловить, хлопая руками».
По воспоминаниям Надежды Яковлевны Мандельштам, в ответ на слова Бориса Пастернака: «Ну вот, теперь и квартира есть – можно писать стихи», – Мандельштам пришёл в ярость и, как заметил автор книги о Мандельштаме в серии «Жизнь замечательных людей» Олег Лекманов[1]:
«Вместо законной радости, вселение в новую квартиру одарило поэта тяжким чувством жгучего стыда и раскаяния. Чуть ли не впервые в жизни Мандельштам ощутил себя приспособленцем и предателем, чуть ли не впервые ощутил себя писателем. А платой за предательство – эквивалентом тридцати сребреников – послужила халтурная писательская квартира в Нащокинском переулке».
Позднее Эмма Григорьевна узнает от жены поэта, Надежды Яковлевны Мандельштам, что, кроме стихотворения о «кремлёвском горце», в вину поэту ставится и стихотворение, начинающееся словами «Квартира тиха, как бумага…», написанное Осипом Эмильевичем сразу после заселения в писательский дом.
А сейчас прочитаем, что пишет Эмма Герштейн о том, при каких обстоятельствах она в ноябре 1933 года впервые услышала резкое стихотворение Мандельштама про Сталина:
«Утром ко мне пришла Надя, можно сказать, влетела. Она заговорила отрывисто. «Ося сочинил очень резкое стихотворение. Его нельзя записать. Никто, кроме меня, его не знает. Нужно, чтобы ещё кто-нибудь его запомнил. Это будете вы. Мы умрём, а вы передадите его потом людям. Ося прочтёт его вам, а потом вы выучите его наизусть со мной. Пока никто не должен об этом знать. Особенно Лёва».
Надя была очень взвинчена. Мы тотчас пошли в Нащокинский. Надя оставила меня наедине с Осипом Эмильевичем в большой комнате. Он прочёл: «Мы живём, под собою не чуя страны» – и т. д. всё до конца – теперь эта эпиграмма на Сталина известна.
– Это комсомольцы будут петь на улицах! – подхватил он сам себя ликующе. – В Большом театре… на съездах… со всех ярусов… – И он зашагал по комнате.
Обдав меня своим прямым огненным взглядом, он остановился:
– Смотрите – никому. Если дойдёт, меня могут… РАССТРЕЛЯТЬ!
И, особенно гордо закинув голову, он снова зашагал взад и вперёд по комнате, на поворотах приподнимаясь на цыпочках.
Мне казалось, что всё это глубоко погребено. До осуждения Мандельштама я ни одному человеку об этом стихотворении не говорила и уж, разумеется, не читала. Но как-то при мне зашёл разговор между Мандельштамами, и Надя безмятежно заявляет, что Нине Николаевне Грин (вдова писателя Александра Грина. – А.Р.) больше нравится другой вариант. Вот тебе и раз. Оказывается, я не одна посвящена в тайну».
Другой хороший знакомый Осипа Мандельштама – поэт Борис Кузин – тоже думал, что он первый, кому Мандельштам прочитал своё стихотворение.
«Однажды утром О.Э. прибежал ко мне один (без Н.Я.), в сильном возбуждении, но весёлый. Я понял, что он написал что-то новое, чем было необходимо поделиться. Этим новым оказалось стихотворение о Сталине. Я был потрясён им, и этого не требовалось выражать словами. После паузы остолбенения я спросил О.Э., читал ли он это ещё кому-нибудь. «Никому, вам первому. Ну, конечно, Наденька…» Я в полном смысле умолял О.Э. обещать, что Н.Я. и я останемся единственными, кто знает об этих стихах. В ответ последовал очень весёлый и довольный смех, но всё же обещание никому больше эти стихи не читать О.Э. мне дал. Когда он ушёл, я сразу же подумал, что немыслимо, чтобы эти стихи остались неизвестными по крайней мере Евг. Я. (брату Н.Я.) и Анне Андреевне, при первой же её встрече с О.Э. А Клычкову?
Нет, не сдержит он своего обещания. Слишком уж ему нужно Читателя! Советчика! Врача! Буквально дня через два или три О.Э. со сладчайшей улыбкой, точно бы он съел кусок чудного торта, сообщил мне: «Читал стихи (было понятно, какие) Борису Леонидовичу». У меня оборвалось сердце. Конечно, Б.Л. Пастернак был вне подозрений (как и Ахматова, и Клычков), но около него всегда увивались люди (как и вокруг О.Э.), которым я очень поостерёгся бы говорить что-нибудь. А самое главное – мне стало ясно, что за эти несколько дней О.Э. успел прочитать страшные стихи ещё не одному своему знакомому. Конец этой истории можно было представить безошибочно».
