
Полная версия
Карта образованного ума
Он никогда не призывал окружающих копировать его образ жизни. Он говорил о совершенно ином — о внутреннем состоянии, которое одинаково достижимо и в одинокой башне, и на шумном рынке, и на государственном посту, и в кругу большой семьи. Именно это внутреннее устроение он и называл умением принадлежать самому себе.
Принадлежать себе — значит в любом общении, в любой деятельности и в рамках любой социальной роли оставаться тем, кто ты есть, а не превращаться в то, чего от тебя ждут. Грань здесь тонкая, но принципиальная.
Человек, принадлежащий себе, может быть министром, мужем, отцом или другом — и при этом оставаться собой. И напротив: человек, не принадлежащий себе, может жить в полном уединении, в глухом лесу, но быть абсолютно чуждым самому себе. Ведь его мысли, чувства и реакции продиктованы не им самим, а лишь тем, что он когда-то впитал извне: чужими наставлениями, затаёнными страхами, стыдом или ложными надеждами.
Каменные стены не спасают от внутреннего отчуждения, а людская толпа не мешает принадлежать себе. Разница кроется не во внешних обстоятельствах, а во внутренней архитектуре духа.
Чтобы понять, что именно разрушает эту внутреннюю архитектуру, полезно выделить три главных препятствия. Они, разумеется, не исчерпывают всех уязвимостей человеческого духа, но если вглядеться в них пристально, сама механика утраты себя станет предельно ясной. Первое препятствие — чужие мнения, безоговорочно принятые на веру. Второе — социальные роли, в которые человек врастает настолько глубоко, что перестаёт отличать маску от собственного лица. Третье — слепые страсти, захватывающие нас до такой степени, что человек теряет власть над собой, превращаясь лишь в послушное орудие своих импульсов. К каждому из этих вызовов необходим особый подход, и все нужные противоядия мы уже подготовили в предыдущих главах. Теперь пришло время свести их воедино.
Первое препятствие — чужие мнения. Каждый из нас с детства впитывает сотни суждений о мире, людях и самом себе. Причём большинство из них мы получаем не через прямое назидание, а улавливаем из самой атмосферы: через случайные реплики взрослых, реакцию на наши расспросы, через общественные табу или то, что принято считать само собой разумеющимся.
К двадцати годам человек накапливает огромный багаж таких неосознанных суждений, большинство из которых он никогда не проверял. Они просто существуют в нём, подобно воздуху или стенам комнаты, в которой он вырос. Проблема в том, что эти мнения направляют его мысли и поступки, хотя и не принадлежат ему. Он не выбирал их — они достались ему по наследству от родителей и школы, от приятелей, с экранов гаджетов и из случайных разговоров. Можно прожить всю жизнь, так ни разу и не спросив себя: «А действительно ли я сам так думаю? Или просто исправно транслирую то, что однажды услышал?»
Здесь-то и вступает в силу метод Декарта, о котором шла речь во второй главе. Его методическое сомнение [добровольный и последовательный отказ принимать на веру любые убеждения, пока они не докажут свою неоспоримость] — это скальпель, вскрывающий наслоения чужих суждений. Применить его к себе — значит проделать простую, но мучительную работу: выписать всё, что кажется собственным мнением по ключевым темам, и к каждому пункту обратить беспощадный критерий: «Действительно ли это мой вывод, или я его перенял?» А если перенял — что я сам понимаю и чувствую, когда остаюсь в тишине и размышляю предельно честно?
Очень часто обнаруживается, что наше мнимое мнение при ближайшем рассмотрении обращается в прах: мы не можем его логически обосновать, теряемся при простейших вопросах и не способны отличить его от противоположной позиции, которую сами же с негодованием отвергаем. Значит, оно — не наше. Оно лишь обитает внутри, как незваный жилец, не имеющий прописки в доме нашего ума. Метод Декарта как раз и учит выселять таких постояльцев или, по меньшей мере, ясно осознавать, что они — лишь временные квартиранты, а не полноправные хозяева дома.
Умение проводить эту грань — между подлинно своим и тем, что лишь прижилось внутри, оставаясь чужеродным, — одно из самых ценных обретений человека. Большинство людей этой границы не видят. Они искренне убеждены, что каждое их суждение — результат личного выбора: раз они что-то утверждают, значит, сами к этому пришли.
В действительности же огромная часть наших убеждений заимствована, пусть и прочно усвоена. И в этом нет никакого греха — таково нормальное устройство человеческой психики, естественный механизм социальной адаптации. Никто не рождается с готовой системой политических или эстетических взглядов, мы неизбежно перенимаем их у своего окружения.
Проблема возникает тогда, когда человек перестаёт это осознавать. Он начинает принимать чужие клише за собственные откровения, отстаивая унаследованные предрассудки с яростью, достойной лучшего применения.
Человек, принадлежащий себе, вовсе не обязан обладать исключительно оригинальными мыслями — это было бы утопично и нелепо. Его подлинная свобода проявляется в другом: он чётко отдаёт себе отчёт, какие из его взглядов выстраданы личным опытом, а какие — приняты в готовом виде, и относится к ним соответствующим образом. Своё он готов отстаивать до конца, а заимствованное — без лишних эмоций пересматривает, сталкиваясь с весомыми аргументами.
Чтобы увидеть, как это работает на практике, представим двух людей, оказавшихся в эпицентре одного и того же ожесточённого спора.
Один из них — назовём его Арефой Коськовым — вырос в среде, где определённые взгляды на историю и общество считались непреложной истиной. Он никогда не подвергал их сомнению; эти догмы стали для него частью собственного тела, фундаментом его личности. Поэтому, когда оппонент начинает их оспаривать, Арефа воспринимает это как личное оскорбление, как покушение на самого себя. Он мгновенно закипает, переходит на крик и напрочь теряет способность слышать чужие доводы. Не он владеет своими мнениями — это мнения безраздельно владеют им.
Совсем иначе ведёт себя другой человек — скажем, Томила Решетилова. В своё время она провела строгую ревизию ума по методу Декарта. Томила отчётливо знает, какие из её убеждений действительно принадлежат ей — выкованы в долгих раздумьях, проверены фактами и пропущены через горнило внутренних сомнений, — а какие достались ей лишь в наследство от родительского дома или студенческой среды.
В споре она не впадает в ярость, а внимательно слушает. Если оппонент атакует её собственную, выверенную позицию, она спокойно отвечает аргументами, поскольку твёрдо знает, на чём стоит её логика. Если же под сомнение ставится чужое мнение, которое она когда-то впитала, но так и не сделала частью своего «я», она способна без тени обиды произнести: «Знаете, я всегда так думала, но, возможно, вы правы. Мне нужно над этим поразмышлять».
Томила принадлежит себе, а Арефа — нет. И этот глубокий водораздел пролегает не в плоскости их политических или исторических позиций, а в их отношении к собственному разуму.
Второе препятствие на пути к себе — социальные роли. Каждый из нас ежедневно примеряет множество масок: профессионала, родителя, гражданина, прихожанина, соседа или друга. Каждая из них диктует свои правила игры: особый шаблон поведения, специфический лексикон, дозволенные чувства, дресс-код, даже мимику и интонации. Сами по себе роли — вовсе не зло. Это необходимый каркас общественной жизни, без которого любое человеческое общежитие мгновенно погрузилось бы в хаос.
Беда начинается тогда, когда не человек играет роль, а роль начинает управлять человеком. Когда он забывает, кто он такой без своего привычного амплуа, и теряет способность существовать вне его. В этот момент маска перестаёт быть театральным реквизитом, который можно легко снять после занавеса, и превращается в лицо, намертво сросшееся с черепом.
Монтень на страницах своих «Опытов» со смесью грусти и иронии то и дело возвращается к этому феномену. Он живописует государственных мужей, которые, лишившись постов, впадают в ступор и не знают, чем занять внезапно освободившиеся часы; отцов, чьи дети выросли, оставив их один на один со своей внутренней немотой; кабинетных учёных, которые вне стен своих библиотек чувствуют смертельную тоску, и военных, неспособных отыскать смысл в мирной тишине. Все они растворились в собственных функциях. Стоит внешним обстоятельствам сорвать с них эти декорации, как под ними открывается звенящая пустота.
Вернее сказать, там обнаруживается человек, который никогда в жизни не мыслил себя в отрыве от своего социального предназначения и потому не имеет ни малейшего представления о том, кто же он на самом деле. Это одна из самых коварных ловушек потери себя: пока у человека есть статус, должность или авторитет, он кажется себе абсолютно цельным и благополучным. Но стоит атрибутам власти или востребованности исчезнуть, как наступает катастрофический внутренний крах. А роли уходят неизбежно — от старости, болезней, смены эпох или по нелепой воле случая.
Монтень предлагает противоядие от этого недуга, и заключается оно не в бегстве от общества, а в мудрой, слегка отстранённой позиции по отношению к собственным обязанностям. Можно играть роль, не сливаясь с ней до конца. Можно быть министром, ясно осознавая: «Я — не министр». Министр — это лишь временный статус, внешняя функция, тогда как ты — человек, который эту функцию сейчас отправляет. Можно быть отцом, помня, что ты не сводишься к отцовству. Это великая роль, но ты — прежде всего личность, которая эту роль проживает.
Подобное внутреннее дистанцирование ничуть не мешает справляться со своими обязанностями; напротив, оно делает эту игру неизмеримо более глубокой, зрелой и свободной. Министр, понимающий, что он не тождественен своему креслу, не впадает в панику при потере поста — он спокойно возвращается к самому себе и продолжает жить. Отец, не растворяющийся в родительстве без остатка, не ломается, когда дети вырастают и покидают гнездо; он сохраняет свою автономию и выстраивает с ними новые, уже взрослые отношения. Роль, не приросшая к коже, не ранит человека, когда её срок истекает.
Этот навык Монтеня — умение носить социальную маску, не позволяя ей поглотить себя, — одно из самых плодотворных обретений для нашего ума. Оно спасает не только в моменты масштабных жизненных потрясений, будь то потеря работы, развод, выход на пенсию или крах карьеры, но и в повседневной рутине.
Каждый день мы примеряем разные амплуа: на работе мы одни, в семье — другие, в компании друзей — третьи, а наедине с собой — четвёртые. Человек, слепо отождествляющий себя с текущим моментом, обречён на вечную суету и полную зависимость от внешнего контекста — он просто не замечает собственной разорванности. Тот же, кто разделяет себя и свою роль, остаётся неизменным в любых обстоятельствах. Он переходит от маски к маске плавно, не теряя внутреннего стержня. Это не значит, что он везде ведёт себя одинаково; это значит, что в каждой роли в полную силу присутствует он сам. В этом и заключается искусство принадлежать себе в театре социальных масок.
Третье препятствие — собственные страсти. В этом пункте Монтень парадоксальным образом сближается со стоиками — философской школой, учившей, что главная задача человека заключается в управлении своими реакциями на внешние события и сохранении внутреннего покоя. И хотя автор «Опытов» постоянно полемизирует со стоицизмом по множеству частных вопросов, отвергая его суровую аскезу, в главном они сходятся.
Человек, ослеплённый гневом, ревностью, паническим страхом, тщеславием или азартом, больше не принадлежит себе. Он становится заложником своей страсти. В этот момент он теряет способность рассуждать, выбирать и взвешивать последствия — он слепо подчиняется импульсу. А позже, когда эмоциональный пожар утихает, человек часто недоумевает: «Как я мог так поступить?» Страсть — это временное, но абсолютное порабощение духа силой, которая не имеет ничего общего с нашим истинным «я».
При этом Монтень вовсе не призывает к полному бесстрастию — тому ледяному идеалу, который стоики возвели в абсолют и который философ считал противоестественным для живой человеческой природы. Он сам открыто признавался, что легко закипает, не способен к долгому самообладанию, а его собственные чувства часто бывают бурными и резкими. Но он настаивал на другом, куда более реалистичном условии: необходимо хотя бы отдавать себе отчёт в том, в каком состоянии ты сейчас находишься.
Осознание себя в момент аффекта — это уже гигантский шаг к возвращению контроля. Тот, кто в разгар слепой ярости способен поймать себя на мысли: «Я сейчас в гневе», — уже не раб этого чувства. В нём пробуждается внутренний наблюдатель, который смотрит на бурю со стороны и не сливается с ней. Эта позиция и есть та самая точка Декарта, о которой мы говорили в третьей главе: чистое сознание, не тождественное своему сиюминутному наполнению. Пусть в пылу эмоций оно затуманено и отодвинуто на дальнюю периферию, но не уничтожено. И человек, научившийся фиксировать это присутствие, всегда может вернуться к нему, как к тихой, надёжной гавани.
В этой точке пути Декарта и Монтеня пересекаются самым неожиданным и плодотворным образом. Знаменитое декартово cogito [«я мыслю, следовательно, я существую»] в применении к стихии чувств означает следующее: я больше не равен своей страсти, поскольку являюсь тем, кто её осознаёт. Сознание никогда не сводится к своим сиюминутным состояниям, а наблюдатель не тождествен объекту наблюдения.
Эта идея Декарта, которую Монтень развивал на протяжении двадцати лет кропотливого самонаблюдения, предлагает нам практический способ совладания со страстями: их не нужно подавлять слепым волевым усилием или высокомерно отрицать, но не стоит и сливаться с ними без остатка. Достаточно просто замечать их и называть своими именами. Осознавать их присутствие, но твёрдо помнить: они — это не я.
Когда гнев внутри кричит: «Ударь!», можно спокойно ответить ему: «Я вижу твою ярость, но я — это не ты, и мой выбор — сдержаться». Когда страх шепчет: «Беги!», можно возразить: «Я слышу тебя, но я — это не ты, и я выбираю остаться». Конечно, это удаётся не всегда: порой волна аффекта прорывает плотину разума. Но в те драгоценные мгновения, когда этот приём срабатывает, человек возвращает себе истинную власть над собой, даже находясь в самом эпицентре бури.
Все три препятствия — чужие мнения, социальные роли и слепые страсти — имеют один и тот же корень. В каждом из этих случаев мы совершаем одну фундаментальную ошибку: отождествляем себя с тем, что нам чуждо. С мнением, случайно уловленным из воздуха; с ролью, навязанной общественным театром; со страстью, временно оккупировавшей наше тело и разум. И исцеление везде одинаково: необходимо научиться отделять подлинно своё от того, что лишь временно квартирует внутри нас или пытается действовать через нас.
В этом поиске метод принадлежит Декарту, а живой материал — Монтеню. Декарт вооружил нас инструментом: его методическое сомнение, доведённое до абсолютной прозрачности, доказывает, что за любыми мыслями и переживаниями всегда скрывается чистый наблюдатель. Это не чьё-то суждение, не маска и не вспышка эмоций, а тот первозданный субъект, перед взором которого все они разворачиваются. Монтень же наполнил эту строгую форму жизнью: десятилетия автобиографических поисков доказали, что в фигуре наблюдателя нет ничего мёртвого или статичного. Напротив, это живая, изменчивая и глубоко противоречивая ткань бытия, сложная мелодия с узнаваемыми лейтмотивами и бесконечными вариациями.
Декарт подарил нам незыблемую точку опоры, а Монтень составил подробную карту той удивительной вселенной, которая в этой точке обитает.
Таким образом, принадлежать себе вовсе не означает быть кем-то раз и навсегда зафиксированным. Иначе мы снова впали бы в иллюзию статичного, монолитного «я», от которой Монтень нас так бережно излечил.
Принадлежать себе — значит ежеминутно сохранять бдительность: способность отделять подлинно своё от наносного, умение играть социальную роль, не превращаясь в неё, и готовность вовремя заметить страсть, не позволяя ей ослепить разум. Это не застывшее состояние, а непрерывная практика. Не вершина горы, на которую можно однажды взойти и остаться там жить, а тропа, которую приходится прокладывать каждый день. И в этом кроется парадоксальная — горькая, но освобождающая — правда, которую Монтень прекрасно сознавал: обрести себя раз и навсегда невозможно. Быть собой можно только сегодня. А завтра утром всё придётся начинать сначала.
Однако у этой требовательной правды есть и светлая, утешительная сторона. Если бы верность себе завоёвывалась раз и навек, она оставалась бы уделом избранных — тех, кому посчастливилось родиться с уникальным складом ума или оказаться в исключительных жизненных обстоятельствах. Но поскольку подлинная принадлежность себе — это ежедневная практика, доступная в любую секунду, сама эта задача глубоко демократична.
Не нужно быть гениальным мыслителем, монахом-затворником или аристократом в родовом замке, чтобы подвергать вещи сомнению, наблюдать за собой и проводить внутренние границы. Для этого требуются лишь предельная сфокусированность и готовность смотреть на себя честно — без жалости, но и без жестокости. В этом отношении призыв Монтеня — пожалуй, самый демократичный манифест в истории европейской мысли. Ему совершенно не нужны внешние декорации. Ему достаточно вашего внутреннего решения.
Завершая эту главу — а с ней и всю первую часть книги, — необходимо подвести итог нашим обретениям. За прошедшие пять глав мы освоили три фундаментальных инструмента.
Первый — методическое сомнение Декарта: умение тестировать любое убеждение, отделять своё от наносного и не принимать на веру то, что не выдерживает света разума. Второй — метод Декарта: способность двигаться от ясности к ясности, делить сложное на простое, собирать из простых элементов масштабное целое и доводить начатое до логического завершения. Третий — самонаблюдение Монтеня: умение всматриваться в себя честно, без приукрашивания и самоуничижения, принимая свою изменчивость и не цепляясь за иллюзию статичной сути. Эти три инструмента универсальны: они применимы в любой сфере — от выбора профессии до оценки исторических масштабов, от разбора семейной ссоры до понимания сложнейших научных теорий.
Однако есть то, чего с их помощью сделать нельзя: они не позволяют увидеть мир вокруг. Эти инструменты обращены исключительно внутрь; они помогают расчистить разум от ментального шума и вернуть человеку субъектность. Но они не дают картины реальности, в которой этому разуму предстоит жить и действовать. Сомнение Декарта защищает от чужого влияния, самонаблюдение Монтеня спасает от потери себя. Но ни то, ни другое не показывает, как устроен мир за границами нашего сознания.
А разум, очищенный и обретший внутреннюю опору, в какой-то момент неизбежно поднимает глаза и обращает взор вовне. Он жаждет понять: что есть реальность? Как она устроена? Как в ней всё связано со всем и почему мир таков, а не иной? Без ответов на эти вопросы даже самый просвещённый ум остаётся незавершённым. Он филигранно владеет собой, но у него всё ещё нет масштабного предмета, на который он мог бы направить свою силу.
Этот грандиозный разворот от глубин разума к познанию внешнего мира и составит содержание второй части нашей книги. В ней речь пойдёт о Георге Вильгельме Фридрихе Гегеле — пожалуй, самом сложном, но и самом концептуально богатом из мыслителей, чьё наследие мы исследуем.
Гегель развернёт перед нами картину реальности как непрерывного, живого процесса. Он докажет, что мир лишён статики, что суть любого явления кроется в его становлении, а противоречие — это не ошибка логики, а её главный двигатель. Развитие, согласно его философии, движется не по прямой линии, а по восходящей спирали.
Эти идеи подготовят почву для третьей части, в которой Энгельс систематизирует законы диалектики, и для финальной, четвёртой части, где ещё один скрытый автор продемонстрирует, как диалектический взгляд работает в самой сложной и запутанной из систем — в человеческом социуме и архитектуре реальной власти.
Но всё это — впереди. Сейчас же, на пороге второй части, читатель уже обрёл то главное качество, без которого невозможно приступать к изучению вселенной: он научился владеть собой. Сомнение, метод, самонаблюдение, cogito и подлинная принадлежность себе — таков несокрушимый фундамент, заложенный в первых главах. Именно на этом прочном основании и вырастет всё дальнейшее здание нашей книги.
Давайте теперь шагнём во вторую часть, где мир, который мы до сих пор оставляли за скобками, во всём своём грозном и прекрасном многообразии наконец предстанет перед нашим взором.
ЧАСТЬ II. ДВИГАТЕЛЬ РЕАЛЬНОСТИ
Глава шестая. Мир, который никогда не спит
Первая часть этой книги была посвящена уму, обращённому внутрь себя. Мы научились сомневаться в чужих мнениях, выстраивать движение мысли по строгим правилам, находить несомненную точку собственного существования, всматриваться в свою изменчивую природу и удерживать власть над самим собой. Эти пять обретений — сомнение, метод, cogito, самонаблюдение и автономия — образуют тот фундамент, на котором только и может стоять мыслящий человек.
Но фундамент — ещё не здание. Разум, безраздельно владеющий собой, но лишённый картины реальности, в которой ему предстоит жить и действовать, напоминает путника, который твёрдо стоит на ногах, но понятия не имеет, куда идти. Во второй части книги мы наконец развернём взгляд вовне. Мы попробуем увидеть мир. И первым нашим проводником в этом интеллектуальном путешествии станет Георг Вильгельм Фридрих Гегель — самый сложный и, пожалуй, самый плодотворный из пяти великих умов, чьё наследие мы разбираем.
Гегель — отвратительный рассказчик. Его тексты тяжеловесны, синтаксис мучительно запутан, а термины громоздятся друг на друга, словно каменные глыбы. Современники не без яда шутили, что для понимания Гегеля необходимо перестать быть человеком здравого смысла. В этой злой шутке скрывается глубокая правда: обыденный рассудок действительно буксует на гегелевских страницах.
Но беда здесь не в Гегеле, а в самом здравом смысле. Он представляет собой лишь совокупность ментальных привычек, выработанных для нужд повседневной практики. В своей плоскости он превосходен: чтобы безопасно перейти улицу, философом быть не обязательно. Но для постижения подлинного устройства бытия здравого смысла категорически недостаточно. Он привык воспринимать вещи как изолированные и застывшие, в то время как реальность, в чём мы вскоре убедимся, соткана из непрерывного движения и связей.
Гегель требует от читателя радикального шага — готовности отказаться от уютных шаблонов обыденного мышления и научиться видеть совершенно иначе. Но это ментальное усилие окупается сторицей: за непролазной чащей тяжеловесного гегелевского языка таится одна из самых грандиозных и плодотворных мыслей, когда-либо рождавшихся в истории человечества.
На первый взгляд эта мысль кажется обманчиво простой: мир — это процесс, а не склад готовых вещей. Всё существующее непрерывно пребывает в становлении. Ничто не стоит на месте. Любой объект, кажущийся нам неподвижным, при ближайшем рассмотрении обнаруживает внутреннее движение, а всё завершённое оказывается лишь мимолётным кадром в грандиозном потоке бытия.
Эту формулу легко произнести вслух, но неизмеримо труднее перестроить своё восприятие так, чтобы действительно увидеть мир сквозь её призму. Большинство людей, даже соглашаясь с этим принципом на словах, в реальности продолжают воспринимать действительность как статичный набор изолированных предметов. Гегель же требует большего: не просто согласия, а радикальной смены оптики. Этому новому видению и посвящена как эта глава, так и вся вторая часть книги.
Начнём с наблюдения, которое знакомо каждому, но редко домысливается до конца. Представим человека по имени Евдоким. Он смотрит на дерево у обочины и видит именно предмет: у него есть ствол, ветви, густая листва. Оно осязаемо, оно здесь и сейчас. Казалось бы, самый очевидный факт.
Однако дерево, на которое Евдоким смотрит сегодня, уже не совсем то же, что он видел вчера, и не то же, что предстанет перед ним завтра. Вчера на нём было на три листа больше; завтра один из них тронет первая желтизна; через месяц оно полностью сбросит листву; через год станет чуть выше; через десять лет перерастёт соседний дом, а через век, возможно, превратится в трухлявый сухостой.









