
Полная версия
Две жизни. Часть 1-4
Прощаясь с нами, она спрашивала, скоро ли мы уезжаем, едем ли снова на пароходе с капитаном, на что Иллофиллион отвечал ей, что уедем скоро, а каким путем – еще не решили.
– Как это будет для меня ужасно! Остаться здесь без вас, – я даже еще не представляю себе этого и гоню эти мысли. Я так привязана к вам, доктор Иллофиллион, и в особенности к Левушке. Я вижу в вас моих единственных благодетелей.
– Жанна, Жанна, – сказал я с упреком. – Разве только мы помогли вам на пароходе? А капитан? Его заботы о вас вы уже забыли? А то, что здесь, рядом с вами, живет и трудится Анна? Анна, ни разу не давшая вам почувствовать своего превосходства… А вы в вашей благодарной памяти сохраняете только нас? Тогда как обо мне вообще не может быть и речи, что я не раз уже пытался вам объяснить.
– Да, Левушка, это все я понимаю. И князя я ценю, и всех-всех. Но ничего не могу поделать: все же доктор Иллофиллион останется для меня недосягаемым божеством, капитан – знатным сэром, в доме которого меня, шляпницу, дальше передней или туалетной и не пустили бы, а вы для меня – все равно что родное сердце. Я всем очень благодарна, знаю, что всем должна отслужить за их доброту, а вам, уверена, могу ничем никогда не отслуживать. И если у вас будет дом, то я в нем всегда найду приют, даже если буду старая и безобразная. Не умею, не знаю, как это сказать – я такая глупая, – тихо прибавила Жанна.
У нее текли слезы по щекам, и я не мог видеть бедняжку так много плачущей.
– Жанна, – обнимая ее, сказал я. – Это потому вы чувствуете такую уверенность во мне, что я ровно такой же ребенок, неопытный и неумелый в жизни, как и вы. И правда, я принял вас и ваших детей до конца в мое сердце. Но и другие – еще больше, чем я, – поступают относительно вас так же. Но вы почему-то можете видеть и понимать только мое сердце и не можете ни видеть, ни понимать сердца людей, выше вас стоящих. Потому и думаете так только обо мне одном.
Я поцеловал обе ее руки. Иллофиллион сказал ей, что Хава вернется только после музыкального вечера, но чтобы она ни о чем не волновалась и ложилась спать, приняв данное им лекарство.
Мы пошли домой, но на сердце у меня стало тяжело. Мне было жалко Жанну. Я сознавал, что она не сможет создать ни себе, ни детям спокойной, радостной жизни. Как-то особенно ясно представлялась мне ее будущая жизнь в целом ряде лет. И я почувствовал, что, даже окруженная вниманием и заботами и князя, и Анны, она не будет ни откровенна, ни дружна с ними, так как уровень ее сознания не даст ей увидеть их внутренней силы, к которой можно примкнуть, а доброту их она будет принимать за снисхождение к себе.
– Что, Левушка, сложности жизни допекают тебя?
– Допекают, Лоллион, – ответил я, уже не поражаясь больше его умению проникать в мои мысли. – И не то мне досадно, что сила в людях так понапрасну растрачивается на вечные мысли об одних себе. Но то, что человек закрепощает себя в этих постоянных мыслях о бытовом комфорте и примитивном общении. Он поверяет другому свои тайны и секреты, недалеко уходящие от кухни и спальни, воображает, что это-то и есть дружба, и лишает свою мысль силы проникать интуитивно в смысл жизни; тратя так попусту свой день, человек не ищет не только высших знаний, но даже простой образованности. И в такой жизни нет места ни для священного порыва любви к родине или другому человеку, ни для великой идеи Бога, ни для радостей творчества. Неужели быт – это жизнь?