Оттого, что Осип Эмильевич ясно видел, какую опасность представляет написанное им стихотворение, с содержанием которого он, вопреки предупреждающему звонку из ОГПУ, продолжал знакомить друзей и знакомых, Мандельштам ещё больше заводился от мысли, что он может не успеть дать пощёчину Алексею Толстому. Осип Мандельштам предчувствовал свой арест. История с пощёчиной произошла в конце апреля 1934 года в Ленинграде, а вечером 13 мая к Мандельштаму пришли с обыском и арестом.
Эмма Герштейн в своих мемуарах рассказывает, что происходило в квартире Мандельштама после ареста поэта:
«Десять дней мы мучились догадками: за что взяли Мандельштама? За пощёчину Алексею Толстому? Или за стихи?
Приходила я в Нащокинский так часто, как могла, – в свободное от работы время. На лестнице была слежка. Постоянно полуоткрытые двери квартир: то домработница с кем-то беседует, то какая-нибудь парочка любезничает.
Вскоре в писательском доме заговорили про Мандельштамов: «У них собирались». Хуже обвинения быть не могло. Если «собирались», значит, «группа» или «заговорщики».
Через 10 или 15 дней Надю вызвали по Лубянку. Следствие закончено. Мандельштам выселяется на три года в Чердынь. Если он хочет, она может его сопровождать.
Мы сидели в Нащокинском и ждали возвращения Нади. Она пришла потрясённая, растерянная. Ей трудно было связно рассказывать.
– Это стихи. «О Сталине», «Квартира» и крымское («Холодная весна…») Мандельштам честно, ничего не скрывая, прочёл все три. Потом он их записал.
– Как? С последними двумя строчками?! Ведь он их отменил! – это я вскричала.
– Прочёл и записал все целиком. Запись стихов о Сталине уже лежала у них на столе.
Это она узнала от самого Осипа. Она видела его. Рассказала с душераздирающей нежностью: «Как он кинулся ко мне! «Наденька, что со мной делали!» По Надиным словам, у следователей был список того варианта, который был известен только Марии Петровых и записан ею одной.
Его допрашивали об эпиграмме на Сталина: «Кто это «мы»? От чьего имени вы говорите?» Хотели создать дело о контрреволюционной группе. «Мы докладывали в высшую инстанцию», – сказал Наде следователь. Имени Сталина он не назвал, но было ясно, что он цитирует его. «Изолировать, но сохранить», – такова была директива. Это избавляло всех нас от привлечения к делу.
Первыми словами Нади, обращёнными ко мне в отчаянии, были:
– Эмма, Ося вас назвал. – Она смотрела на меня выжидательно и со страхом.
Мандельштам сказал так: стихов о Сталине он никогда не записывал и не распространял, это стихотворение знали только члены его семьи – жена, брат (Александр), брат жены и Эмма Герштейн.
– Поздравляю! Теперь на вас заведено досье, – сказала мне Анна Андреевна, когда мы оказались с ней вдвоём в маленькой комнате. Тогда я была шокирована этими разумными словами Ахматовой. Если бы я могла в ту минуту охватить взглядом последующие двадцать лет, когда во всех инстанциях, отделах кадров, редакциях, квалификационных комиссиях и в Союзе писателей я слышала только одну фразу: «Вам отказано», – может быть, я бы и призадумалась. Но в тот день мне было не до того.
Надя продолжала. Мандельштам не мог долго отпираться и называл уже не «членов семьи», а всех, кому читал своё стихотворение, в том числе и Марусю Петровых. «А, театралочка», – отозвался следователь, и это казалось Наде подозрительным. Она обвиняла Марусю в том, что ещё до ареста Мандельштама она забыла на подоконнике машинописный список его «Новых стихов», подаренных ей Надей. «И зачем она тут ходит и ломает руки?» – раздражалась Надя.
Свои опасения она высказала как бы от имени Осипа Эмильевича. Но, после того как Анна Андреевна повидалась с ним в Воронеже и выслушала от него самого историю допросов, подозрения относительно Маруси Петровых были раз навсегда сняты. До самой своей смерти Анна Андреевна встречалась с нею, и дружба их все последующие годы осталась неомрачённой.
Надя была в полубреду. Она произносила имена Г. Шенгели и В. Нарбута с какими-то подозрениями (оказывается, и им Осип читал своё стихотворение). А кого уж тут подозревать, если я знаю теперь 14 слушателей, а где гарантия, что их не было больше? Так, художник А.Г. Тышлер утверждал, что Мандельштам читал ему эти стихи в присутствии нескольких людей.
О некоторых слушателях Мандельштама я узнала только в Воронеже (об Ахматовой, Пастернаке, Кузине), а о том, что стихи о Сталине были известны и Льву Гумилёву (от чего специально предостерегал меня Мандельштам), я узнала лишь от Анны Андреевны через двадцать лет».
Как писала позднее Надежда Мандельштам, Илья Эренбург не признавал стихов о Сталине, называя их «стишками» и случайными в творчестве поэта.
