
Полная версия
Все твердое растворяется в воздухе. Опыт модерности
Водоворот модерной жизни проистекает из множества источников: великие открытия физики, которые переворачивают представления о вселенной и нашем месте в ней; индустриализация производства, которая преобразует научное знание в технологии, создает новые и разрушает старые среды обитания человека, ускоряет общий темп жизни, порождает новые формы корпоративной и классовой борьбы; огромные демографические потрясения, которые вырывают миллионы людей из мест обитания предков и вынуждают их пересечь полмира, чтобы начать новую жизнь; быстрая и зачастую влекущая катастрофические последствия урбанизация; бурно развивающиеся, опутывающие и связывающие самых непохожих людей и самые различные сообщества средства массовой коммуникации; набирающие силу национальные государства, создаваемые и управляемые бюрократией и постоянно пытающиеся нарастить свою мощь; массовые движения людей и народов, выступающие против тех, кому принадлежит экономическая и политическая власть, и стремящиеся вернуть себе хотя бы частичный контроль над своими жизнями; и, наконец, поддерживающий и связывающий всех этих людей и все эти институты, постоянно расширяющийся и невероятно быстро меняющийся мировой капиталистический рынок. В XX веке социальный процесс, который создает и поддерживает в состоянии постоянного становления этот водоворот, стали называть «модернизацией». Этот общемировой исторический процесс породил невероятное разнообразие образов и идей, которые делают людей как субъектами, так и объектами модернизации, наделяют их силой изменить мир, который меняет их самих, пройти через водоворот и сделать его своим. В последнее столетие эти представления и ценности стали известны под расплывчатым названием «модернизм». Настоящая книга изучает диалектику модернизации и модернизма.
В надежде постичь нечто столь объемное, как история модерности, я выделил три периода. В первый период, который длился примерно от начала XVI до конца XVIII века, люди только начинают ощущать модерность: они едва понимают, что случилось. Они отчаянно, но почти вслепую ищут необходимый словарь; у нет, или почти нет, представления о модерной публике или сообществе, внутри которого они могли бы поделиться своими трудностями и надеждами. Второй наш период начинается одновременно с великой революционной волной 90-х годов XVIII века. С Французской революцией и ее отзвуками внезапно и резко появляется великая модерная публика. Этой публике свойственно ощущение жизни в век революций, порождающий стремительные перевороты в каждом измерении личной, социальной и политической жизни. В то же время модерная публика XIX века еще помнит, каково это, с материальной и духовной точек зрения, – жить в мире, абсолютно далеком от модерности. Из этой внутренней дихотомии, ощущения жизни в двух мирах одновременно, возникают и развиваются идеи модернизации и модернизма. В XX веке, в наш третий и последний период, процесс модернизации захватывает, в сущности, весь мир, и развивающаяся мировая культура модернизма достигает впечатляющих высот в искусстве и мысли. С другой стороны, по мере своего роста модерная публика дробится на множество фрагментов, которые говорят на бесчисленном множестве своих собственных языков; идея модерности, постигаемая множеством фрагментарных способов, утратила большую часть своей яркости, важности и глубины, потеряла свою способность организовывать жизнь людей, наполнять ее смыслом. Поэтому сегодня мы наблюдаем эпоху модерна, которая утратила связь с корнями своей собственной модерности.
Образцовый голос ранней модерности, до Американской и Французской революций, – это голос Жан-Жака Руссо. Руссо первым использовал слово moderniste так, как его будут использовать в XIX и XX веках; также от него берут начало некоторые наиболее важные модерные традиции – от ностальгической мечтательности и психоаналитического самокопания до коллективной демократии. Как всем известно, Руссо был глубоко несчастным человеком. Его страдания проистекали, большей частью, из тяжелого жизненного опыта, но в остальном были вызваны острой реакцией на социальные условия, которые вскоре изменят жизнь миллионов людей. Руссо поражал своих современников, заявляя, что европейское общество стоит «на краю пропасти», на грани самых стремительных революционных сдвигов. Он ощущал повседневную жизнь в этом обществе – особенно в Париже, его столице, – как вихрь, le tourbillon social[9]. Как может личность действовать и жить в этом вихре?