– Для многих миллионов – это единственно приемлемая жизнь. А для всего человечества – это неминуемая стадия развития. Чтобы понять очарование и радость раскрепощения, надо сначала осознать рабство от окружающих вещей и страстей. Чтобы понять мощь свободного духа, творящего в независимости, надо хотя бы на мгновение познать в себе эту независимость, ощутить в себе полную свободу, чтобы желать расти все дальше и выше; все чище и проще сбрасывает с себя ярмо личных привязанностей тот, кто осознал жизнь как вечность.
Обыватель считает свою жизнь убогой, если в ней не бушуют порывы, и он не имеет возможности блистать во внешней жизни. Отсюда – от жажды славы, богатства и власти – люди доходят до той ступени падения, которую ты видел в Браццано. Но есть и худшие. И только избранник по своей внутренней сердечной доброте и запросам, а внешне – ничем не выделяющийся человек – может увлекаться идеями и мыслями, о которых ты сейчас говорил. Великие встречи, переворачивающие всю жизнь человека, редки, Левушка. Но зато имевший однажды такую встречу, внезапно перерождается и уже не возвращается больше на прежнюю дорогу быта в маленькое, обывательское счастье. Он уже знает, что такое Свет на Пути.
Подходя к дому, мы столкнулись с Анандой и князем, возвращавшимися в экипаже домой. Ананда приветливо поздоровался со мной, пытливо на меня посмотрел и, улыбаясь, спросил:
– Как, Левушка? Сердце пощипывает! А почему не плачешь?
– Приберегаю к вечеру. Боюсь, вдруг сегодня не заплачу от вашей человеческой виолончели и ваших песен.
– Почему же моя виолончель человеческая? А какая еще бывает? – смеялся Ананда, наполняя металлом все вокруг.
– Ваша виолончель поет человеческим голосом, поэтому я ее так и назвал. Какая еще бывает виолончель – не знаю. Но что ваш смех, конечно, «звон мечей», – это я знаю теперь уже наверняка! – воскликнул я.
– Дерзкий мальчишка! Вот заставлю же тебя плакать вечером.
– Ни, ни, и не думайте! На завтра для капитана надо сберечь слезинку на прощание. А то вы ведь ненасытный! Вам – все до конца. Ан и ему надо!
Не только Ананда, но и Иллофиллион с князем смеялись, я же залился смехом и убежал к себе.
Через некоторое время оба мои друга вошли в мою комнату.
– Ну, убегающий от звона мечей с поля сражения трусишка, признавайся, какую еще каверзу придумал ты мне? – шутил Ананда.
– Вам я каверзы придумать не в силах. Вы вмиг все рассеете, только взглянете своими звездами.
– Как? – прервал меня Ананда. – Так я не только звон мечей, но еще и звезды?
– Ну, тут уж я не виноват, что вам Матерь-Жизнь дала глаза-звезды. Это вы с нее спросите. А вот что сказать капитану от вас? Я еду к нему на пароход обедать. Что мне ему от вас отвезти? – спросил я, представляя себе радость капитана, если бы Ананда послал ему привет.
– Это очень хорошо, что ты так верен другу и думаешь о нем. Пойдем со мною, я, может быть, что-нибудь для него найду.
Мы спустились по винтовой лестнице прямо к Ананде, в его очаровательную комнату.
Как здесь было хорошо! Какая-то особенно легкая атмосфера была в этой комнате. Я сел в кресло и забыл все на свете. Так и не ушел бы отсюда вовек. Я наслаждался гармонией, окружавшей меня.
Не знаю, минуту я просидел или час, но отдохнул я – точно неделю спал.
– Отдай это капитану. Пусть он передаст эту вещь своей жене, когда вернется домой после свадьбы, – подавая мне небольшой футляр странной формы из фиолетовой кожи, сказал Ананда.
– А я и не знал, что капитан так скоро женится, – беря футляр, сказал я.
– Он женится, быть может, и не так скоро, но, во всяком случае, в следующее ваше свидание он будет уже женат.
– Ах, как бы я хотел услышать игру Лизы! Лучше ли, чем Анна? И так ли завораживает ее игра, что дыхание перехватывает? До чего же я глуп! А в вагоне я все примерялся к Лизе и раздумывал, может ли она меня полюбить, – залившись смехом, вспоминал я свои вагонные размышления.
– Когда будешь обедать с капитаном, не говори ему ничего о Лизе. Даже не спрашивай, поедет ли он в Гурзуф, хотя бы он сам когда-то говорил тебе об этом.
– Это ваше приказание, Ананда, я должен хорошенько запомнить, так как хотел непременно поговорить с ним о Лизе. Теперь, конечно, воздержусь.
– И мой запрет не вызывает в тебе ни протеста, ни возмущения?
– Как же могу я протестовать против ваших запретов, раз я верю и по собственному опыту знаю, как вы угадываете мысли людей и как правильно определяете каждого человека. Я боюсь только стать «лови ворон» и в рассеянности что-нибудь брякнуть, – ответил я Ананде.
Глава 25
Обед на пароходе. Опять Браццано и Ибрагим. Отъезд капитана. Жулики и Ольга

Верзила, не смевший нарушить точность морской дисциплины, стучал в дверь, говоря, что время ехать, не то опоздаем. Вскоре мы уже подплывали в шлюпке к пароходу.
Капитан уже издали стал махать мне фуражкой, а когда я поднялся по трапу, обнял меня, засверкал тигром и вообще был таким, каким я увидел его в первый раз в Севастополе.
Радушный хозяин, угощавший меня в своей капитанской каюте, горячо благодарил за подарки и, главное, за письмо, которое сделало его богаче, как он выразился. Потому что еще никто и никогда не говорил ему о такой преданности и в таких простых, но много значащих словах.
– Впервые я не раздумывал, не сомневался, а сразу почувствовал, что каждое ваше слово – правда. И выразить вам не могу, как я дорожу платком и книгой. Платок в моем кармане, а книга у изголовья. Пока буду жив – с ними не расстанусь.
– Вот вам еще один привет от Ананды, который он только что передал мне. Это предназначается вашей жене, когда вы привезете ее после свадьбы домой, – сказал я, подавая капитану футляр.
– Что же здесь такое? – с удивлением глядя на меня, спросил он.
– Не знаю, не видел, – боясь сказать что-нибудь лишнее, отвечал я.
Капитан открыл футляр, и невольный возглас изумления вырвался у него.
Он протянул его мне, и я увидел в нем точно такой же медальон, который Иллофиллион приказал Строгановой отдать, так как он был похищен у Анны, только размер его был поменьше. Он так же был инкрустирован фиалками из аметистов и бриллиантов и надет был на цепочку из этих же камней.
Я молча рассматривал эту вещь, думая о Лизе. Какое-то беспокойство поднималось во мне. Я не понимал, почему у каждого из окружающих меня друзей был свой особый талисман, свой цветок и непонятная мне, но совершенно особая, своя линия поведения.
– О чем вы так задумались, Левушка? Вы думаете о моей жене?
– Нет, капитан. Я ведь не знаю, кто будет вашей женой и на чьей прелестной шее будет красоваться этот медальон. Но я думаю, что если Ананда подарил вам кольцо с аметистом и дарит вашей жене такой же камень, то он, очевидно, думает, что между вами и ею будет царить гармония в каких-то главных основах жизни. Следовательно, за вас можно быть спокойным. Иллофиллион говорит, что Ананда не только мудрец, но и принц.
– Не знаю, принц ли он по крови, и сомневаюсь в этом, – задумчиво сказал капитан. – Но что сила его мудрости и величие его духа настолько выше обычных, что их можно назвать царственными, это вне всяких сомнений!
– Конечно, капитан, вне всяких сомнений. Но для тех, кто видит чужое совершенство и не может его достичь сам, – оно, точно недостижимое сокровище, только раздражает и бередит. А чтобы заразиться желанием самому встать на этот путь вечного совершенства, надо иметь силу не только многое понять, но и от многого отказаться. А между тем Иллофиллион говорил мне как-то на днях, что путем отказов и ограничений ни к какому творческому достижению прийти нельзя. И что скука добродетели – один из основных предрассудков. Вот и пойми тут!
– Я это очень хорошо понял здесь, в Константинополе, – сказал капитан. – Если вправду любишь, – даже не замечаешь, как отказываешься от чего-нибудь. И даже не отказываешься, а просто сам бросаешь то, что раньше казалось ценным. Посмотрел другими глазами – и увидел противным то, из‑за чего готов был драться.
Капитан положил футляр в секретер, посмотрел на часы и предложил мне выйти на палубу.
Неожиданно для меня уже наступил вечер. На небе проглядывали звезды, и такими же звездами была усеяна вся вода, освещаемая массой огней и огоньков на судах, стоявших вокруг, точно густой лес. Огромное судно капитана, уже нагруженное и готовое завтра только подобрать пассажиров да случайный груз, стояло далеко в море. Чарующая панорама города и сновавшие между пароходами шлюпки и катера отвлекли мое внимание от капитана. Но, стоя рядом с ним, я увидел, что он перегнулся и зорко всматривается в двигающиеся лодки. Он снова посмотрел на часы и сказал:
– Хава точна. Сэр Уоми воспитал ее хорошо.
– Хава? При чем же здесь Хава?
– Подождите здесь, Левушка. Пока я не вернусь, не уходите отсюда. Если хотите, последите за этой большой шлюпкой, которой правит ваш друг верзила и где на самой середине стоит паланкин.
С этими словами капитан исчез, и через некоторое время я услышал его голос далеко внизу, у трапа.
Как много было пережито мною на этом пароходе до бури, в самую бурю и после нее! И где тот мальчик, который приехал в азиатский город отдохнуть возле единственного брата-отца? Мысли вихрем уносили меня, я ушел от действительности, забыл, где я, и вдруг услышал голос Иллофиллиона: «Не подходи ни в коем случае к Браццано. Даже если бы он умолял тебя всем милосердием неба. Зло, вкоренившись в человека, не так легко уходит. Ничего от него не бери и ничего ему не давай».
Я был сбит с толку. Подумал, что на этот раз я уж наверняка впал в ересь слуховой галлюцинации, и тут увидел верзилу и еще трех матросов, с большим трудом вносивших на палубу закрытый паланкин. Впереди его шла закутанная в плащ Хава, а сзади капитан и Ибрагим с отцом.
Когда паланкин выровнялся на палубе и матросы остановились, отирая пот с мокрых лиц, мне показалось, что я встретился взглядом с Браццано, отодвинувшим слегка занавеску паланкина.
Через минуту матросы вновь подняли паланкин и остановились в противоположном конце палубы, у каюты люкс, где мы с Иллофиллионом ехали из Севастополя.
Неопределенное чувство досады, что такое ужасное существо поедет в прекрасной каюте, где ехал Иллофиллион; жгучий, пронзительный взгляд Браццано, которым он только что посмотрел на меня и который так не был похож на глаза, из которых скатилась слеза за столом у Строгановых; услышанные мною слова Иллофиллиона, точно перелетевшие ко мне по эфирным волнам, – все грозило мне ловиворонным состоянием, когда я услышал голос Хавы, сказавшей повышенным тоном:
– Нет и нет. Этого я допустить не могу.
– Но я должен ему передать, если меня просят, – услышал я второй голос, в котором тотчас же узнал голос Ибрагима.
– Это дело только вашей совести. Но, по-моему, ваш отец поступил неправильно, разрешив вам говорить с Браццано. Сэр Уоми дал точные указания, чтобы все его сношения с внешним миром – пока он не будет водворен в назначенном месте – шли через меня и вашего отца. Взявшись выполнить поручение, ваш отец, с первых же шагов, нарушил данные ему указания.
– Да нет, Хава, Браццано бросил мне эту записку из паланкина, прося передать Левушке. А если Левушка не согласится ее прочесть, то я должен сказать ему, чтобы он вернул ему его камень. Друзья Браццано ему сообщили, что можно еще поправить его здоровье, лишь бы он снова овладел этим камнем. Все это Браццано мне шептал, пока приготовляли носилки, чтобы внести его в каюту. И отец ни о чем не знает, – говорил Ибрагим, а ветер доносил до меня все его слова.
– Еще того лучше! Неужели вы не понимаете, что предаете отца, обещавшего сэру Уоми точно выполнить его приказание?
– Вы все преувеличиваете, Хава. Ну ведь Левушка – не «внешний мир»?
– Ну конечно, Левушка – это печенка Браццано. А вы… вы тоже не «внешний мир»? Вы только тот шаткий часовой, на которого нельзя положиться. И вот эта ваша ошибка уже повлекла за собой целую серию перемен и путаницу. За вас будут теперь выполнять задание сэра Уоми другие, а вы должны уехать с парохода, – продолжала Хава.
– Недаром о вас говорят как о пунктуальном человеке в ущерб живому смыслу вещей. Я обещал – и должен передать записку.
– Образумьтесь, Ибрагим. Вы обещали? Да ведь вы молили Ананду оказать вам доверие. Вы клялись ему и сэру Уоми, хотя никто ваших клятв не требовал, что выполните с величайшей точностью все требования. Вы ему первому это обещали. Отец ваш говорил вам, что путешествие будет тяжелым, он тоже не хотел вас брать. Вы настаивали, обещали и ему полное повиновение. А теперь вы сбросили со счетов два свои первые обещания и желаете выполнить третье? Злой мучитель, бездушный палач Браццано вам важнее сэра Уоми и отца?
– Я больше не хочу вас слушать, Хава. Каждый отвечает за себя. Левушка не младенец – как сам решит, так и будет.
Разговор прекратился. Я собрал все свои мысли, постарался ощутить Иллофиллиона рядом с собой и услышал приближающиеся шаги.
– Левушка, – сказал, подходя ко мне вплотную, Ибрагим. – Браццано прислал вам записку.
И он протянул мне сложенный листок, очевидно вырванный из записной книжки.
– Я не желаю входить ни в какие сношения с этим человеком. Записки его я читать не буду, и вы, думается, напрасно взяли на себя роль его посла.
– Очень жаль, что вашего милосердия хватило так ненадолго, Левушка. Браццано просит вас вернуть ему его камень, – очень раздраженно и язвительно говорил мне Ибрагим. – От этого зависит вся его дальнейшая жизнь, его здоровье и благополучие, – помолчав, возбужденно прибавил Ибрагим.
– Я не знаю, от чего зависит его благополучие. Думаю, что как раз от обратного. И у меня нет камня Браццано. На мне есть камень сэра Уоми, очищенный его подвигом любви и милосердия. Камень, который удушал этого злодея своей чистотой и от которого он просил меня его избавить. Только сэр Уоми может приказать мне вернуть его. И если я такое приказание получу – я верну Браццано его сокровище в тот же миг.
В наступившей тишине вдруг послышалось из каюты люкс какое-то бешеное рычание, точно раненое животное собирало свои силы, чтобы на кого-то броситься. Дверь каюты распахнулась, и в освещенном ее ярком квадрате обрисовалась сгорбленная фигура Браццано. Глаза его метали молнии; он делал невероятные усилия, чтобы переступить порог; с губ его текла белая пена, и он напоминал адское существо, горящее в пламени.
Вид его был так страшен, рычащие стоны так отвратительны, что у меня дрожь пошла по всему телу. Я не знал, на что решиться, если он подойдет ко мне, но в этот момент услышал позади себя быстрые шаги на лестнице и увидел высокую фигуру, закутанную в плащ.
Сердце подсказало мне, что это Иллофиллион. И я не ошибся. Перед Браццано, уже вылезшим из каюты, внезапно встал Иллофиллион.
– Назад, – внятно, довольно тихо, но так властно, как я никогда еще не слышал, сказал Иллофиллион сгорбленной фигуре, которая согнулась еще ниже, как-то взвизгнула, но осталась стоять на месте.
– Назад, я приказал, – еще раз сказал Иллофиллион, и в голосе его зазвенел металл, чего я не мог и предполагать.
Не будучи в силах удержаться на ногах, Браццано упал на четвереньки и вполз в каюту.
Иллофиллион вошел за ним, захлопнул дверь и оставался в каюте довольно долго.
– Левушка, прошу вас, возьмите записку, – услышал я задыхающийся голос Ибрагима. – Она жжет меня, а я не могу разжать пальцев, точно клей их держит. Я не хочу, чтобы Иллофиллион видел этот грязный клочок у меня в руке.
– Поэтому ты желаешь, чтобы Левушка взял на себя ошибку и последствия твоего непослушания! – вдруг громко сказал Иллофиллион, появления которого никто из нас не ожидал за нашими спинами. – Бедный, бедный Ананда. Как ты ему клялся, Ибрагим! Как ты умолял его поручиться за тебя перед сэром Уоми! И вот результат твоей искренности. И мало того, ты хочешь еще свалить на другого последствия своей собственной неверности! Хорош сынок и хорош друг! Положи у моих ног эту мерзость.
Ибрагим положил к ногам Иллофиллион бумажку. Мне показалось, что он это сделал легко и просто, а ему, видимо, казалось, что он отдирает ее от пальцев чуть ли не с кожей, так тер он свою руку, когда в ней на самом деле уже ничего не было, а записка давно и благополучно лежала на палубе.
Иллофиллион облил руки Ибрагима каким-то одеколоном, им же облил бумажку и поджег ее. Бумажка вспыхнула, и в то же время в каюте опять взвыл Браццано, снова приводя меня в дрожь.
– Ступай домой. Забудь о том, что ты должен был ехать. Скажи матери, что ты болен, чтобы тебя уложили сейчас же в постель и вызвали врача. Лежи три дня. Когда вернется отец, встанешь, все вспомнишь и все ему сам расскажешь. Иди, – говорил Иллофиллион, и точно глухой рокот моря, так грозно звучал его голос.
Когда замерли шаги Ибрагима, Иллофиллион повернулся ко мне, протянул мне руку и сказал:
– Спасибо, верный друг. Если бы ты всю жизнь искал случая выказать свою благодарность всем нам, начиная от Флорентийца и кончая мною, – ты не мог бы сделать ничего лучшего, чем послушаться меня сейчас. Если бы ты коснулся бумажки злодея, который нашел способ снестись еще раз с некоторыми из своей шайки, – ты потерял бы волю и контроль над собой. Ты передал бы ему камень для нового, вторичного кощунства над ним, и тогда не только погиб бы сам, но и причинил бы тысячу горестей брату и всем нам. Злое непослушание Ибрагима уже принесло нам много беспокойства. Мне придется самому ехать вместо него. Но ты не огорчайся; я вернусь через день, меня в дороге сменят. Сейчас Ананда приедет сюда за тобой и за капитаном, поскольку за тобой снова гонятся, теперь уже из‑за камня. Не боишься ли ты? – внезапно спросил Иллофиллион.
– Нет, не боюсь. Но неужели такое значение имеет один только неправильный поступок? Неужели так сильно взаимодействие вещей?
– Да, и оно может быть гораздо сильнее, чем в том случае, который ты сейчас видел. Единение людей, их связь друг с другом – это неразрывные нити, невидимые слепым глазам, но связывающие людей словно канатами на целые века.
Послышались быстрые, легкие шаги капитана, и он взволнованно спросил меня:
– Что случилось? Почему Ибрагим уехал чернее тучи и не пожелал ничего объяснять мне? Кто же поедет с этим извергом?
– Я поеду, капитан. Не волнуйтесь, – ответил ему Иллофиллион, которого капитан не видел в темноте, укутанного в черный плащ.
Пораженный внезапным появлением Иллофиллиона, капитан даже онемел. И только через некоторое время к нему вернулся дар речи.
– Да как же это я вас не видел? Как же мне не доложили о вас? Ведь это непростительная небрежность моих дежурных!
Капитан был взволнован и даже раздражен, – таким я его, всегда выдержанного и корректного, ни разу еще не видел.
– Я встретил на берегу вашего старшего помощника, который взял меня в свою шлюпку. Но я знаю, что он сам пошел искать вас, чтобы доложить обо мне. Не сердитесь, пожалуйста; зная, что вы жили вместе с нами в одном доме в Константинополе, он не отказал мне в просьбе взять меня с собой на пароход без пропуска, – успокаивающе говорил капитану Иллофиллион.
– Мой Бог! Для меня иметь вас на пароходе еще некоторое время – это больше, чем счастье. Но нарушения дисциплины…
Тут подошел старший помощник, рапортуя о своем возвращении, а также о приезде доктора Иллофиллиона. Капитан уже остыл и только спросил, почему он замедлил явиться сразу же по возвращении с докладом о провезенном без пропуска лице. Помощник поднял перевязанную руку, говоря, что какой-то болван поставил на дороге ящик с пилой и гвоздями, и он, ранив руку, должен был задержаться для перевязки.
Иллофиллион предупредил капитана, что на берегу ждет еще Ананда, желающий лично с ним проститься и побыть на пароходе. Капитан обрадовался, как ребенок, и немедленно выслал на берег шлюпку за Анандой.
Мы остались вдвоем с Иллофиллионом в темноте, сияющей звездами – и какими звездами, – ночи и моря. Я приник к Иллофиллиону и говорил ему, что я не в силах разобраться, как может существовать рядом с этим сияющим небом, отраженным в блестящем море, с ароматом цветов, с красотой тела и духа людей, такая масса зла, страданий, кощунства, убийств и боли.
– Не укладывается в моей душе вся эта жизнь, – жаловался я моему другу. – Ну как я сейчас поеду слушать музыку, если знаю и помню, что толпа злодеев обкрадывает бедняков, что где-то сидит одинокий, беспризорный, всеми брошенный человек, обиженный, без любви и покоя. И вот здесь этот злодей, убийца и вор, а там сироты и голодные. И как сможет играть и петь Ананда после такого разочарования, какое ему сейчас принес Ибрагим? Ананда получил удар от Анны, потом от Генри. А теперь еще и от Ибрагима! Сможет ли он после этого петь и играть?
– Ты, Левушка, видел целые толпы людей, думающих только о себе. Ты привык понимать музыку как развлечение, удовольствие. Ты знаешь лишь тех одаренных людей, которые поют и играют за деньги. Они тоже иногда, в порыве истинного творчества, уносят людей в красоту. Но их игра, их песни и музыка идут не от потребности излить из себя любовь, чтобы людям стало светлее. Музыка же Ананды и Анны, как и многих им подобных, – это их свет, их молитва и радость, их призыв к добру, обращенный ко всем, и их помощь страдающим. Им не надо восторгов толпы. Они в этой толпе растворяют зло, умиротворяют и облегчают страсти. И когда сегодня ты будешь слушать музыку – ты поймешь величие духа Ананды. Ты не услышишь стон его сердца, упрекающий тех, кто причинил ему скорбь, а увидишь, что он полностью прощает их ошибки. И еще ты почувствуешь его радость от того, что он мог вобрать в себя их страдания.