Еще резче выразился Б.Л. Пастернак. Выслушав стихотворение из уст автора, Борис Леонидович просто отказался обсуждать его достоинства и недостатки:
«То, что вы мне прочли, не имеет никакого отношения к литературе, поэзии. Это не литературный факт, но акт самоубийства, которого я не одобряю и в котором не хочу принимать участия. Вы мне ничего не читали, я ничего не слышал, и прошу вас не читать их никому другому».
Надо сказать, что если Эмма Григорьевна не видит возможности найти стукача среди тех людей, которым Мандельштам читал своё стихотворение, то для самого Осипа Эмильевича это было сделать куда проще. Достаточно было отделить тех, кому он читал свои стихи до предупреждающего звонка из ОГПУ, от тех, кому они стали известны уже после того, как он принял решение не реагировать на полученное им предостережение.
Правда, есть ещё и хорошо прослушивающиеся стены писательского дома. Поэтому, если в ноябре 1933 года Эмму Герштейн Мандельштам пригласил к себе, чтобы ознакомить её со стихотворением про Сталина, то с приехавшей в Москву Анной Ахматовой поэт говорил об этом стихотворении на февральских московских улицах.
Осип Эмильевич постоянно влюблялся в красивых женщин, и о том, что он был влюблён в красавицу Марусю Петровых, прямо написано в мемуарах Герштейн. Поэтому её, так же как и Льва Гумилёва, он первоначально должен был оберегать от знакомства с этим стихотворением. Видимо, Петровых была среди тех, кто уже после предостерегающего телефонного звонка из ОГПУ был ознакомлен с текстом стихотворения. Думаю, именно этим доводом Мандельштам убедил приехавшую к нему в воронежскую ссылку Ахматову в непричастности Петровых к его аресту.
В цитируемых выше отрывках из мемуаров Герштейн были два момента, когда Эмма Григорьевна, по её словам, крайне удивилась услышанному. Первый раз она удивилась, когда из реплики Надежды Яковлевны узнала, что Нине Николаевне Грин не только известно об этом стихотворении, но что Нине Николаевне больше нравится не первый, а второй вариант. Второй раз Эмма Григорьевна пишет о своём удивлении, когда Осип Эмильевич на следствии записал стихотворение «с последними двумя строчками».
Эмма Герштейн об этом прямо не пишет, но из её воспоминаний следует, что последними строчками и различаются два варианта стихотворения Мандельштама. Чтобы сохранить стихотворный ритм, приведу последние четыре строчки этого широко известного сейчас стихотворения:
Как подкову, кует за указом указ —Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз.Что ни казнь у него – то малинаИ широкая грудь осетина.Но ведь Сталин не осетин! И фамилия у него чисто грузинская – Джугашвили. Поэтому перед нами не первоначальный вариант, а другой, более поздний, второй вариант стихотворения. Дело в том, что первоначальный вариант содержит крайне оскорбительное высказывание в адрес Сталина. В первоначальном варианте две последние строчки звучат так:
Что ни жизнь у него – то малинаИ широкая жопа грузина.Вот такой «каламбур» – который, по словам булгаковского Воланда, «был не совсем хорош», – сочинил Мандельштам в ноябре 1933 года. Именно с этим первым вариантом Осип Эмильевич ознакомил Эмму Герштейн и, испытывая радость, говорил ей, что «это комсомольцы будут петь на улице… в Большом театре… на съезде».
Одного только не учёл воодушевлённый поэт: чтобы комсомольцы пели эти стихи на улице, в театре или на съезде, надо, чтобы они для начала выучили текст стихотворения. А так как текст этого стихотворения никто не напечатает, то Михаил Афанасьевич, с присущим ему юмором, указал в тексте своего романа единственный способ его распространения – написать текст стихотворения на стене общественного туалета среди других аналогичных ему текстов.
В тот день, когда стало известно, что рассмотрение дела Мандельштама закончено и вечером Осип Эмильевич отправится поездом в Чердынь, кто-то из тех, кто находился тогда в квартире Мандельштама, вспомнил, что в былые времена было принято собирать деньги каторжанам. Идея понравилась, и Анна Ахматова, которая за день до ареста Осипа Эмильевича приехала в Москву, вместе с Ниной Ольшанской отправилась по квартирам собирать деньги для ссыльного поэта.
Судя по тому, как это описано в воспоминаниях Ахматовой, можно сделать вывод, что Михаил Афанасьевич, выслушав пришедших к нему Анну Андреевну и Ольшанскую, денег Мандельштамам не дал. Но вот его жена, Елена Сергеевна Булгакова, которая пришла домой чуть позже, услышав о просьбе помочь семье ссыльного, тут же раскрыла сумочку и отдала всё, что было, из своего кошелька. Вот как об этом вспоминала Анна Ахматова:




