Стеклянная невеста для дракона песков
Стеклянная невеста для дракона песков

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

По залу прошёл смешок, короткий, тут же прижатый. Лорд не улыбнулся, но в лице у него что-то сдвинулось, как сдвигается заслонка у фонаря.

— Она уходит от ответа, ваша светлость, — мягко сказала Иргена Сольт со своего кресла, и голос у неё был под стать лицу, тёплый, домашний. — Девочка выросла без матери, я эту семью знаю. Отец её, покойный Йорам, хороший был мастер, царство ему, только самовольный. Порода у них такая, самовольная. Цех девять лет этот двор терпел, ваша светлость. Мы ведь не звери. Мы просим одного порядка: пласт общий, мера на всех одна. Сегодня она иглой возьмёт, завтра каждый возьмёт, а послезавтра пласт осядет, и пить будет нечего никому. Устав, ваша светлость, писан засухой.

Зал закивал. Складно. Она всегда говорила складно и, что хуже всего, наполовину правду: пласт и вправду общий, мера и вправду одна. Только полуправда что полмеры. На бумаге вода, а в горле песок.

— За воду, взятую иглой, платили? — спросил лорд.

— Никогда, — сказала я. — Я её раздавала. Больным и тем, кто до чаши не дойдёт.

— Кому? Имена.

Вот тут я замолчала по-настоящему. Имена — это Ремта, Альма, близнецы Марты. Назову их, и цеху готовы ответчики: принимали ворованное. Я подняла глаза на лорда и сказала:

— Не помню.

И увидела, как он на меня посмотрел. Как на задачу, которая вдруг перестала сходиться с ответом в конце книжки. Потому что в зале, я почувствовала это раньше, чем увидела, что-то случилось. По рядам пошёл шепоток, писец привстал и вытянул шею. Вода в судейской чаше, когда я сказала «не помню», помутнела.

Я солгала, и вода при мне это выдала. Только на этот раз, похоже, увидела это не я одна.

Дальше случились две вещи сразу, и я до сих пор не знаю, которая из них решила мою судьбу.

Первая: Иргена Сольт перестала улыбаться. На полвдоха, не дольше, но я стояла удачно и видела, как тёплое лицо погасло, как прикрытая ставня, и из-под него глянуло другое, внимательное, счётное. Смотрела она не на меня. Она смотрела на чашу.

Вторая: лорд Тамир левой рукой стянул перчатку с правой.

Зал ахнул на вдохе. Кисть у него была как из зелёного дымчатого стекла, живая, подвижная, но прозрачная до костей, и в глубине по жилам шли тонкие светлые нити, похожие на трещины во льду. Он положил стеклянную руку на край судейской чаши, и я со своих двух шагов услышала, как стекло тенькнуло о медь.

И рука на моих глазах потеплела. Не цветом, светом: по стеклянным жилам от чаши, где стояла моя муть, к запястью прошла слабая янтарная волна, как первый глоток по пересохшему горлу. Он её тоже почувствовал. Я поняла это по тому, как он замер весь, как замирает колодезник, когда за гнилой стенкой вдруг подаст голос живая вода.

Лорд посмотрел на свою руку. Потом на чашу. Потом на меня. Усталости в глазах у него больше не было.

— Подсудная лжёт суду, — продолжала между тем Иргена, и голос её снова был тёплым, только теперь я слышала под теплом, как ходят весы. — Укрывает сообщников. Ваша светлость, устав на такой случай ясен: сухая чаша...

— Устав цеха — не устав дома Сарран, — сказал лорд, не поворачиваясь к ней.

— Дом Сарран три года судит без Капли, — вздохнула Иргена с материнской печалью. — И мы все смиренно молчим об этом горе. Но потому-то, ваша светлость, у края и осталась одна бумага. Не гневайтесь на бумагу.

Бить она умела. «Три года без Капли» было сказано в лицо, при всех, мягко, с печалью, и ничего ей за это не было. Столб света стоял пустой, и весь зал смотрел, как лорд молчит. Стеклянная кисть на краю чаши сжалась, и медь скрипнула.

— По уставу, — сказал наконец лорд, — сухая чаша и стекловарни. Так?

— Так, дитя моё, — ласково сказала Иргена. Она уже выиграла и могла позволить себе «дитя».

— В уставе цеха, лист двенадцатый, — сказал лорд, — написано также: подсудная, чья вина не смыта, может быть выдана на поруки дому, если дом берёт её долг и её саму под свою руку и свой ответ.

— На поруки, — повторила Иргена. По залу пошло недоумение. — Дом Сарран желает взять на поруки водяную воровку?

— Нет, — сказал лорд Тамир. — Дом Сарран желает взять её в жёны.

Сначала стало очень тихо, а потом очень громко. Я стояла в пустом столбе света, тепло лежало у меня на макушке, как отцовская ладонь, и, кажется, только я одна во всём зале расслышала, что он сказал дальше, потому что сказал он это мне, вполголоса, наклонившись над судейской чашей:

— По расчёту, дочь Йорама. Исключительно по расчёту. У тебя будет время назвать свою цену.

Вода в чаше между нами была прозрачная, как утро. Он не лгал.

Зал к тому времени уже не шумел, а гудел, как пласт перед обвалом. Со скамей цеха поднялся мерщик постарше и закричал про устав и про неслыханное. Старейшина Бахир, который пришёл за меня свидетельствовать, да так и не понадобился, стоял у дверей с лицом человека, которому показали двухголового верблюда. А Иргена Сольт переждала гул, поднялась и сказала тепло и звучно, на весь зал:

— Дом Сарран волен в своих жёнах. Но совет песков постановил: невеста лорда должна принести краю воду. Засуха, ваша светлость, не разбирает, по любви брак или по расчёту. У воровки с Донца приданое — долг в девять серебром да тростниковая игла. А цех, болея за край, предлагал и предлагает дому невесту с четвертью колодцев. Я это не корысти ради говорю, а порядка для. Если лорду угодно шутить с судом, воля его. Совет спросит с меня, и я спрошу с совета.

— Совет получит ответ дома к солнцевороту, — сказал лорд. — Что до воды... — Он не спеша натянул перчатку и посмотрел на Иргену так, как смотрят в списки. — Госпожа старшина сейчас при суде назвала засуху. Занесите в протокол: цех подтверждает, что воды в крае мало. Стало быть, дому Сарран нужна жена, которая умеет её находить. Я такую нашёл. Суд закрыт.

Он повернулся и вышел, как вошёл, без свиты, неся себя, как полный сосуд. Только теперь я знала, что у него под перчаткой и что он почувствовал у чаши. Уходил он чуть быстрее, чем пришёл. Когда человек три года умирает, а потом ему перепадает глоток надежды, у него меняется походка. Зрелище это некрасивое и очень человеческое, и я отвела глаза.

К стене меня не вернули. Подошла пожилая женщина с ключами на поясе, ключей было столько, что она позвякивала при ходьбе, как сбруя. Оглядела меня с головы до пят и вздохнула так, что сразу стало понятно: видала она невест и получше, но, честно сказать, и похуже видала.

— Сельма, ключница дома, — назвалась она. — Идёмте, госпожа. Или пока не госпожа... Пойдём, девушка, не стой столбом. Да верёвку-то с неё снимите, остолопы, невеста дома всё-таки.

— Мне нужно послать весть в Донце, — сказала я. — Девочке. Она не знает, где я.

— Пошлём, — сказала Сельма. — Вести у нас нынче только и летают быстро.

Стражник, разрезая верёвку, старался не встречаться со мной глазами. Утром он вёл меня сюда воровкой, а теперь не знал, как со мной положено обращаться, и от старания дышал ртом. Я его понимала. Я тоже не знала.

В дверях я оглянулась. Писец уносил судейскую чашу бережно, на вытянутых руках, и вода в ней плескала прозрачным. Иргена Сольт у цеховых скамей договаривала своё Даргу и Халуму, оба слушали, наклонив головы, как наклоняют кувшины. Потом она села, улыбнулась, всё так же тепло, и снова раскрыла свою маленькую книжечку. Писала она долго, куда дольше прежнего. Вот тогда мне и стало по-настоящему страшно.

Объясню по-водоносски. Переплатишь на рынке, потеряешь деньги, и всё. А если торговался с цехом и вышел в выигрыше, смотри в оба, потому что цех своих сделок не проигрывает, он их пересчитывает. Сегодня при всём крае лорд выхватил у Иргены Сольт добычу прямо из-под перстня, а она улыбалась и писала.

И ещё, уже в гулком коридоре, шагая за звенящей Сельмой, я вспоминала янтарную волну в стеклянной руке и тепло, которое пошло от чаши с моей мутью. Лорд, видно, решил, что нашёл себе живые весы, жену, при которой вода отличает правду от лжи. Расчёт хороший, лучший, какой у него мог быть. Только весы в этом краю уже были, золотые, в столбе света, и кто-то сумел их сломать. Кто, я не знала. Как, тоже не знала. Но утром у ослиной поилки вода мутнела так буднично, по-хозяйски, как будто лгать возле этой крепости у кого-то давно вошло в привычку, и ни один человек в Семи Ключах не почесался проверить, у кого.

Весы здесь ломают, дочь Йорама, сказала я себе. Гляди, чтоб не сломали и тебя.

Глава 3. Двенадцать пунктов и один мой


Контракт мне принесли на другое утро, на подносе, как завтрак. К тому времени я успела выспаться в комнате, где кровать была шире моего огорода, и вымыться водой без счёта. Это оказалось труднее всего: рука сама останавливала ковш на втором глотке, и я дважды поймала себя на том, что прикидываю, сколько ушло, — полведра, не меньше, и всё на одну меня. Потом Сельма выдала мне платье, «простенькое, домашнее». В нашей слободе за такое домашнее платье дали бы двух коз и не поморщились.

Бумага была плотная, цеховой выделки, другой в крае нет. Пунктов в контракте стояло двенадцать.

Читаю я небыстро, но читаю: отец выучил, чтобы цех не обсчитывал нас в списках. Я прочла все двенадцать пунктов дважды, попросила чернил и села переписывать.

Через час ко мне явился лорд Тамир Сарран собственной особой. Позже я узнала почему: посыльный глянул на мои поправки и побоялся нести их сам.

— Вы правите мой контракт, — сказал лорд с порога. Здороваться он не стал. Приветствия у него, как я потом убедилась, выдавались по большим праздникам.

— Я его торгую, ваша светлость. Править — это у писцов.

Он взял листы. Я следила за его лицом: на каждой поправке брови у него поднимались ещё на волосок.

Пункт первый в его бумаге гласил: брак заключается по расчёту, во благо края, сроком испытания до летнего солнцеворота, с подтверждением либо расторжением у Солнечной Капли, по обычаю дома. Его я оставила как есть, только приписала внизу: «расторжение — без взыскания с невесты и её слободы». Мало ли как у них тут провожают неподошедших жён. Я слыхала про три пропавших невесты где-то на севере, у нас про это даже пели, и песня была так себе, но привязчивая.

Пункт седьмой гласил: стороны не питают и не выказывают друг к другу чувств, привязанностей и ожиданий сверх писаного. Тут я поставила на полях галочку и приписала: «поддерживаю обеими руками». Дойдя до галочки, лорд поднял на меня глаза.

— Обеими руками, — повторил он.

— У вас там дальше, в девятом, жена обязуется «являть двору приязнь к супругу». Я вычеркнула. Тут или седьмой, или девятый, ваша светлость, вместе они у вас не уживутся. Если мы чувств не питаем, так и являть мне нечего. Выбирайте.

— Двор ожидает приязни.

— Ну и пусть ожидает. Я вожу воду, а для приязни у меня и бочки нет.

Он положил листы на стол и постоял. Потом заговорил, и судейского железа в голосе уже не было, я и не знала, что оно у него снимается:

— Продолжайте.

Я продолжила. Содержание, ту цифру, от которой у меня накануне пересохло в горле, я урезала вдвое и расписала, куда пойдёт вторая половина: вода слободе Донце, полной мерой, без клятв у чаши, на весь срок испытания. В пункт о моих обязанностях («сопровождать, присутствовать, молчать») я добавила слово «искать». Дом получает мой поиск воды, две ночи в неделю, с иглой, законно и с записью в книгах дома. Раз меня берут как весы и как лозу, пусть так и стоит в бумаге: в подарки я не гожусь, а в наём пойду. Пункт о том, что после солнцеворота «стороны свободны», я уточнила. Вольная мне и Ясме, долг двора Йорама считать погашенным, и цеху о том выдать грамоту с печатью дома, чтобы не вздумал пересчитать.

— Кто такая Ясма? — спросил лорд.

— Сирота, при мне живёт. Девять лет. Цех вписал её должницей с рождения, за похоронную корзину для матери.

— С рождения, — повторил он. Стеклянная рука в перчатке лежала на столе и не шевелилась. — Хорошо. Дальше.

Дальше был мой тринадцатый пункт. Его я писала последним и самым разборчивым почерком, на какой способна.

«Пункт тринадцатый. В доме — полная мера. Стороны не лгут друг другу ни в счетах, ни в словах. Умолчание — не ложь. Ложь — ложь».

Пункт был короче всех, а читал его лорд дольше всех.

— Вы понимаете, что требуете с лорда того, чего не требуют с королей, — сказал он наконец.

— Я не требую, ваша светлость, я торгуюсь. Вы меня берёте, потому что при мне вода отличает правду от лжи. Не трудитесь спорить, я видела вашу руку у чаши и видела, как вы на неё смотрели. Значит, товар мой — правда. А правдой я торгую вот как: кто хочет, чтобы при нём вода была честной, тот сам при ней не врёт. Не согласны — сделки нет, отдавайте меня цеху обратно.

Он молчал долго. Солнце из окна ползло по столу, по его перчатке, по моему тринадцатому пункту. Потом он взял перо и подписал все поправки разом, ни об одной не поторговавшись, а под тринадцатым расписался отдельно, с нажимом, так что перо царапнуло бумагу.

— Зря, ваша светлость, — не удержалась я. — На торге первую цену не берут. Я бы в содержании уступила.

— Знаю, — сказал он. — Считайте, что переплата за тринадцатый пункт. Знай я раньше, что такое бывает, он стоил бы мне дороже.

Он пошёл к дверям и у порога остановился.

— Свадьба по расчёту на третий день, малым чином, у нотария и совета. К солнцевороту подтверждение у Капли, таков обычай дома, и совет от него не отступит... — он помедлил, — даже теперь, когда Капля такая. До тех пор вы невеста дома Сарран. Двор будет вас есть. Не как госпожу, а как весы, которые внесли в дом, где привыкли обвешивать. Ешьте их в ответ, у вас получится. И ещё, дочь Йорама. — Он так и не обернулся, говорил в дверь. — На суде вы солгали один раз. «Не помню». Я запомнил и это, и то, ради кого вы солгали. Тринадцатый пункт я подписал не поэтому. Но и поэтому тоже.

И вышел. А я осталась сидеть над подписанным контрактом и думать, что торгуюсь я, похоже, хуже, чем о себе воображала. Последнее слово он унёс с собой, а последнее слово на торге стоит дороже любой уступки в содержании.

Двор принялся есть меня с того же обеда.

Ели, как всё делают в Семи Ключах, аккуратно. Грубого слова мне не сказал никто, грубость здесь оставляют бедным. Мне говорили сладкое. Дамы из оазисной знати, съехавшиеся «поздравить дом», оглядывали меня, как верблюдицу на торге, и громко восхищались, какая я «самородная». Их дочери, все в белых накидках, спрашивали, правда ли, что в слободах пьют из одной чаши со скотом, им это было «так интересно, так интересно». Я сказала, что правда, только скот у нас пьёт после людей. Одна покраснела, другая засмеялась в рукав. Пожилой господин из совета песков, назвавшийся хранителем протокола, любезно разъяснил мне за столом, что брак, конечно, действителен, но совет вправе не подтвердить его у Капли, «поскольку Капля, увы, нас покинула», и тогда всё вернётся на круги своя. Улыбался он при этом так участливо, что я чуть было его не поблагодарила.

А после обеда меня разыскала Тальма Сольт.

Племянница старшины оказалась красивая, как бархан на рассвете, и такая же прибранная, ни одной лишней песчинки. Белая накидка, золотая сетка на волосах, глаза серые, большие и спокойные, как у молодой верблюдицы, которая ещё не знает, что поклажа — это навсегда. Она отослала своих девушек, села напротив и целую минуту молчала, разглядывая мои руки. Руки у меня верёвочные, на левой ладони шрам-серп, и прятать я их не стала. Пусть смотрит, у неё таких никогда не будет.

— Вы отобрали у меня жениха, — сказала она наконец, без злости, как говорят про жару. — Тётушка четыре года растила меня под этот брак. Меня учили ходить, молчать, наливать воду и рожать наследников дома Сарран. Больше ничему. Вы понимаете, что со мной теперь будет?

— Нет, — честно сказала я.

— Я тоже не понимаю, — сказала Тальма. — В том-то и дело.

Она встала, поправила накидку и уже от дверей добавила, не повышая голоса:

— Тётушка вчера была весёлая. Весь вечер пела за счетами, мне через стену было слышно. Она поёт, только когда у неё сходится трудный счёт. Я не знаю, что это значит, госпожа водоноска. Но я бы на вашем месте пила из своей фляги.

И ушла, прямая, выученная, пустая, как новый кувшин. Мне стало её жалко, хотя жалость была лишней тратой: у меня у самой запасы были не бездонные. А своей фляги при мне как раз и не было. Отцовская осталась в Донце, в суматохе облавы.

По-человечески в те дни со мной заговорил в крепости один только сотник Гаро, начальник стражи Саррата. Немолодой, квадратный, борода с сединой. Он остановил меня на переходе, отдал честь по всей форме, мне, водоноске, и сказал:

— Госпожа. Люди мои будут вас беречь, это служба. А от себя скажу так. Я родом из Медянки. Отца вашего знал: он у нас колодец чинил в голодный год и взял за работу хлебом, хотя цех уже тогда велел брать серебром. Помню я это. — Он помялся, подвигал челюстью. — И ещё, уж простите, что прямо. Брат у меня в долгах у цеха, как полкрая. Так что если при мне про цех заговорят, я глухой. А если про вас худое, то глухой наполовину.

— Это как — наполовину?

— А как выйдет, — сказал Гаро, и в бороде у него шевельнулась усмешка.

Честный человек, у которого брат в должниках, — вещь самая надёжная и самая ломкая разом. Я положила его в голове туда же, куда Сельму. Не друзья, нет. Но хоть люди. В Саррате люди попадались реже воды.

Фляга добралась до меня к вечеру, вместе с Ясмой. Девчонка пришла пешком от Донца до Семи Ключей, полдня по жаре, приплелась к воротам крепости, и стража не знала, что делать с оборванной должницей, которая требует «мою Кенну» и не боится ничего, кроме запаха стекловарен. Сельма привела её ко мне и всю дорогу ворчала, что дом превращается в приют. Но по пути сунула девчонке лепёшку, и я поняла, что с ключницей мы уживёмся.

— Ремта выпил всё до дна, — доложила Ясма и протянула мне флягу. — Сказал: за невесту. Там уже все знают. Марта плакала. А Бахир сказал: или ты нас всех спасла, или совсем наоборот, и велел не болтать. А ещё... — тут она зашептала, как заговорщица, — по дороге, у третьей чаши, мерщик говорил стражнику, что ведьма окрутила лорда. Это про тебя. А вода у них в чаше была — фу-у. Серая.

— Запомни это «фу-у», — сказала я. — И дальше запоминай. Только молча, слышишь? Петь — только мне.

Она кивнула. Ясму дважды учить молчать не надо, цех выучил. Флягу я с того вечера держала при себе и пила только из неё, хоть и чувствовала себя при этом дурой.

Свадьбу малым чином сыграли на третий день, как и было писано. Малый чин — это нотарий, четыре свидетеля от совета, подписи и кольца. Колец, правда, в доме Сарран не носят, носят стеклянные обручья, и обычай велит жениху выдуть их самому, при свидетелях, в собственном пламени. Я стояла в зале совета и смотрела, как Тамир снимает перчатку и берёт трубку стеклодува. Горсть песка, поднятого с пола родовой чаши, под его дыханием и жаром вздулась пузырём света. Стеклянные жилки у него на руке за этой работой бледнели: дар, занятый делом, видно, забывал грызть хозяина. Обручья вышли простые, чуть зеленоватые и тёплые. Моё село на запястье как влитое. Сельма, гадюка ключевая, успела снять мерку с моей руки, пока я спала.

— По расчёту, — напомнил мне Тамир вполголоса, надевая обручье. Себе он, по-моему, тоже напомнил.

— По самому что ни на есть, — согласилась я. Соврала бы, если бы сказала, что у меня при этом ничего не дрогнуло. Дрогнуло, на запястье, там, где тёплое стекло легло на жилу. Но вслух я этого не сказала, а несказанное по тринадцатому пункту — умолчание, не ложь.

Совет ел пирог и смотрел на нас, как смотрят на сделку под сомнительный вексель. От цеха прислали подарок, его внесли двое носильщиков: стеклянный сервиз на двенадцать персон, цеховой работы, безупречный и звонкий. При нём была карточка, надписанная круглым тёплым почерком: «Молодым — от матери-водицы. Чтобы в доме всегда было из чего пить». Потом я пересмотрела этот сервиз чашку за чашкой, донце за донцем, и на свет, и на ноготь. Ничего. Стекло как стекло. Просто напоминание, чьё в крае стекло, чья вода и чей счёт.

Ясму на свадьбе кормили в людской, и потом она уверяла, что съела девять медовых колец и что это лучший день её жизни. Хоть кому-то эта сделка досталась даром.

Брачную ночь мне, по расчёту, полагалось провести в своих покоях одной, и я была этому только рада. Но заснуть не вышло. Обручье грело запястье, кровать была широкая и чужая, и я лежала и слушала, как остывает крепость: где-то щёлкало стекло, где-то далеко внизу капала вода, и я по привычке считала капли. Ближе к полуночи в дверь постучала Сельма. Со свечой и с таким лицом, по которому ничего нельзя было прочесть, а у разговорчивых людей это самый тревожный знак.

— Его светлость велел, — сказала она, — если невесте не спится, показать ей дом. Невесте не спится?

— Не спится, — сказала я и потянулась за платьем.

Повела она меня не наверх, к парадным залам, а вниз. Лестницы были выбиты в оплавленном песке, мы миновали кладовые, потом колодезную и спускались всё глубже. Воздух делался прохладнее и суше, и в нём стоял звон, даже не звук, а память о звуке, как в пустой стеклянной посуде. Сельма всю дорогу молчала. Только перед низкой дверью, окованной бронзой, она сказала вполголоса, глядя на свечу:

— Он хочет, чтобы вы видели, за кого вышли, дитя. И на чём стоит этот дом. Смотрите молча. Плакать будете наверху, здесь нельзя, здесь сухо.

И открыла дверь.

За дверью был сад. Стеклянный сад дома Сарран, про который в слободах поют и перевирают всё, кроме главного. Подземный грот высотой с храм. Со сводов свисали корни древних пальм, оплетённые стеклянными нитями, а пол был гладкий, оплавленный и тёплый под босыми ступнями. И по всему саду, в полный рост, стояли они. Драконы дома, ушедшие в стекло.

Их было девятнадцать. Мужчины и женщины, старые и молодые, в одеждах разных времён. Стекло у каждого было своё, янтарное, дымчатое, зеленоватое, и глубоко внутри у каждого застыла последняя вспышка: у кого свернувшийся дракон, у кого просто свет. Страшными они не были. Смотреть на них было как на недопитую воду, жалко до злости.

У самого входа, на новом, ещё не потемневшем постаменте стоял высокий мужчина со скулами Тамира и его прямыми бровями. Стекло у него было мутно-зелёное, как море в шторм, и он один во всём саду был тронут изнутри тонкой серой копотью. Дым вошёл в него и не нашёл выхода.

— Лорд Раван, — одними губами сказала Сельма. — Отец. Три года как.

Я обходила сад не спеша, как обходят кладбище, где лежат чужие, но хорошие люди. Сельма шла следом со свечой и говорила скупо, по слову на постамент. Вот лорд Арзан, прадед: спёкся в девяносто лет, пережив пару на сорок зим, «долго держался, любовь долго греет». Вот леди Сарая, его сестра, пары не нашла вовсе и ушла в стекло в тридцать. Вот двое близнецов из младшей ветви, этих спекла стеклянная буря, дом и такое помнит. А вот постаменты пустые, три, четыре... я насчитала семь. Это те, кто пару нашёл, объяснила Сельма. Такие в сад не встают. Они умирают по-людски, старыми, в постели, их хоронят в песке, как всех, и песок помнит их водой: на могилах драконов, нашедших пару, пробиваются родники.

— Так край и стоит, — сказала Сельма. — Пока дом жив, пески пьют. Воду под песками драконы Сарран не делают, дитя, они её держат. Как крышу держат. Уйдёт весь дом в стекло, и лет через десять пласты осядут, и будет тут то, что на старых картах зовётся Мёртвой чашей. Цех думает, что воду можно держать списками. Списками держат людей. А воду держат живые.

Я слушала и понимала, почему совет песков готов сватать лорду хоть племянницу цеха, хоть меня, хоть верблюдицу в белой накидке, лишь бы дом не кончился. И понимала, за что на самом деле торговалась Иргена Сольт, подводя под стеклеющего лорда свою выученную девочку. Четверть колодцев была для неё мелочью. Она хотела сидеть у изголовья умирающего края и первой взять, что от него останется.

Я остановилась перед мутным стеклом с дымом внутри, и со дна во мне поднялась, тяжело, как ведро из глубокого ствола, та мысль, на которой я споткнулась ещё в судном зале: Капля, ложь, принуждение. Я протянула руку. Касаться не стала, только поднесла ладонь, как подношу её к воде, когда слушаю.

На страницу:
2 из 3