Юный герой сентиментального романа Руссо «Новая Элоиза», Сен-Пре, пробует переехать – что будет совершенно типично для миллионов молодых людей в последующие столетия – из деревни в город. Он пишет своей возлюбленной, Юлии, из глубин le tourbillon social и пытается передать свое удивление и ужас. Сен-Пре видит в столичной жизни «вечный круговорот козней и происков, прилив и отлив предрассудков, противоречивых мнений… каждый беспрестанно противоречит себе»[10]; «все это нелепо, но никого не коробит, ибо к этому привыкли». Это мир, в котором «добро, зло, красота, уродство, истина, добродетель имеют лишь ограниченное и местное существование». Появляется множество новых возможностей, но тому, кто хочет ими воспользоваться, «приходится быть более гибким, чем Алкивиад, – менять свои принципы, переходя из общества в общество, так сказать, приноравливать свой ум к каждому своему шагу». После нескольких месяцев в такой среде
я и сам начинаю испытывать какое-то умопомрачение, которое охватывает всякого, кто ведет здешний бурный и суетливый образ жизни; у меня просто голова идет кругом, – словно перед глазами мелькает целая вереница разных предметов. Ни один из них, поражая меня, не привлекает моего сердца, но все вкупе смущают мой покой и захватывают меня, иногда даже заставляя на миг забывать, что я существую и ради кого существую.
Он убеждает свою первую любовь в верности, но и признаваясь ей испытывает страх: «Нынче я не ведаю, что мне понравится завтра». Он отчаянно хочет найти опору, но пишет: «Вижу я одни личины и призраки, на миг поражающие взор и мгновенно исчезающие, как только ты захочешь их удержать»[11]. Именно в этой атмосфере – атмосфере смятения и бурления, духовного головокружения и опьянения, расширения возможностей обрести новый опыт и разрушения моральных границ и личных связей, призраков на улицах и в душе – рождается модерная чувственность.
Если мы перенесемся вперед примерно на столетие и попытаемся нащупать уникальные ритмы и тембры модерности XIX века, то в первую очередь заметим новый высокоразвитый, дифференцированный и динамичный фон, на котором разворачивается опыт модерности. Это фон состоит из паровых двигателей, автоматизированных фабрик, железных дорог, новых огромных индустриальных зон; внезапно, часто с ужасающими последствиями для населения, выросших многолюдных городов; ежедневных газет, телеграфа, телефона и других, еще более широкомасштабных, средств массовой информации; постоянно усиливающихся национальных государств и консолидирующегося транснационального капитала; массовых социальных движений, противопоставляющих модернизации сверху свою модернизацию снизу; объединения всего в рамках беспрестанно расширяющегося мирового рынка, способного к самому впечатляющему росту, ужасным тратам и разрушениям, способного ко всему кроме прочности и стабильности. Все великие модернисты XIX века страстно нападают на эту среду, стремятся развалить или подорвать ее изнутри; но при этом они на удивление комфортно чувствуют себя в ней, пользуются ее возможностями, поддерживают ее даже в самом отчаянном отрицании, веселятся и иронизируют даже в минуты рассуждений о самых серьезных и глубоких ее проблемах.
Нам удастся ощутить сложность и богатство модернизма XIX века, а также отдельных черт, создающих его разнообразие, если на секунду мы прислушаемся к двум самым характерным его голосам: Ницше, которого обычно считают главным источником множества модернизмов нашего времени, и Маркса, которого обычно вообще не ассоциируют с каким-либо видом модернизма.
Вот Маркс на нескладном, но выразительном английском языке произносит речь в Лондоне в 1856 году[12]: «Так называемые революции 1848 года были лишь мелкими эпизодами, – начинает он, – незначительными трещинами и щелями в твердой коре европейского общества. Но они вскрыли под ней бездну. Под поверхностью, казавшейся твердой, они обнаружили колышущийся океан, которому достаточно прийти в движение, чтобы разбить на куски целые материки из твердых скал»[13]. Реакционные правящие классы 1850-х годов говорят миру, что все вновь затвердело; но неясно, верят ли они этому сами. На самом деле, как говорит Маркс, «хотя атмосфера, в которой мы живем, и давит на каждого из нас с силой в 20 000 фунтов, разве вы чувствуете это?» Одна из самых важных целей Маркса – сделать так, чтобы люди «это почувствовали»: именно поэтому он выражает свои идеи через такие напряженные и сложные образы – пропасти, землетрясения, извержения вулканов, сокрушительная сила гравитации – образы, которые будут резонировать и в модернистском искусстве, и в мысли нашего века. Маркс продолжает: «Налицо великий факт, характерный для нашего XIX века, факт, который не смеет отрицать ни одна партия». Основной факт модерной жизни, в представлении Маркса, состоит в том, что эта жизнь полностью противоречит самой себе в своей основе:
С одной стороны, пробуждены к жизни такие промышленные и научные силы, о каких и не подозревали ни в одну из предшествовавших эпох истории человечества. С другой стороны, видны признаки упадка, далеко превосходящего все известные в истории ужасы последних времен Римской империи. В наше время все как бы чревато своей противоположностью. Мы видим, что машины, обладающие чудесной силой сокращать и делать плодотворнее человеческий труд, приносят людям голод и изнурение. Новые, до сих пор неизвестные источники богатства благодаря каким-то странным, непонятным чарам превращаются в источники нищеты. Победы техники как бы куплены ценой моральной деградации. Кажется, что, по мере того как человечество подчиняет себе природу, человек становится рабом других людей либо же рабом своей собственной подлости. Даже чистый свет науки не может, по-видимому, сиять иначе, как только на мрачном фоне невежества. Все наши открытия и весь наш прогресс как бы приводят к тому, что материальные силы наделяются интеллектуальной жизнью, а человеческая жизнь, лишенная своей интеллектуальной стороны, низводится до степени простой материальной силы.
Эти невзгоды и загадки порождаются отчаяние во многих людях эпохи модерна. Одни хотят «избавиться от современной техники, чтобы тем самым избавиться от современных конфликтов»; другие пытаются сбалансировать прогресс в промышленности регрессом к новому феодализму или абсолютизму в политике. Однако Маркс возвещает модернистскую по своей парадигме веру: «Мы, со своей стороны, не заблуждаемся относительно природы того хитроумного духа, который постоянно проявляется во всех этих противоречиях. Мы знаем, что новые силы общества, для того чтобы действовать надлежащим образом, нуждаются лишь в одном: ими должны овладеть новые люди, и эти новые люди – рабочие. Рабочие – такое же изобретение современности, как и сами машины». Значит, класс «новых людей», людей модерных целиком и полностью, сможет разрешить противоречия модерности, преодолеть сокрушительное давление, землетрясения, роковые моменты, лежащие между личностями и социальными группами бездны, на краю которых вынуждены жить все современные люди. Сказав это, Маркс внезапно игриво связывает свое видение будущего с прошлым – с английским фольклором, с Шекспиром: «В тех явлениях, которые приводят в смятение буржуазию, аристократию и злополучных пророков регресса, мы узнаем нашего доброго друга, Робина Гудфеллоу, старого крота, который умеет так быстро рыть под землей, этого славного минера – революцию».
Тексты Маркса знамениты своими концовками. Но если мы взглянем на него как на модерниста, то заметим, что в основе его мысли лежит одухотворяющее ее диалектическое, свободное движение, которое противоречит его собственным концепциям и желаниям. Так, в Манифесте Коммунистической партии мы видим, что революционная динамика, которая свергнет современную буржуазию, произрастает из глубочайших стремлений и нужд самой буржуазии:
Буржуазия не может существовать, не вызывая постоянно переворотов в орудиях производства, не революционизируя, следовательно, производственных отношений, а стало быть, и всей совокупности общественных отношений… Беспрестанные перевороты в производстве, непрерывное потрясение всех общественных отношений, вечная неуверенность и движение отличают буржуазную эпоху от всех других.
Это, возможно, наиболее исчерпывающее представление о модерной среде – среде, которая породила поразительное изобилие модернистских движений со времен Маркса до нашего времени. Марк развивает свою мысль:
Все застывшие, покрывшиеся ржавчиной отношения, вместе с сопутствующими им, веками освященными представлениями и воззрениями, разрушаются, все возникающие вновь оказываются устарелыми, прежде чем успевают окостенеть. Все сословное и застойное исчезает[14], все священное оскверняется, и люди приходят, наконец, к необходимости взглянуть трезвыми глазами на свое жизненное положение и свои взаимные отношения[15].
Так иронией судьбы диалектическое движение модерности оборачивается против своей главной движущей силы, буржуазии. Но не факт, что этот разворот – последний: в конце концов, все современные движения, в том числе и движение самого Маркса, действуют в этих же условиях. Предположим вслед за Марксом, что буржуазия сгниет, а коммунистическое движение окажется у власти: что помешает этой новой социальной силе разделить судьбу своей предшественницы и раствориться в модерном воздухе? Маркс осознавал насущность этого вопроса и предложил ряд ответов, которые мы обсудим позднее. Но одно из главных достоинств модернизма в том, что его вопросы долго звучат эхом даже после того, как сами вопросы и ответы на них давно сошли со сцены.
Если мы продвинемся вперед на четверть века, к Ницше в 1880-е годы, то обнаружим совсем другие предрассудки, убеждения и надежды, но на удивление сходный голос и ощущение модерной жизни. Для Ницше, как и для Маркса, модерная история течет иронично и диалектично: и именно поэтому христианские идеалы непорочности души и стремления к правде привели к подрыву самого христианства. Результатом стали травматические события, которые Ницше назвал «смертью Бога» и «пришествием нигилизма». Модерное человечество столкнулось с исчезновением Бога и отсутствием ценностей, но при этом и с исключительным изобилием возможностей. Здесь, в тексте Ницше «По ту сторону добра и зла» (1882), мы находим, как и у Маркса, мир, в котором все носит в себе зародыш собственного противоречия[16]:
На этих поворотных пунктах истории чередуются и часто сплетаются друг с другом – великолепное, многообразное, первобытно-мощное произрастание и стремление ввысь, что-то вроде тропического темпа в состоянии растительного царства, и чудовищная гибель и самоуничтожение благодаря свирепствующим друг против друга, как бы взрывающимся эгоизмам, которые борются за «солнце и свет» и уже не знают никаких границ, никакого удержа, никакой пощады, к чему могла бы их обязывать прежняя мораль… Сплошные новые «зачем», сплошные новые «чем» выступают на сцену, нет более никаких общих формул, непонимание и неуважение заключают тесный союз друг с другом, гибель, порча и высшие вожделения ужасающим образом сплетаются между собой, гений расы изливается из всех рогов изобилия, Доброго и Злого, наступает роковая одновременность весны и осени… Снова появляется опасность, великая опасность, мать морали, – на этот раз она кроется в самом индивидууме, в ближнем и друге, на стогнах, в собственном ребенке, в собственном сердце, во всех самых задушевных и затаенных желаниях и устремлениях[17].
В такие времена «индивид отваживается стоять особняком». С другой стороны, этот отважившийся индивид отчаянно «вынужден теперь сделаться своим собственным законодателем, измышлять разные уловки и хитрости для самосохранения, самовозвышения, самоосвобождения». Возможности одновременно великолепны и зловещи. «Наши инстинкты теперь устремляются назад по всем направлениям, и сами мы представляем собой нечто вроде хаоса». Чувство модерного человека в отношении самого себя и своей истории «означает почти то же, что чувство и инстинкт ко всему, то же, что вкус ко всему». Здесь открывается огромное множество путей. Как модерным мужчинам и женщинам найти ресурсы, чтобы справиться со своим «всем»? Ницше отмечает, сколь многочисленных никчемные оппортунисты, которые отвечают на хаос модерной жизни, пытаясь не жить в принципе: «„Сделайтесь посредственными!“ – вот что повелевает единственная мораль, еще имеющая смысл».
Еще один типаж модерного человека пытается пародировать прошлое: «история нужна ему, как кладовая, наполненная костюмами. Конечно, он замечает при этом, что ни один из них не приходится ему впору», – ни первобытный, ни классический, ни средневековый, ни восточный, – «и вот он все меняет и меняет их», неспособный принять, что модерному человеку «ничего не идет», потому что ни одна из социальных ролей в эпоху модерности не может сидеть как влитая. Сам Ницше считает, что все опасности модерности нужно принимать с радостью: «мы, современные люди, мы, полуварвары, – и там лишь находим наше блаженство, где нам грозит и наибольшая опасность. Нас щекочет именно бесконечное, безмерное». И все же Ницше не собирается жить посреди этой опасности вечно. Столь же страстно, как Маркс, он утверждает свою веру в новый вид человека – «человека завтрашнего и послезавтрашнего дня» – который «находится в разладе со своим „сегодня“» и который обретет мужество и воображение, чтобы «создать новые ценности», которые понадобятся модерным мужчинам и женщинам, чтобы проложить свой путь сквозь окружающие их неисчислимые опасности.
То общее, что есть в голосах Маркса и Ницше, что отличает и выделяет их – это их бешеный темп, зажигательная энергия, образная глубина, но также быстрая и резкая смена тона и интонации, готовность выступить против самих себя, поставить под сомнение и отринуть все сказанное, преобразить себя в огромный диапазон гармоничных или диссонирующих голосов, выйти за пределы своих способностей, к бесконечно более широкому диапазону, чтобы выразить и ухватить мир, где всюду есть зародыш противоречия и «все твердое растворяется в воздухе». В этом голосе одновременно звучат познание и осмеяние своей личности, самодовольство и самокритика. Этот голос знает боль и ужас, но верит в свою силу и способность преодолевать невзгоды. Смертельная опасность повсюду и может настичь в любой миг, но даже самые глубокие раны не могут остановить поток его энергии. Этот голос ироничен и противоречив, полифоничен и диалектичен, он осуждает модерную жизнь во имя тех самых ценностей, что были созданы модерностью, в надежде – а часто вопреки надежде – что модерности завтрашнего и послезавтрашнего дня исцелят раны, нанесенные современным людям. Все великие модернисты XIX века – столь разные, как Маркс и Кьеркегор, Уитман и Ибсен, Бодлер, Мелвилл, Карлайл, Штирнер, Рембо, Стриндберг, Достоевский и многие другие – говорят в том же ритме и том же диапазоне.
Что же произошло с модернизмом XIX века в веке XX? В каких-то областях он разросся и процветает так, как нельзя было и мечтать. В живописи и скульптуре, в поэзии и прозе, театре и танце, архитектуре и дизайне, во всем разнообразии электронных средств массовой информации и еще более широком спектре научных дисциплин, которых даже не существовало век назад, наше столетие произвело удивительное количество работ и идей высочайшего качества. XX век вполне можно считать наиболее созидательным в мировой истории, не в последнюю очередь по той причине, что творческая энергия бурлит во всех частях света. Гениальность и глубина современного модернизма – живущая в работах Грасса, Гарсии Маркеса, Фуэнтеса, Каннингема, Невельсон, ди Суверо, Кэндзо Тангэ, Фасбиндера, Херцога, Сембена, Роберта Уилсона, Филипа Гласса, Ричарда Формана, Твайлы Тарп, Максин Хонг Кингстон и многих других наших современников – дает нам множество поводов для гордости в мире, где не меньше поводов для стыда и страха. И тем не менее, как мне кажется, мы не знаем, как использовать наш модернизм; мы упустили или разорвали связь между нашими жизнями и нашей культурой. Джексон Поллок видел в своих льющихся картинах леса, в которых зритель может потеряться (и, безусловно, найти себя), но в целом мы скорее утратили навык помещать себя в картину, узнавать в себе участников и протагонистов современного искусства и мысли. Наше столетие породило великолепное модерное искусство; но мы, кажется, разучились понимать модерную жизнь, из которой это искусство возникло. Во многих областях со времен Маркса и Ницше модерная мысль выросла и развилась; но, кажется, наше представление о модерности стагнировало и даже регрессировало.
Если мы внимательно прислушаемся к писателям и мыслителям XX века, затрагивающим тему модерности, и сравним их с теми, кто жил век назад, мы заметим, сколь узкой стала их перспектива и как резко сократился их образный спектр. Наши мыслители XIX века были одновременно и поклонниками, и врагами модерной жизни, они неустанно сражались с ее двусмысленностями и противоречиями; самоирония и внутренний разлад были главными источниками их творческой энергии. Их наследники в XX веке гораздо более склонны к строгим противопоставлениям и плоским умозаключениям. Модерность либо принимается со слепым и некритическим энтузиазмом, либо осуждается с олимпийским спокойствием и презрением; в обоих случаях она воспринимается как законченный монолит, который современные люди больше не смогут изменить. Открытый взгляд на модерную жизнь был вытеснен закрытым, «то и другое / и» сменилось на «одно из двух / или».
Основная поляризация произошла в начале нашего века. Вот итальянские футуристы, страстные сторонники модерности в годы перед Первой мировой войной: «Товарищи! Мы говорим вам, что триумфальный прогресс науки столь глубоко меняет человечество, что теперь уже пролегла пропасть между этими покорными рабами традиции и нами, свободными, современными, уверенными в лучезарном великолепии будущего»[18]. Здесь нет никакой двусмысленности: «традиция» – подразумеваются все и сразу мировые традиции – запросто равняется покорному рабству, а модерность – свободе; никаких неотвеченных вопросов. «Так придите, добрые поджигатели с обугленными пальцами! Вот они!.. Вот они!.. Суньте огонь в библиотечные полки! Отведите течение каналов, чтобы затопить склепы музеев!.. О, пусть плывут по ветру и по течению знаменитые картины! К вам, заступы и молотки! Подкапывайте фундаменты почтенных городов!»[19] Нет, конечно, Маркс и Ницше тоже умели упиваться модерным уничтожением традиционных структур; но они осознавали человеческие жертвы этого прогресса, знали, что модерности предстоит пройти очень долгий путь, прежде чем ее раны затянутся.
Мы будем петь об огромных толпах, движимых работой, удовольствием или бунтом; мы будем петь о многоцветных, полифонических волнах революций в современных столицах; мы будем петь о ночном зное арсеналов и верфей под их жестокими электрическими лунами; о прожорливые вокзалы, которые глотают огнедышащих змей; заводы, подвешенные к облакам на канатах из собственного дыма; мосты, которые перебросились через реки, словно гимнасты, и блестят на солнце блеском ножей; отважные пароходы ‹…› локомтивы с широкой грудью ‹…› и мягкий свет самолетов [и т. д. и т. п.][20].
Даже семьдесят лет спустя нас все еще захватывает юношеский огонь и энтузиазм футуристов, их стремление соединить свою энергию с модерной технологией и заново построить мир. Но в этом новом мире столькому нет места! Мы видим это даже в великолепной метафоре – «многоцветные, полифонические волны революций». Человеческая чувственность действительно обогатилась, научившись воспринимать политические потрясения в художественной (музыкальной, изобразительной) форме. Но, с другой стороны, что же произойдет со всеми людьми, которых эти прибои сметут? Их опыт никак не учитывается футуристами. Похоже, что некоторые очень важные человеческие чувства умирают по мере оживления машин. И, действительно, в более поздних футуристских текстах видим: «Мы надеемся на появление нечеловеческого типажа, в котором моральные дилеммы, сердечная доброта, привязанность и любовь, разъедающие жизненную энергию, нарушающие циркуляцию электричества в нашем теле, – будут устранены»[21]. На этой ноте футуристы в 1914 году с пылом бросились в войну, которую они называли «единственной гигиеной мира». В следующие два года два самых талантливых их представителя – художник-скульптор Умберто Боччони и архитектор Антонио Сант-Элиа – будут убиты их любимыми машинами. Остальные выживут, но станут всего лишь культурными клячами в мельнице Муссолини и окажутся перемолоты в пыль мертвой рукой будущего.

